Язакончил "Волхва" в 1965 году, уже будучи автором двух книг(1), но, если

Вид материалаЗакон
Подобный материал:
1   ...   45   46   47   48   49   50   51   52   ...   60

пеньюара виднеется идиотский черный корсет. Оперлась на спинку стула, поправляя

чулок; ужимка старая как мир; правда, кроме ноги выше колена, крупный план

позволял различить и шрам на запястье. Припрыгнув, обернулась к двери, что-то

крикнула. Вошел рассыльный с подносом. Лилия взяла с подноса письмо, рассыльный

откланялся. Следующий кадр: вскрывает конверт, кривится, отбрасывает прочь. В

объективе лежащее на полу письмо.

Пленка пузырчатая и неровная, изображение то и дело плывет, как в старом

немом кино. На экране замигал очередной титр в рамочке:

"... Теперь, когда я узнал всю правду о твоих развратных наклонностях,

между нами все кончено. Твой - увы! - пока еще супруг, оскорбленный... лорд де

Вир!"

Новый кадр. Лилия в постели, камера прямо над ней. Пеньюара и след простыл.

Корсет, сетчатые чулки. Сквозь толстый слой туши и румян видно, что Лилия

пыжится

[586]

изобразить роковую женщину в расстроенных чувствах, но именно что только

пыжится: подобно большинству порнографических лент, и эта - скорее всего, не без

умысла, - балансировала на грани пародии.

Что ж, все закончится шуткой? Дурной шуткой?

Изнемогая от страсти, она дожидается своего черного, как ночь, соучастника

в смертном грехе.

Тот же ракурс. Порывисто приподнялась на латунной кровати, какие стоят во

всех французских борделях: кто-то вошел.

Появляется Черный Бык, исполнитель куплетов.

На экране открытая дверь. В дверном проеме - Джо в до смешного узких

брючках и блузе со свободными рукавами. Больше похож на увальня с негритянской

скотобойни, нежели на быка. Закрывает дверь; пламенеющий взгляд.

Слов им не требуется.

Картина явно обретала пакостный крен. Лилия со всех ног бросилась к

вошедшему. Он шагнул ей навстречу, схватил за руки, и они слились в страстном

поцелуе. Он оттеснил ее к кровати, и они упали поперек перины. Она

взгромоздилась сверху, покрывая лобзаниями его лицо и шею.

Черномазый жеребец и белая женщина.

Лилия в черном белье стоит у стены, раскинув руки. Джо опускается на

колени, голый по пояс, запускает обе руки в вырез корсета. Она прижимает его

лицо к своему животу.

[587]

Ради него она пожертвовала любящим мужем, прелестными детьми, друзьями,

родственниками, верой в Бога, - всем, всем.

Пятисекундный экскурс в сферу фетишизма. Он растянулся на полу. Крупным

планом - голая нога в черной туфельке с острым каблуком, попирающая его живот.

Он тежно поглаживает туфлю. Дело нечисто. С тем же успехом это может быть нога

белой дублерши; руки чернокожего дублера.

Похоть неудержима.

Общий план: он прижался к стене, она приникла к нему, елозя по телу губами.

Его рука скользит по ее спине, начинает расстегивать корсет. Стройная нагая

спина под черными ладонями. Наезд; камера рывком опускается. В кадр назойливо

вползают черные пальцы. Джо, очевидно, уже совершенно наг, но белое женское тело

заслоняет срам. Лицо мужчины иногда попадает в объектив, но качество пленки

таково, что я не уверен, точно ли это Джо. А партнерша его упорно отворачивается

от камеры.

Бесстыдство.

Шок мой понемногу сменялся скепсисом. Серия коротких эпизодов. Белые груди,

черные ягодицы; нагая парочка в постели. Но расстояние, с которого велась

съемка, не позволяет опознать участников. Светлые волосы женщины вроде светлей,

чем полагалось бы, светлей и ярче: будто парик.

А пока разгорается бесовская вакханалия, за стеной идет обычная жизнь.

Общий план улицы, снятый в каком-то незнакомом городе, по виду -

американском. Тротуары забиты прохожими: час пик. Этот фрагмент явно вырезан из

другого, професси-

[588]

опального фильма: качество пленки резко улучшилось. "Порнуха" после этого - по

контрасту - стала казаться еще более лежалой и беспомощной.

