Герберт спенсер
Вид материала | Документы |
СодержаниеI. Вступление |
- Герберт спенсер, 1642.09kb.
- Герберт Спенсер. Опыты научные, политические и философские. Том, 5731.49kb.
- Вопросы к экзамену по дисциплине «Социология», 24.17kb.
- Тема: Становление и развитие социологии. Социологические теории, 59.99kb.
- Вопросы к экзамену по социологии для студентов, обучающихся по направлению «Сервис», 14.64kb.
- Герберт Маркузе "Эрос и цивилизация", 683.15kb.
- Эдмунд Спенсер «Я имя милой вздумал написать, 1467.71kb.
- Трудового Красного Знамени гупп детская книга, 2911.61kb.
- Трудового Красного Знамени гупп детская книга, 2911.77kb.
- Kfi/rph zs 2011 – 2012 Téma, 102.91kb.
Вообще, не всякий имеет право употреблять одинаковые местоимения. В Японии каждый класс имеет свое особенное личное местоимение первого лица, (т.е. «Я») и, например, 8 местоимений второго лица: особое для микадо, для детей, женщин и т. д. В старину в германии с низшими говорили в третьем лице, т.е. называя его не «ты», а «он», т.е. как будто он не присутствовал при разговоре.
Мы не можем здесь не припомнить, что и у нас в России, во время крепостного права, часто приходилось слышать вместо: «позовите», – «позвать», вместо: «сделайте» – «сделать!» и т.п., то есть неопределенное наклонение, вместо второго лица. И наоборот, о 3-м высшем лице, как у нас, так и в Германии, говорят «они», т.е. во множественном числе. Если припомним, что в Англии даже местоимение «ты» вовсе не употребляется, а заменилось всюду «вы», то легко поверить Спенсеру, что и формы обращения имеют связь с формами общества. Между прочим, интересно упомянуть, что в Самоа вождя называют не только во множественном числе, но даже вдвойне, т.е. говорят, например, «пришли вы оба» или «идите вы оба» и т. д. У племен, не знавших подчинения, нет и этих церемонных извращений языка и местоимений. В частную жизнь они пришли из высших сфер и отношений. Китаец и к частному лицу обращается с льстивыми и рабскими фразами. Например, желая узнать ваше имя, он скажет: «могу ли я взять на себя смелость спросить: каково ваше благородное имя и ваша знаменитая фамилия». А отвечать нужно не иначе, как с величайшим унижением, например: «подлое имя моей бедной фамилии такое-то». «Наибольшее извращение языка и местоимений встречаем в Японии, где хронические войны породили издавна деспотизм, усвоивший истинно божеское обаяние и значение». Наименьшее извращение видим в Англии, стране промышленной, и особенно среди промышленных классов, где обмен услуг и продуктов за плату давно устранил преувеличения прославления и рабские самоунижения.
В связи с формами обращения стоят титулы, которыми люди возвеличивают своих глав, властителей и владетелей, и которыми сами главы и владетели любят украшать себя. Мы не будем, однако, долго останавливаться на этой части человеческих обычаев, имеющих первоначальный источник точно также в войне и деспотизме, из нее проистекающем. Мы ограничиваемся только приведением титулов бирманского короля, как они записаны корреспондентом английской газеты “Daily News”:
«Его светлейшее превосходнейшее величество, Властелин Ишадана, Царь Слонов, Господин многих белых слонов, владетель золотых и серебряных рудников, копей амбры, рубинов и серпентина, Государь империй Тунапаранта и Тамнадина и др. великих империй и стран, и всех вождей, носящих зонты, опора религий, Монарх-потомок солнца, Владыко жизни, великий, праведный Царь, – Царь Царей и обладатель безграничных владений и верховной мудрости,,,»
Происхождение титулов, по мнению Спенсера, описательное, т.е. оно выражало какое-нибудь свойство или подвиг.
Наряду с титулами идут одежды и знаки отличия. Одежды произошли первоначально, кажется. не столько из потребности защищать себя от непогоды и холода, сколько из потребности поразить своей одеждой, например, из звериной шкуры, как трофеем, напоминающим победу над зверем, храбрость и пр. Мы видели ранее, что трофеи служили первоначально для показания силы и могущества; потом они заменяются искусственными моделями трофеев и переходят в украшения и знаки отличия.
Как одежды, так и эти знаки отличия служат для отличия разных классов и подразделений общества, причем во многих странах только известный ранг людей может носить одежды известного цвета и покроя, тогда как другому рангу это строго запрещено.
