К. А. Свасьян становление европейской науки

Вид материалаДокументы

Содержание


P. Rousselot
J. Huizinga
4. Вирусы гондишапура
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   54
юридична не только по происхождению, но и по употреблению. Veritas равносильна depositio testis (отвод свидетеля) и inquisitio judiciaria (судебное расследование). См. тонкие замечания на этот счет в кн.: П. А. Флоренский, Столп и утверждение истины, М., 1914, с. 19–21.

65

путал карты; уже одно его присутствие делало невозможной желанную «общеобязательность». В духе утверждались: индивидуум против стадности, внутренняя достоверность против документа, музыкальность против глухоты, личное понимание против авторитета, моральная фантазия против вымуштрованного долга, богоподобность против случайностей генотипа. Надо было справиться с этим препятствием; индивидуальная духовность должна была быть устранена, а «дух» как таковой вполне умещался в «агностицизме» Третьей Ипостаси с правом слыть первоисточником всех истин,69 при условии что последние оказывались не индивидуально значимыми, а общезначимыми. Решением Восьмого Вселенского Собора в Константинополе в 869 году дух как автономный элемент трихотомии человеческого существа был упразднен путем сведения к душе – к высокоорганизованному, так сказать, свойству души 70. Последствия этого решения трудно



69 Формула св. Амвросия, цитируемая св.Фомой: «Omne verum, a quocumque dicatur, a Spiritu sancto est». См. P. Rousselot, L’intellectualisme de saint Thomas d’Aquin, Paris, 1924, p. 228.

70 Решение сформулировано с большим дипломатическим тактом, совсем по рекомендации Авзония: «Possem absolute dicere sed dulcius circumloquar» (Можно сказать напрямик, но слаще выразиться описательно). Текст на греческом и латинском языках у Hefele, Konziliengeschichte, Bd. 4, S. 404. Прекрасное изложение истории собора в книге: R. Riemeck. Glaube. Dogma. Macht. Geschichte der Konzilien, Stuttgart, 1985, S. 86-103. Ср. Der Kampf um das Menschenbild. Das achte ökumenische Konzil von 869 und seine Folgen, hrsg. von H. H. Schöffler, Dornach, 1986. A. Müller, A. Suckau, Werdestufen des christlichen Bekenntnisses, Stuttgart, 1974, S. 92. O. Willmann, Geschichte des Idealismus, Bd. 2, Braunschweig, 1894, S. 111, также многочисленные ссылки на это событие в различных курсах лекций Рудольфа Штейнера, впервые со всей силой подчеркнувшего его универсально-историческую значимость. Решение было принято в связи с осуждением учения Фотия о двух душах, свойственных человеку: низшей, греховной и высшей, разумной. Циркуляр гласил: человек состоит не из тела и двух душ, а из тела и одной души; вопрос о духе в этом описательном маневре отпадал сам собой. Нелишне напомнить, что это произошло в Соборе св.Софии, т. е. именно в Соборе св. Духа, вполне подготовленном таким образом к тому, чтобы спустя 584 года стать оплотом веры в Аллаха.

66

переоценить; говоря со всей определенностью, они необозримы. Чего сто́ит один кошмар всех будущих психофизиологий, тщетно бьющихся над проблемой совмещения души и тела, которые в силу «исключенного третьего» оказались на редкость неуживчивыми и даже альтернативными! Можно ли было сомневаться в том, что тяжба решится в пользу «тела»? Душа – «диковинное созданьице» (Лютер: «das wunderliche Kreatürchen») – сыграла в этой драме душещипательно метерлинковскую роль трясущихся от иному телу», открытому всем превратностям генной инженерии.

«Телесное» прочтение евангельских текстов, заверенное синодальными постановлениями, вырождалось в грубейший, нелепейший материализм; душа, потерявшая духовную опору, вынуждена была опираться на тело, а в теле видели «источник скверны». Впрочем, ситуация отчасти уравновешивалась привилегированными телами в виде так называемых «мощей», или вещественных доказательств святости. В начале XI века горцы Омбрии хотели даже убить св. отшельника Ромуальда, чтобы не потерять его мощи, а монахи Фоссануовы, где покоился прах св. Фомы, решились-таки расчленить останки и буквально замариновать их 71. Перед таким материализмом сущими детскими забавами показались бы теоретические вульгарности будущих механицистов. Но будем помнить: матрицы этих



71 См. J. Huizinga, L’automne du Moyen Age, op. cit., p. 173.