Запретные ласки.

Белая рука, непонятно чья, поглаживает черный фаллос, непонятно чей: ничего

"запретного", незамысловатый постельный прием. Вся запретность исчерпывается

тем, что любовники разрешают себя снимать. Но на правом запястье, движущемся в

рамке кадра, нет никакого шрама; и хотя пальцы пляшут по чужой коже будто по

клапанам флейты, принадлежат они, бьюсь об заклад, не Лилии.

Соблазн.

Вот наконец кадр пооткровенней: голая девушка в постели, камера вровень с

ней. Лица опять не видно, голова повернута к стене. Нетерпеливо повернута:

негритос, чья расплывчатая задница застит три четверти обзора, вот-вот должен ею

овладеть.

Тем временем.

Внезапно стилистика фильма переменилась. Следующий эпизод снимался прямо с

рук, другой камерой и в другом интерьере. Двое за столиком людного кафе. Острая

боль, вспышка яростной горечи: то были мы с Алисон, в Пирее, в вечер ее прилета.

Затемнение, новая сцена; стойте-ка, а это где? Алисон спускается по крутой

деревенской улочке, я иду в двух шагах позади. Вид у обоих измученный; и, хотя

лиц издалека не видно, сама дистанция между нами, сама наша походка говорят, до

чего мы расстроены. Наконец я узнал деревню: Арахова, мы только что спустились с

Парнаса. Оператор, похоже, затаился в каком-нибудь домике и снимал нас из-за

полуоткрытой ставни: край кадра затемнен перекладиной. Ни дать ни взять тот

военный ролик с полковником Виммелем. Итак, понял я, за нами следовали по пятам,

[589]

наблюдали, снимали. На голых вершинах Парнаса - вряд ли, но вот в лесу... я

вспомнил озеро, прикосновенье лучей к нагим лопаткам, Алисон, лежащую рядом со

мной. Неужто и эти мгновения не укрылись от чужих глаз? Какая чудовищная

скверна.

Эта мысль сорвала покров, содрала кожу с давнего счастья: они знали, знали

о нем.

Затемнение. Очередной титр:

Соитие.

Но тут замелькали какие-то цифры, разрывы: ролик закончился. По корпусу

проектора суматошно захлопал рак-корд. Пустой прямоугольник экрана. Кто-то,

стоявший за дверью, подбежал, выключил мотор. Я презрительно хмыкнул: так я и

думал, что у них духу не хватит снять по-настоящему жесткое порно. Однако

вбежавший - в слабом свете, падающем из дверного проема, я разглядел, что это

снова Адам, - подошел к экрану, оттащил его к стене... и я опять остался в зале

один. Секунд тридцать царила полная темнота. Затем занавес осветился с изнанки.

Половинки его поползли в сторону - поверху была пропущена бечевка, как

заведено на рождественских утренниках. Те, кто тянул, бросили свое занятие, не

доведя его до конца; но и сделанного оказалось более чем достаточно, чтобы

исключить всякое сравнение с утренником. С потолка свисала лампа с непроницаемым

абажуром, и свет ее пологим, уютным конусом падал на "сцену".

Приземистая кушетка, застланная пушистым золотисто-коричневым ковром -

наверное, персидским. На нем вытянулась Лилия, абсолютно голая. Я не стал искать

глазами шрам, я и без того понял, что это она: у сестры загар погуще. Опираясь

на подушки - темно-золотые, янтарные, розоватые, буро-зеленые, - горкой взбитые

у золоченой, резной, узорчатой спинки дивана, она лежала предо мной, в точности

повторяя позу гойевской "Махи обнаженной". Руки закинуты за голову, все напоказ.

Не на продажу - напоказ, будто ценнейший, сакральный экспонат. Дразнящее лоно

подмыш-

[590]

кн. Сердоликовые сосцы на медовой коже: мни нас, кусай. Ниспадающие изгибы

бедер, лодыжек, босых ступней. И застывший, настильный взор, высокомерно

устремленный в сумрак у дальней стены, в сумрак, окутывающий дыбу.

На каменном заднике изображен ряд тонких черных колонн. Сперва я решил, что

они символизируют Бурани; но там арки пошире, да и попроще - не то что эти,

стрельчатые, мавританские. Гойя, Гойя... Альгамбра? Присмотревшись, я заметил,

что пол комнаты имеет уступ, точно в римских термах, и оттого кажется, что у

дивана отпилены ножки. Занавес повешен как раз над ступеньками вниз.