Разнообразие костюмов и знаков, строго отличающих ранги, увеличивается по мере того, как мы спускаемся от более развитых, и менее воинственных наций к более воинственным. Так, в Англии даже военные и моряки носят в обыкновенное время общий штатский костюм. Рабочие, прислуга и вообще отдельные классы не отличаются костюмом друг от друга. Не то уж во Франции, где даже рабочий выдается своей блузой, а горничная – чепчиком. Англичанин уж поражается страстью немца к чинам, мундирам и орденам, но от нас, русских, даже немцы приходят в ужас по этому поводу. Наши четырнадцать классов чиновников описываются Спенсером, как нечто необычайное. Описывая один званый обед в России, немец, д-р Мориц Вагнер, говорит: «более двухсот звезд и крестов красовалось на груди тридцати пяти военных гостей; на платье многих гостей было больше орденов, чем пуговиц». Нужно ли говорить о более отдаленных временах, когда, как, например, при Филиппе Августе, даже длина сапог была строго определена по рангу. Спенсер указывает, что во Франции еще в XVII в. ранг определялся длиною шлейфа: ему, вероятно, неизвестно, что у нас длина шлейфа и траурного вуаля до сих пор определяется для разных рангов, а еще недавно ранг определял число лошадей, каким имел право пользоваться каждый по чину. Однако, у нас едва ли доходило до того, чтобы даже моралисты жаловались на «вредное смешение рангов», производимое вычурными костюмами, и чтобы даже женщин десятками сажали в тюрьмы, за одежку «не по чину», как было во Франции в XIV, XV и XVI в.
Однако из этого правила, в некоторых, хотя и весьма немногих, первобытных обществах существуют исключения. Так, у дакотов и у абипонов высшие чины отличаются бедностью и даже оборванностью одежд». За этими исключениями, даже раскрашивание хорошими красками и намазывание тела ценными мазями и маслами (первоначально, вероятно, в защиту от насекомых, что практикуется дикарями и теперь, и даже иногда просто при помощи грязи), выражало богатство и силу, и стало потом даже обрядом «помазания», на которое имели право лишь исключительные лица. Но кроме одежды и украшений, для отличия рангов служили и самые жилища. В древней Мексике, под страхом смертной казни, определялась высота жилищ для обыкновенных смертных. Тоже и в Дагомэ, в Японии, Бирмании, где определяется даже архитектура и материал постройки по рангам: так, шпицы не дозволяются на частных жилищах, камень и кирпич, золочение, раскрашивание и лакировка дозволяются лишь во дворцах и лишь иногда, как исключение, могут быть разрешены частному лицу.
Как у нас на Руси ранг определял число лошадей, так во многих странах, в Африке, на Мадагаскаре, в Японии ранг определяет форму и величину носилок и число носильщиков. В Риме только сенатора и знатные женщины могли ездить на носилках; в Турции и Сиаме отличаются не носилки, а лодки. Но интереснее всего то, что во многих странах, например на Фиджи (Сомо-Сомо) и Конго, обыкновенные смертные не имеют даже права носить зонтики. От Индии до Абиссинии зонт служит знаком царского достоинства. Число зонтиков и балдахинов, а также их цвет, определяются в свою очередь рангами (Ява и древняя Америка).
Даже циновки и подушки, покрывала от москитов и разные роды пищи составляют привилегию то монархов, то высших классов, то мужчин, а иногда только взрослых мужчин. Законы о пище по классам существовали в прошлые времена и во всей Европе.