67

вульгарностей готовились именно здесь и таким образом; азбучные трафареты современной ментальности, заучиваемые как нечто вполне естественное со школьной скамьи, выстраданы веками самых невероятных страстей и мучений. История мысли – мартиролог мысли, и изучать мысль с точки зрения какой-то формально отвлеченной («научной») объективности, значит изучать не её самое, а ее замаринованные мощи. Треугольник Ньютон-Кант-Ласк, весь активный инвентарь парадигм и эпистем современного мышления, будь это кабинетная дедукция или уличная прокламация, вынашивались в атмосфере аскетических проклятий. Надо представить себе аскетизм, перенесенный в область мышления, чтобы разгадать сокровеннейший пафос естественнонаучной картины мира последних четырех столетий. Что есть аскетизм в первоначальном религиозном выявлении? Незнание духа, неуверенность в душе и абсолютное утверждение тела через действенные проклятия в его адрес; телу, лишенному духа и озабоченному проблемами души, не оставалось ничего другого, как осыпать себя проклятиями, что и было единственным, пожалуй, выходом в случае «христианского» тела. Надо было отказаться от духа, лишить тем самым всякой реальной опоры душу и остаться только с телом, чтобы, вспомнив потом его греховность, отомстить ему техникой изощренных самоистязаний. На заре Нового времени эта своеобразная патология окажется полностью абсорбированной мышлением; аскетизм, изгнанный из монастырей и социально неуместный, опишет круг и в поисках приюта наткнется на гостеприимнейшую зону успевшего к тому времени уже забыть свое первородство мышления; здесь он и станет вполне уместным, можно сказать даже, единственно уместным, почти беспрепятственно утверждая себя в качестве нормы ментальности вообще 72.



72 В дальнейшем нам еще придется с большей пристальностью разгадывать подноготную этого метаморфоза.

68

Равновесие цели и средств, схоластическое adequatio rei et intellectus непоправимо нарушалось; цель продолжала in abstracto пребывать «духовной», средства становились всё более «телесными». Малейшая тенденция к соответствию расценивалась как ересь и подлежала искоренению. Ориген – мы знаем уже – был осужден. Максим Исповедник подвергся отсечению языка и правой руки. Скот Эриугена, развивающий из IX века шеллинговскую мысль о том, что познание природы равносильно развитию самой природы, был сначала осужден, потом убит при невыясненных обстоятельствах quod erat faciendum и снова осужден. Все трое осуждены за элементарнейший символизм: скажем, не представлять себе Бога восседающим «на небеси» в качестве эдакого фотогеничного «ветхого деньми» и не вызывать тем самым к жизни будущие невменяемо атеистические аргументы «глазами космонавтов». Символизм (не декадентский, а павлианский) – азбука мысли, имеющей дело с духовными реалиями и не унижающей эти реалии их хватательно-реалистическим пониманием; что может быть реальнее, скажем, ада, понятого символически, где сама посмертность мук, отображенных в образах зримой фантазии, дана в единственно реальном плане душевного континуума! Именно таков «ад» в книге Эриугены «De praedestinatione», обвиненной, между прочим, в возрождении оригеновских ересей 73. Таково же его учение о таинстве «пресуществления» (res ineffabilis, incomprehensibilis); чтобы понять, каким образом фабриковалась будущая научная ментальность, достаточно проследить



73 Епископ Хефеле, автор многотомной «Истории соборов», еще в прошлом веке выговаривает Эриугене, что он «держался более философской, чем теологической точки зрения и посему не опирался, подобно другим ученым, на библейские и патристические доводы, но аргументировал чисто диалектически, толкуя понятия Бог, свобода, грех и т. п. в круге как рационализма, так и пантеизма». Hefele, Konziliengeschichte. Bd. 4, S. 157-58.