Стройная фигурка недвижно покоилась в омуте рыже-зеленого света, словно

персонаж старинной картины. Лилия позировала так долго, что мне стало казаться:

это и есть апофеоз; оживший холст, нагая загадка, недоступная красота.

Текли минуты. Кокон тайны все плотней обволакивал нежное тело. Мнится, я

различаю даже неприметное движенье ребер на вдохе и выдохе... нет, всего лишь

мнится. Да это не Лилия, а мастерски сработанный из воска муляж Лилии!

Но тут она пошевелилась.

Повернула голову в профиль, грациозно-милостиво вытянула правую руку -

классический жест мадам Рекамье,

- делая знак тем, кто зажег верхний свет и приоткрыл занавес. На сцену

выступило новое действующее лицо.

Выступил Джо.

В балахоне, не отмеченном принадлежностью к конкретной эпохе, белоснежном,

обильно изукрашенном золотым шитьем. Замер за спинкой дивана. Древний Рим?

Императрица и раб? Покосился на меня, - точнее, в мою сторону,

- нет, на раба не похож. Слишком уж величествен, сумрачно-сановен. И зал, и

сцена, и женщина - все здесь принадлежит ему. Опустил на нее глаза, а она

посмотрела вверх, в его лицо, с беспредельным обожанием; лебединая шея. Он взял

ее протянутую руку в свою.

И вдруг я догадался, кого они играют; и кого выпало играть мне; и как

логичен этот расклад. Да, мне выпало... Я

[591]

должен освободиться от кляпа; я стал грызть его, широко разевать рот, тереться

лицом о предплечья. Нет, тесемки слишком крепки.

Негр, мавр, опустился на колени, приник губами к ее ключице. Тонкая белая

рука плотно охватила темную голову. Долгая, долгая неподвижность. Затем она

откинулась назад. Любуясь ею, он медленно провел ладонью от основания шеи к низу

живота. Точно щупая штуку шелка. Покорную, податливую. Неспешно выпрямился,

потянулся к плечу, к застежке тоги.

Я зажмурился.

Правды не существует; все позволено.

Кончис: Его роль еще не завершена.

И я снова открыл глаза.

В увиденном не было ничего порочного или двусмысленного; просто влюбленные,

занятые любовью; самозабвенно, точно боксеры на тренировочном ринге или акробаты

на подмостках. Однако я не заметил ни акробатических трюков, ни бойцовского

куража. Они вели себя так, как если 6 задались целью доказать, что недавний

фильм с его пошлым идиотизмом не имеет ни одной точки соприкосновения с

действительностью.

Порой я надолго закрывал глаза, отказываясь видеть. Но всякий раз нечто

вынуждало меня, соглядатая адских отрад, поднимать голову, вынуждало смотреть. В

довершение всех бед начали неметь руки. Два тела на ложе цвета львиной шкуры,

светоносно-бледное и густо-темное, сплетающиеся, расплетающиеся, безразличные к

моему присутствию, безразличные ко всему, кроме буквы своих неписаных прав.

Само по себе их занятие не содержало оттенка непристойности: интимное,

обыденное дело; плотский ритуал, что вершится сотнями миллионов, едва на землю

спускается ночь. Но я не мог и вообразить, что заставило их любить друг друга у

меня на глазах; что за непостижимые доводы привел Кончис, дабы их уломать; что

за доводы приводили они сами себе, прежде чем решиться на это. И если до сих пор

мне казалось, что я обгоняю Лилию на гаревой дорожке опыта, то теперь она ровно

на столько же обгоняла меня; где и когда

[592]

она успела выучиться лгать с помощью жеста столь же виртуозно, как другие лгут с

помощью слова? Или для нее, чающей высших степеней сексуальной раскрепощенности,

это шоу - этап самосовершенствования, куда более необходимый, чем необходимо оно

для меня в качестве заключительного, чисто профилактического этапа

"дезинтоксикации"?

Все, что я вынес из длительной практики общения с женщинами, меркло,

мутилось, затягивалось таинством, подергивалось обманным илом, зигзагами

глубинных струй, будто все дальше, дальше погружаясь на дно, уходя из верхних,

пронизанных солнцем слоев.