Как у нас тщеславятся белизной и малым размером рук, доказывающими отсутствие ручного труда, так на островах Товарищества, на Суматре, на Фиджи высшие лица, короли, жрецы отличают себя необыкновенно длинными ногтями. Отчасти тот же обычай, с присоединением уродования женских ног, мы видим и в Китае; все это вызвано стремлением показать свое богатство и ненужность личного труда. подобное этому мы видим в обычае добиваться непомерной тучности. В Индии, Китае, Африке тучность есть признак богатства и весьма уважается. В Парагвае невестка короля была чудом тучности: она не могла стоять иначе, как на четвереньках. Здесь ожирения старались достигнуть даже посредством розог, так как оно составляет «первую и главную обязанность фешенебельной женской жизни». Чем это хуже наших корсетов? Даже болезни, порождаемые роскошью, как, например, подагра или особый струп у полинезийцев, производимый напитком ава-ава, служа признаком богатства и дворянского достоинства, вызывают даже искусственные подражания в простом народе. Замечательно при этом, что стремление к подражанию высшим, строго караемое, легло в основание моды. Но так как первоначально подражание строго каралось, то это стремление нашло себе лазейку, и люди стали сперва подражать лишь недостаткам и уродствам важных лиц, находя в этом даже средства их умилостивить. Так у фиджи, когда однажды король, взбираясь по горной тропинке, упал, упали и его придворные, чтобы сделать ему удовольствие. В Африке, у Дарфура, если султан упадет с лошади, то валятся и приближенные, чтобы показать, что они не лучше его ездят верхом. В 1461 г., когда Филипп Бургандский должен был вследствие болезни стричь свои волосы, он издал эдикт, предписывающий стричься всем дворянам. В 1665 г., когда Людовику XIV сделали операцию фистулы, масса придворных доходила до безумия, желая болеть той же болезнью и подвергнуться операции. Надевание королем темного галстука, чтобы скрыть золотушную шею, тотчас вызывает подражание, которому, конечно, не препятствуют, ибо приятнее, чтобы у всех шеи казались золотушными, и т. д. Но начавшись с этого, мода развивалась уже иным путем, при большем развитии свободы в промышленных обществах промышленные классы и даже прислуга стремятся добыть себе право подражать дворянству, чтобы сгладить внешние черты различия. И действительно, мода является орудием и признаком уничтожения внешних ранговых и классных различий и уравновешивает людей, по крайней мере во внешнем отношении. Но это уже победа.
В заключение Спенсер говорит о будущности обрядового правительства. Начавшись ранее религиозного и правительственного контроля, что, как уже сказано, доказывается тем, что многие одинаковые обряды вошли и в ту, и в другую область, оно клонится к постепенному ослаблению и даже уничтожению, с развитием промышленного характера обществ. Унизительные обряды и обычаи, выражающие льстивое, лживое и приниженное подобострастие одной стороны, – становятся все более и более антипатичны даже тем самым лицам, для которых они назначаются. Уж Гамлет Шекспира досадует, когда перед ним стоят без шляпы и подобострастно льстят и лгут: развитое нравственное чувство уже не выносит в нем лжи и унижения других и само оскорбляется неравенством, а не только не получает от него удовольствия.
Таким образом, развитие более свободных политических форм, развитие высших альтруистических чувств, на место прежнего эго – альтруизма в высших классах, и в то же время развитие большего чувства достоинства и самоуважения в массах, – все это одновременно клонится к постепенному низложению обрядового правительства и к замене его правовым порядком, господством договора, закона и справедливости.
I. Вступление
Мысль и чувство не могут быть вполне разделены. Каждое чувствование имеет более или менее ясную идейную основу, и каждая группа идей более или менее носит отпечаток чувствований. Однако существуют большие различия между степенями участия и того, и другого в их соединениях. Мы имеем некоторые чувствования, которые смутны, благодаря недостатку умственного определения; и есть другие, которым ясный вид дан умственными понятиями, с ними ассоциировавшимися. Иногда наши мысли извращаются чувствами, влияющими на них; в других же случаях трудно отыскать в них след удовольствия или неудовольствия. Совершенно очевидно, что в каждом частном случае эти составные элементы душевного состояния могут изменяться в своих пропорциях. Если идея остается одной и той же, то чувствование, связанное с нею, может быть больше или меньше; известна истина, что точность суждения зависит если не от отсутствия чувствования, то от того равновесия чувствований, которое бы уничтожило избыток какого-нибудь из них.
Эта истина является особенно важной, когда дело идет о вопросах, касающихся человеческой жизни. Есть два пути, которыми можно рассматривать человеческие действия личные или общественные. Мы можем рассматривать их или как группы явлений, которые подлежат анализу и в законах зависимости которых мы желаем удостовериться, или же мы можем, рассматривая их, как производящие удовольствия и страдания, связывать с ними одобрение и неодобрение. Обсуждая их с интеллектуальной точки зрения, мы можем рассматривать поведение, как результат известных сил; рассматривая же их с нравственной точки зрения, мы определяем их последствия, в одном случае как хорошие, в другом, как дурные, и замечаем, что они наполняют наше сознание то восхищением, то негодованием. Очевидно, что должна происходить огромная разница в выводах от того, рассматриваем ли мы в одном случае человеческие деяния, как будто бы они были деяниями чуждых существ, относительно которых дело идет только о том, чтобы их понять; или же, в другом случае, мы их рассматриваем, как деяния подобных нам созданий, с жизнями которых связаны наши собственные жизни и поведение которых возбуждает в нас, – прямо или вследствие симпатии к другим, – чувства любви или ненависти.