69

судьбу Беренгара Турского, отважного эриугенианца, отстаивавшего в XI веке символистическое толкование евхаристии. Измученный тюрьмами, он вынужден был спасать жизнь отречением от лжеучения; в 1059 году в Риме в присутствии 113 епископов он признал, что «хлебэто подлинное тело Христово, которое едят зубами». Любопытны детали этой инсценировки: «дикими зверьми» называет он священнослужителей, которые буквально рычали при словах: «духовное общение с Христом» 74. Как видим, случай Галилея опережен здесь на шесть веков; но разве не опережен здесь же на все восемь веков и триумф вульгарнейшего материализма? «Подлинное тело Христово», ставшее буквально «хлебом», уже ко времени IV Латеранского собора вызвало к жизни острейшие догматические дебаты, среди которых отчаянно выделялся роскошный вопрос: «Quid comedit mus?» – что пожирает мышь, случись ей стянуть священный хлеб евхаристии? К XVI веку означились в целом три варианта интерпретации таинства пресуществления: католический, согласно которому хлеб есть тело Христово, вариант Кальвина-Цвингли, где вечеря толкуется, так сказать, семиотически, так что хлеб не есть (est), а означает (significat) тело Христово, и промежуточная версия Лютера, по которой тело Христово присутствует в просфоре, как огонь в раскаленном железе. Вольтер неподражаемо оконкретил проблему в следующем резюме: паписты едят Бога, кальвинисты хлеб, а лютеране хлеб с Богом.

Водораздел означен со всей отчетливостью хотя бы на примере этого спора. Очевидно одно: сама возможность последнего коренилась в совершенно новом и небывалом типе ментальности, ибо в атмосфере прежней ментальности он оказывался просто невозможным и немыслимым. Оригену он не мог бы присниться и в самом дурном сне; схоластическая мысль воспринимает его уже нормально. С этой точки зрения



74 Neander, Kirchengeschichte. Bd. 6, S. 317.

71

несостоятельными выглядят попытки историков75 открыть средневековую философию системой Эриугены и даже считать его основоположником схоластики; Эриугена не открывает новую ментальность, а закрывает прежнюю. Другое дело, что фигура его, трагически олицетворяющая водораздел, обращена именно в будущее; будущее воспримет её, вплоть до сегодняшнего дня и дальше, только в меру индивидуальных ритмов становления; метроном общезначимости навсегда определит ей участь изгоя. Как бы ни было, будем помнить: никто не войдет в Царство Небесное без философии – едва ли гениальный ирландец, противопоставивший этот лозунг обскурантизму своего века, предполагал, что в будущем самой философии придется обходиться без этого царства, вполне довольствуясь собственным обскурантизмом. Философия для Эриугены всё еще реальность духовного мира, данная, однако, не в радениях, а в трезво павлианской традиции индивидуального гнозиса; его опыт всё еще опыт сверхчувственных восприятий, который он пытается выразить силами критического ума. Схоластика и дальнейшая философия разовьют эти силы до виртуозности; чего им не будет хватать, так это реального духовного опыта. Водораздел означится именно этой обратной пропорцией познавательных средств: ангелологический опыт Эриугены во всех отношениях превосходил его рассудочное сознание; рассудок, скажем, Канта продемонстрирует небывалую мощь аналитики, но опытом этого рассудка будет уже не духовный мир, а «подсвечник, стоящий вот здесь, и табакерка, лежащая вон там» (таков опыт Канта по Гегелю) 76.

Наиболее существенным было бы понять: есть азбучные истины, и есть различие между ними, так что, азбучная вчера, сегодня она может показаться



75 Например, Штёкля. См. Штёкль, История средневековой философии, М., 1912, с. 82.