Пологий пролет черной спины, плотно прижатые бедра. Разомкнутые белые

коленки. Страшный, хозяйский, пульсирующий меж кротких девичьих ног ритм. По

неясной ассоциации я вспомнил ночь, когда она изображала Артемиду(1); вспомнил

неестественную белизну Аполлоновой кожи. Тусклый блеск золотого венца.

Мускулистую мраморную фигуру. И понял, что Аполлона и Анубиса играл один и тот

же актер. К нему ушла Лилия, простившись с нами... а наутро ждала на пляже

девственницей, девчонкой. Часовня. Пляшет на бечеве черная кукла, злорадно

скалится череп. Артемида, Астарта, богиня лжи и измен.

Он беззвучно справил обряд оргазма.

Два тела покойно распростерлись на брачном алтаре. Его затылок касается ее

щеки, лицо уткнулось в спинку дивана, а ладони, ладони ее оглаживают его плечи,

его спину. Я попробовал выкрутить ноющие запястья из железных браслетов или хотя

бы повалить раму вперед. Но выяснилось, что та крепится к стене специальными

кронштейнами, а браслеты жестко, шурупами, зафиксированы на верхней перекладине.

После невыносимо долгой паузы он поднялся с ложа, стал на колени, почти

небрежно чмокнул ее в плечо и, захватив свой балахон, важно проследовал за

пределы светового конуса. Она еще полежала в тесном ущелье диванных подушек,

потом оперлась на локоть левой руки и приняла первоначальную позу. Отыскала меня

взглядом. Ни враж-

----------------------------------------

(1) Воспоминания Николаса путаются; как помнит читатель (гл. 29), Артемиду

изображала вовсе не Лилия.

[593]

дебности, ни раскаянья, ни превосходства, ни ненависти; так Дездемона смотрела

на Венецию, прощаясь с ней навсегда.

Смотрела на ошеломленный, смутой охваченный город. Шестой, несуществующий

акт "Отелло"; коварный Яго искупает свои грехи. Яго прикован к стене пекла. Это

я превратился в Яго, оставшись при том Венецией, покидаемым краем, начальной

точкой дальнего пути.

Портьеры неспешно поползли навстречу друг другу. Я остался там, откуда

пришел - во тьме. Свет потух даже в коридоре. Голова моя пошла кругом: может,

почудилось? Может, меня вынудили галлюцинировать? И не было ни суда, ни всего

остального? Но нестерпимая боль в руках удостоверила: было.

И эта же боль, элементарное физическое страданье, привела мои мысли в

порядок. Я был Яго; но при этом я был распят. Распятый Яго. Распятый тою, кто...

и вереница обликов Лилии мгновенно выстроилась перед внутренним взором,

мелькнула предо мной, словно череда менад, изгоняющих беса былой моей слепоты.

Вдруг все маски исчезли, мне открылось ее настоящее имя. Открылся смысл

шекспировской аллюзии. Смысл характера Яго. Слой за слоем; вниз, вниз. Мне

открылось ее настоящее имя. Я не простил ее, даже возненавидел сильнее.

Но ее настоящее имя открылось мне.

Кто-то вошел в зал. Кончис. Приблизился к раме и стал напротив меня. Я

закрыл глаза. Боль, дикая боль в предплечьях.

Закричал, застонал из-под кляпа. Сам не знаю, что должен был означать этот

стон: что мне больно? что я растерзаю Кончиса в клочья, попадись он мне только

под руку?

- Я пришел сообщить: вот вы и призваны.

Я бешено замотал головой.

- Это уже не зависит от ваших хотений.

Я опять замотал головой, но без особой прыти.

Он не отрывал от меня глаз, и глаза были старше любых человеческих сроков;

на лицо набежала тень состраданья,

[594]

точно он задним числом пожалел, что навалился всем телом на хлипкий рычаг,

подвластный единому мановению пальца. - Учитесь улыбаться, Николас. Учитесь

улыбаться.