В сочинении «об изучении социологии» я описал подробно различные извращения, производимые в человеческом суждении чувствованиями. Выставленные там примеры доказывают, как опасения и надежды приводят нас в ошибочным оценкам; как нетерпение подсказывает несправедливый приговор; как симпатия и антипатия извращают наши верования. Истина, что склонности, привитые воспитанием, и склонности, обусловленные патриотизмом, различным образом колеблют убеждения людей, была подтверждена там многими иллюстрациями. Было указано, что более специальные формы склонностей – сословные, политические, – теологические – производят каждая резкое предрасположение к тому или другому взгляду на общественные дела. Теперь позвольте мне сделать особое ударение на выводе, что совершая наши социологические изыскания, особенно те, в которые мы теперь вступаем, мы должны, насколько это возможно, исключить какие бы то ни было чувства, возбуждаемые перечисленными фактами. Существуют многие группы людей, при обсуждении которых помимо воли возникают то удовольствие, то отвращение, то негодование; но эти чувства необходимо сдержать.
Вместо того, чтобы обойти суеверия первобытного человека, как не имеющие значения, или смотреть на них, как на исключительно зловредные, мы должны исследовать, какую роль они играли в общественной эволюции (развитии); мы должны приготовить себя, если это понадобится, к признанию их полезности. Мы видели прежде, что верование, которое побуждает дикаря хоронить вместе с трупами ценности и класть на могилу пищу, имеет естественное происхождение; что умилостивление растений и животных, «поклонение пням и камням» не суть беспричинные нелепости; что рабы были приносимы в жертву при погребениях ради идеи, которая казалась разумной необразованному уму. Теперь мы должны рассмотреть, каким путем теория духов действовала в политической области; и если бы мы нашли основание заключить, что она оказала неоспоримую помощь общественному развитию, мы должны приготовиться к принятию этого вывода.
Знание о несчастьях, которые в течение бесчисленных веков причинялись антагонизмом (враждой) обществ, не должно отвращать нас от признания всемогущей роли, которую играл этот антагонизм в цивилизации. Содрогание, которое мы должны испытывать от канибализма (людоедства), бывшего в ранние дня во всем мире последствием войны; ужас, который мы чувствуем при мысли о тех принесениях в жертву пленников, которые, иногда десятками тысяч, следовали за войнами между дикими племенами; негодование, которое нас гнетет, когда мы читаем о пирамидах из голов и белеющихся костей избитых народов, оставленных как памятники завоевателем-варваром; ненависть, которую мы чувствуем к воинственному духу, побуждающему даже и теперь среди нас к низким вероломствам и грубым нападениям, – все это, тем не менее, не должно позволять нашим чувствам делать нас слепыми к доказательства, с которыми мы встретимся, что междуобщественные столкновения подвигали развитие общественных структур.
Кроме того, нерасположение к правительственным формам того или другого рода не должно мешать нам рассмотреть их соответствие с условиями. Хотя бы мы отвергали вульгарную идею о славе и отказывались соединять, как солдаты и школьники, эпитет «великий» с деспотизмом победителя, протестуя против такого деспотизма; хотя бы мы смотрели на принесение в жертву каким-нибудь деспотом собственных и побежденных народов с целью всемирного господства, – как на гигантское преступление, – мы должны, однако, признать выгоды, иногда возникавшие от объединения обществ, которое достигалось этим путем. Ни кровопролитные избиения подданных, которые совершались по повелению императоров Рима, ни убийства родственников, столь обычные у владык востока, ни обеднения целых наций излишними взысканиями не должны нас предубеждать до такой степени, чтобы воспрепятствовать оценке тех выгод, которые, при некоторых условиях, были результатом безграничной власти владыки (supreme man). Воспоминание об орудиях пытки и oubliettes (подземные тюрьмы), о страдальцах, замуравленных в стены, не должно отвращать нашу мысль от очевидности, что отвратительное порабощение слабого сильным, хотя бы путем бесчестного насилия, было в известное время и в известном месте необходимо.
Точно также и с другим спутником войны – собственностью человека над человеком. Необходимо удержаться от абсолютного осуждения рабства, даже если мы поверим преданию, повторенному Геродотом, что постройка Большой Пирамиды потребовала сотни тысяч рабов, томившихся в течение двадцати лет, или даже если мы сочтем правдой рассказ, будто бы из крестьян, принужденных работать при постройке Петербурга, погибло триста тысяч. Хотя мы и знаем, что не занесенные в историю страдания мужчин и женщин, захваченных в рабство, превышают всякое воображение, мы должны, тем не менее, сохранить наше умственное состояние восприимчивым к тому доказанному факту, что рабство в некоторых случаях имело благодетельные последствия.