76 Hegel, Vorlesungen über die Geschichte der Philosophie III. Werke, Bd. 20, Frankfurt/Main, 1971, S. 352.

71

фантастичной и дикой, но и сегодняшней не следовало бы забывать о завтрашней. Азбука азбуке рознь; человеческая мысль свершается не в черепной коробке, а в мире, и если сегодняшней азбукой оказалась все-таки черепная коробка, то из этого вытекают по меньшей мере три вывода. Во-первых, таким стал мир. Во-вторых, он не был таким вчера. В-третьих, таким он не будет завтра (предположив, что в противном случае не будет самого «завтра»). Вопрос: «Quid comedit mus?» самой возможностью своей ознаменовал именно сегодняшний день, строже говоря, подготовил его во всем наборе его азбучных истин. Схоластические виртуозы основательно постарались достойным образом ответить на него: было решено, что таинство пресуществления касается только «субстанции» хлеба, так что мыши приходится довольствоваться одними «акциденциями». Как бы ни было, но мышь теологии родила-таки гору атеизма; она-то и стала образом мысли, оторванной от пневматологии, оторванной далее и от психологии77 и вогнанной без остатка в нейрофизиологию; теперь уже качество мысли определялось количеством биологически активных веществ, и будущему историку философии, возможно, придется предварять свои исследования биохимическим анализом систем sui generis, чтобы отличить нейрогормонную мысль от мысли собственно. Дело не в том, что Ламетри, к примеру, мог утверждать, что животные способны в любое время научиться говорить, но просто не хотят этого, а Томас Гексли, биолог и gentleman, находил гораздо больше сходства между человеком и развитыми обезьянами (high apes), чем между этими последними и просто обезьянами (monkeys); дело в том, что сама возможность



77 Ровно через тысячелетие после Восьмого Константинопольского собора научным – на этот раз – вердиктом будет упразднена, наконец, и «душа». Лозунг Ф.А.Ланге «Психология без души» подведет итоги прямым устранением этого призрака, мешающего экспериментатору экспериментировать, а психиатру – лечить.

72

такого рода мыслей была оплачена вековыми усилиями вколачивания мысли, изначально равной миру, в мозг, который вдруг стал выделять её по модели почек, выделяющих урину. Что и говорить: задача оказалась не из легких; во всяком случае то, что мысль когда-то ощутит себя шлаком биохимических процессов, должно было казаться в свое время столь же невероятным, сколь невероятным может представиться сегодня то, что она вспомнит еще высочайшее таинство своего происхождения.

4. ВИРУСЫ ГОНДИШАПУРА

Консеквенции искоренения эллинской философии и гнозиса со всех сторон слагали печальнейшую картину. Распадалась связь времен, и уверовавший горшечник, успешно совмещающий в себе «Камень Веры» с римско-юридической выучкой, рассчитывал уподобить новый мир сакраменту собственного убожества. От «телесно» понятой заповеди «Блаженны нищие духом» оставался один лишь шаг к взысканию невежества, которое и не могло уже утверждать себя иначе, как применением к мысли синодально-полицейских санкций. Пылкий и неосторожный Тертуллиан обмолвился формулой разделения: «Афины» или «Иерусалим»; метастазы формулы вырастали до всеевропейских судеб. «Иерусалим» побеждал образом невежественного монаха, присвоившего себе право выступать от имени Христа. «Дошло до нас, о чем мы не можем вспомнить без стыда, а именно, что ты обучаешь кого-то грамматике, – писал папа Григорий Великий венскому епископу около 600 года. – Известие об этом поступке, к которому мы чувствуем великое презрение, произвело на нас впечатление очень тяжелое». «К чему наука христианам? – восклицает Петр Дамиан. – Разве зажигают

73

фонарь, чтобы видеть солнце? Оставим науку Юлианам Отступникам. Св. Иоанн обходился без нее; св. Григорий ее презирал; св. Иероним упрекал себя в ней, как в преступлении» 78. Он же утверждает, что первым грамматиком в истории был не кто иной, как дьявол, искушавший Адама и Еву склонением «Бога» во множественном числе («Будете как Боги»). Противоположные тенденции уступали этому натиску во всех отношениях; солнце гнозиса и эллинской мысли закатывалось на Западе и на Востоке, и последние вспыхи его были лишь красочными послеобразами умного зрения на фоне сгущаемой тьмы. Таков, в судьбах западной патристики, Августин: вначале влажный гипс, податливый и к манихейскому гнозису и к неоплатонизму, а под конец каменная твердыня и апологет гонений на еретиков. Таковы же пути и восточной патристики; после трех каппадокийцев (Василий Кесарийский, Григорий Нисский, Григорий Назианзин) эти пути уже бесповоротно сворачивают в сторону оцепенелого догматизма, сгибающегося под тяжестью витийственных роскошеств либо растворяющегося в политических интригах. «Иерусалим» внутренне воцаряется как в Риме, так и в Константинополе.