До меня дошло, что под словом "улыбка" мы с ним разумеем вещи прямо

противоположные; что сарказм, меланхолия, жестокость, всегда сквозившие в его

усмешках, сквозили в них по умыслу; что для него улыбка по сути своей

безжалостна, ибо безжалостна свобода, та свобода, по законам коей мы взваливаем

на себя львиную долю вины за то, кем стали. Так что улыбка - вовсе не способ

проявить свое отношение к миру, но средоточие жестокости мира, жестокости для

нас неизбежной, ибо эта жесткость и существование - разные имена одного и того

же. Формула "Учитесь улыбаться" в его устах звучала куда многозначней, нежели

Смайлзово улыбчивое "Смейся и стой на своем"(1). Учитесь быть безжалостным, -

похоже, подразумевал Кончис, - учитесь горечи, учитесь выживать.

Подразумевал: пьеса всегда одна, и роль одна. Пьеса "Отелло". Быть - это

быть Яго, другого не дано.

Отвесив мне формальнейший из поклонов, исполненный насмешки и презрения,

что притворялось преувеличенной учтивостью, он удалился.

Едва он ступил за порог, в комнате появились Антон, Адам и остальные

чернорубашечники. Отомкнув браслеты, высвободили мне руки. Двое охранников

разложили черные носилки на длинных шестах. Уложив меня, приковали к шестам

наручниками. У меня не осталось сил ни сопротивляться, ни умолять о пощаде. Я

лежал пластом, закрыв глаза, чтобы не видеть своих мучителей. Запах эфира,

осторожный укол; на сей раз я не боролся с забытьем, на сей раз я торопил его.

----------------------------------------

(1) Приводится максима Сэмюэля Смайлза (1812-1904), моралиста и сатирика,

автора популярной книги "Как спасти самого себя".

[595]


63

Полуразрушенная стена. Из грубого камня, кое-где покрытого ошметками

штукатурки. У подножья - куча вывалившихся из кладки булыг, пересыпанная

крошевом раствора. Отдаленное звяканье козьих бубенцов. Дурманная слабость не

давала мне шевельнуться, повернуть глазные яблоки, чтобы посмотреть, откуда

падает на стену свет; откуда несутся звон, гул ветра, крики стрижей. В мою

темницу. Я с усилием подвигал пальцами. Руки свободны. Перекатил голову на

другую сторону.

Щелястая крыша. В пятнадцати футах - сломанная дверь, ослепительное солнце

в проеме. Я лежу на надувном матраце под кусачим бурым одеялом. Приподнял

затылок. В ногах - мой чемодан, на крышке расставлены и разложены: термос, кулек

из оберточной бумаги, сигареты, спички, черная коробочка типа футляра для

драгоценностей, конверт.

Уселся, встряхнулся. Отбросив одеяло, неверным шагом по неровному полу

побрел к двери. Я на вершине холма. Склон, насколько хватает глаз, усеян

руинами. Сотни каменных развалин, некогда жилых, ныне в большинстве своем

превратившихся в груды серого щебня; серые останки крепостной стены. Немногие

постройки сохранились получше; двухэтажные каркасы, застекленные небом окна,

темные прямоугольники дверей. Но невероятнее всего, что наклонное городище

мертвых как бы висело высоко над землей, почти в тысяче футов от поверхности

моря, обнимающего стены. Я взглянул на часы. Они еще шли; без одной минуты пять.

Вскарабкавшись на ближайшую стенку, я осмотрелся. Солнце клонилось к закату, к

гористому материку, чьи берега тянулись далеко на юг и на север. Похоже, я - на

самом острие огромного полуострова, совершенно один, последний из выживших в

средневековой Хиросиме - лишь море внизу, лишь небо над головой. Сколько ж часов

- или цивилизаций? - кануло в прошлое, пока я спал?

Северный ветер пробирал до костей.

Я вернулся в помещение, перенес чемодан со всем, что на нем лежало, за

порог, на прямой свет. В первую очередь -

[596]

конверт. Там оказались мой паспорт, греческие купюры на сумму около десяти

фунтов, листочек с тремя напечатанными на машинке фразами. "Пароход на Фраксос

отходит в 23.30. Вы в Старой Монемвасии. Идите на юго-восток". Ни даты, ни

подписи. Я отвернул крышку термоса: кофе. Наполнил колпачок до краев, единым

глотком осушил; потом другой. В кульке - сандвичи. Я принялся за еду, испытывая

такое же блаженство от вкуса кофе, хлеба, холодной, сдобренной душицей и

лимонным соком баранины, с каким завтракал в утро суда.