Говоря короче, правильное истолкование общественного устройства требует наиболее бесстрастного сознания. Однако чувства не могут и не должны быть исключены из мысли, когда общественные порядки обсуждают иным образом; чувства должны быть устранены тогда, когда эти порядки исследуются, как естественные явления, с целью понять их причины и результаты.
Это душевное состояние можно поддержать, если не терять из виду той истины, что в человеческих действиях абсолютно дурное может быть относительно хорошим – и абсолютно хорошее может быть относительно дурным.
Хотя становится общим местом, что учреждения, среди которых одна раса процветает, могут не соответствовать другой, однако признание этой истины никоим образом нельзя считать достаточным. Люди, потерявшие веру в «бумажные конституции», тем не менее защищают государственное устройство для низших рас, увлеченные верой, что цивилизованные общественные формы могут с успехом быть наложены на нецивилизованные народы, – что учреждения, которые кажутся недостаточными для нас, кажутся и им такими же, что они достигнут блага от учреждений семейных, промышленных и политических – близких к тем, которые мы находим благодетельными. Однако признание той истины, что тип общества определяется природой составляющих его единиц, вынуждает нас к выводу, что режим (управление, правление) действительно самый низший может быть, однако, возможно лучшим при первобытных условиях существования; иными словами, не следует смешивать нашего развитого кодекса поведения, имеющего главным своим предметом частные отношения, с неразвитым кодексом поведения, содержащим преимущественно публичные отношения. В настоящее время, когда жизнь главным образом поглощена мирными отношениями между согражданами, нравственные идеи относятся главным образом к действиям людей относительно друг друга; но в ранние эпохи, когда жизнь людей проходила в борьбе с соседними нациями, те нравственные идеи, какие могли существовать, имели предметом почти исключительно междуобщественные отношения, – действия людей обсуждались по их прямому влиянию на процветание племени. А так как охранение общества предшествовало охранению индивидуума, будучи условием этого последнего, то мы должны, при изучении общественных явлений, понимать добро и зло скорее в первобытном смысле, чем в позднейшем, следовательно, – рассматривать как относительно хорошее все то, что помогло переживанию (survival) общества, как бы ни были при этом велики страдания, выпавшие на долю индивидуума.
Прежде чем получим возможность правильно истолковать политическую эволюцию, мы должны значительно расширить одну из наших обыкновенных идей. Слово дикий и цивилизованный должны употребляться совсем в другом значении, чем это было до сих пор. Общее убеждение, состоящее в том, что обыкновенно приписывают все преимущества людям, составляющим передовые нации, а несовершенства людям, образующим простые группы, не выдерживает натиска более полных знаний. У грубых народов находятся особенности, выдерживающие сравнение с самыми лучшими особенностями культивированных народов. С небольшими знаниями и зародышевым искусством, дикари обладают иногда добродетелями, могущими посрамить тех между нами, чье воспитание и вежливость вполне совершенны.
В Индии существуют остатки некоторых первобытных рас, которые обладают такой нравственностью, что правдивость кажется органически врожденной у них. Они не только выше в этом отношении соседних Индусов, стоящих на более передовой ступени умственного и культурного развития, но они выше и европейцев. Относительно некоторых из этих горных народцев замечено, что их слова могут быть принимаемы с совершенным доверием; но можно ли то же сказать о дипломатах, которые обманывают умышленно, или о министрах, делающих ложные сообщения о делах кабинета. Между этими народцами можно назвать Санталов, о которых Гюнтер говорит, что они «самые правдивые из людей, каких он когда-либо встречал»; затем идут Суры (Sowrahs, Sourahs), о которых Шорт рассказывает, что «приятная черта их характера заключается в абсолютной правдивости. Они не знают, как сказать неправду». Несмотря на то, что отношения полов у Тодасов принадлежат к первобытному и низшему типу, даже у них, как описывают, «лживость считается ужаснейшим из всех пороков». Хотя Метц рассказывает, что они практикуют притворство относительно европейцев, но и он признает, что эта черта есть последствие торговли с нами же самими. Это суждение оказывается согласным с тем, которое высказано мне одним гражданским чиновником в Индии относительно других горных племен, также точно известных своей правдивостью, но которые делаются менее правдивыми от соприкосновения с белыми. Ложь так редка у туземных народов Индии, которых не испортили