«Афины» сходят со сцены истории. Тем более странно разыгрываются их закулисные судьбы, не перестающие принимать живейшее участие в драме европейской культуры.

С основной и наиболее естественной «потенцией» христианства не так-то легко было свести счеты. Дух эллинства мучительно искал разрешения диссонанса и органического врастания в проблематику христианского гнозиса. В Посланиях Павла это врастание свершается с колоссальной силой; но выясняется, во-первых: его исключительно индивидуальный характер, и во-вторых: характер этот взывает к решительно новому пониманию всей свершившейся мистерии. Понять



78 См. Н.Кареев, История Западной Европы в Новое время, т. 1, СПб., 1904, с. 214-15.

74

христианский импульс – значит, по Павлу, воссоздать его в личном опыте;79 очевидно, что с паствой здесь не могло обойтись без проблем; паству вполне устраивала коллективная вера в чужой и единоличный опыт. Беспокойные сигналы шубертовского «Скитальца» с этого момента – инспиративный факт европейской истории, заглушаемый в веках и ни на секунду не смолкающий; имеющий уши да слышит! Павел – первый европеец80 и воплощенное провозвестие самых независимых манифестаций европейской мысли – разрешает эллинскую «потенцию» в христианский гнозис; эллинство в нем спасено от вырождения в бесплодную рассудочность, открытую всем соблазнам восточного пандемониума, но спасено в нем и христианство, смогшее бы выродиться без ориентации на силу мыслительности в собственную противоположность.

Оно и вырождалось в усилиях оторвать себя от эллинской культуры. Павел предстает здесь как бы новым Моисеем, выводящим самый дух христианства из христианства же, которое всё решительнее принимало черты «Египта изнутри»; этой линии суждено было отныне долгое странствие, всё чаще в форме «инкогнито» или даже парадокса «неузнания себя», и эта парадоксальность музыкально вызвучивает судьбы ряда передовых душ европейской культуры: Юлиана-»отступника», Герберта из Орильяка, Фридриха II Гогенштауфена («христопродавца») и уже ближе к нам по времени – «язычника» Гёте, Ницше-»антихриста», вплоть до мощного, наконец, осознания себя в молодом Рудольфе Штейнере, редакторе Кюршнеровского «естественнонаучного Гёте» и авторе «Философии свободы».



79 Ангел Силезский спустя 17 веков повторит это в следующих строках: «Das Kreuz auf Golgatha kann dich nicht von dem Bösen, wo es nicht auch in dir wird aufgericht’t, erlösen» (Крест на Голгофе не может спасти тебя от зла, если он не будет воздвигнут и в тебе самом).

80 О Павле прекрасная книга Э. Бока. E. Bock, Paulus. Urchristentum, IV, Stuttgart, 1954.

75

Темным противообразом этого исхода оказались судьбы эллинства, не прокропленного христианским импульсом либо принявшего его вне павлианства. Уже к середине III века греческая мысль растерзана, как тело Диониса, вакхическими ощущениями восточной души; культурный портрет этого периода – вулканический фейерверк самых невероятных сочетаний и гибридных форм, трансформирующих греческую философию; имагинация Диониса, окруженного вакханками, ярко характеризует ситуацию восторга, переходящего в убийство. Восторг был восторгом ощущающей души, наткнувшейся на метрический лад души рассудочной как бы в стремлении уподобиться последней и затопившей её самое в дикой неумеренности рецепции. Паноптикум греческой мысли в этом отрезке истории – тягостное зрелище тропически-оранжерейных форм некоего ментального «промискуитета», наводняющего культурное пространство целой оравой мировоззрительных «бастардов», которым впоследствии историки постараются придать пристойный вид путем своеобразной гербаризации (в частности, через приставку «нео»). Не менее тягостное впечатление оставляет и противоположная сторона языческой философии, охраняющая себя от всяческих контактов и культивирующая пуризм, некий род жалкого «