Б.  М. Носик русский XX век на кладбище под Парижем

Вид материалаДокументы

Содержание


Трубецкой Сергей Петрович, 1882—1965
Туркул Антон Васильевич, начальник Дроздовской дивизии, генерал, 1892—1957
Туроверов Николай Николаевич, 1899—1972
Тхоржеский Иван Иванович, 1878—1951
Тыртов Дмитрий Дмитриевич, капитан 1 ранга, 1880—1936
Тэффи (Бучинская, урожд. Лохвицкая) Надежда Александровна, 1872—1952
Подобный материал:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   37
Троицкий Дмитрий Иванович, протоиерей, благочинный парижских церквей, настоятель и создатель церкви
преп. Серафима Саровского в Париже, 25.03.1886—23.10.1939


Те, кто читал предисловие к нашим прогулкам, помнят, может, ироничный рассказ митрополита Евлогия о том, как о. Дмитрий Троицкий разочаровался в тонком обращении призреваемых аристократов из Русского дома, а может, и заметили при чтении, что симпатии митрополита в этой истории на стороне о. Дмитрия Троицкого, позднее создавшего в сердце русского некогда 15-го округа Парижа, на самой что ни на есть рю Лекурб, прекрасную церковь. Она и ныне один из любимых моих парижских храмов, и с готовностью снова предоставлю слово высокопреосвященнейшему владыке, который вспоминает, что в доме 91 по рю Лекурб было поначалу лишь общежитие русских студентов: «Это общежитие помещалось в старом особняке в глубине двора, застроенного какими-то невзрачными бараками. Один из этих бараков решили отвести под церковь. Необыкновенный барак! Строители сохранили деревья, мешавшие постройке, и оставили в крыше отверстия для стволов: теперь, когда барак превратили в храм, одно дерево оказалось посреди церкви, вокруг него теснятся и к нему прислоняются молящиеся, а другое — в алтаре, и, случается, на него священнослужители вешают кадило... Церковь посвятили памяти преподобного Серафима Саровского. Даже приукрашенная, она сохранила какой-то милый, скромный вид, напоминая любимую пустыньку Преподобного, куда медведь к нему приходил...

В состав Совета вошли, кроме казачьей группы, Калитинский, специалист по истории древнерусского искусства, и Н. В. Глоба — бывший директор Московского Художественного Строгановского Училища, тоже большой его знаток и человек тонкого художественного вкуса: он расписал весь барак иконами и орнаментами...

Понемногу в приходе стали возникать разные полезные начинания. Открыли «четверговую» церковно-приходскую школу, кассу помощи семьям умерших прихожан, соорганизовали очень хороший хор... О. Троицкий умел способствовать горенью духа, в приходе почувствовался прилив живых церковных сил... У о. Троицкого есть инициатива, он умеет поддержать авторитет пастыря. Привлекает он к себе русских людей и всем своим психологическим складом... Это старый священник-бытовик, а в душах и нравах эмигрантов быт сидит крепко».

Трубецкая-Егорова Любовь Николаевна, 27.07.1880—1.07.1972

Любовь Егорова была не слишком знатного рода — «незаконнорожденная царскосельской купчихи». Но балерине это не в упрек — была бы талантлива и хороша собой. Любовь Егорова была и красива и талантлива, но успех к ней пришел не сразу. Как говорили позднее, она «опередила свое время». Ее главной чертой был мягкий, тихий, льющийся лиризм, который, строго говоря, и был высшим достижением русской балетной школы ушедшего века, но на заре нового века мода требовала яркой виртуозности. Однако мало-помалу и Любовь Егорова завоевала себе имя: в 1913 году блистала она в роли Одетты, в 1914-м — в роли Жизели. А в 1916 году пришло время уходить на пенсию, но тут уж стало не до пенсий. Прощальный бенефис Егоровой был 22 января 1917 года, перед самой революцией. Потом она уехала в Финляндию, оттуда — в Париж. Она еще танцевала в дягилевской антрепризе в Лондоне Аврору (в очередь со Спесивцевой и Трефиловой), но, вернувшись в Париж, вышла замуж за князя Н. Трубецкого и оставила сцену. Она открыла в Париже школу танцев, а в 1937 году создала труппу «Балеты молодости». Иногда она уезжала в Лондон преподавать и ставить балеты, но Париж остался ее городом до конца дней. До конца, слава Богу, было не близко, она прожила 92 года (еще 55 лет прожила после «прощального бенефиса», так что не грустите и не теряйте надежд при прощанье)...

Трубецкой Сергей Петрович, 1882—1965

Князь Сергей Петрович Трубецкой был капитаном гусарского гвардейского полка, сыном князя Петра Александровича и внуком Александра Петровича Трубецкого, который был полковником гвардейского Семеновского полка. На кладбище Сент-Женевьев Сергею Петровичу одиноко — все его дети от Ольги Павловны Трубецкой (урожденной Демидовой) и все внуки — в США, в штатах Виргиния, Коннектикут или Нью-Йорк, все окончили американские университеты, обзавелись американскими мужьями и женами, все работают (в счастливой Америке пока нет такой, безработицы как в Европе)...

Трушталевский Михаил, brigadier 19e regt Dragon,
11.04.1916—15.06.l940, Etigny sur Yonne


Бригадир Михаил Михайлович Трушталевский родился в Москве, был увезен в эмиграцию ребенком, а во время «странной войны» 1940 года, будучи 24 лет от роду, погиб за Францию близ речки Йонн, что в Бургундии.

Хлопоча о перезахоронении молодого воина на русском кладбище, о. Борис Старк познакомился с его отцом М. М. Трушталевским, который работал в то время в Париже в советской школе, имевшей целью, по выражению «возвращенца» о. Бориса Старка, «подготовить нашу молодежь, принявшую советское гражданство и готовящуюся к отъезду на Родину, к встрече с советской действительностью». О том, каким шоком была позднее для «возвращенцев» встреча с подлинной (а не приукрашенной пропагандой) советской действительностью, Вы можете прочесть в переизданной в Москве книге Н. А. Кривошеиной, однако и при тогдашней встрече М. М. Трушталевского со священником учителя ждали потрясения... Дело в том, что жена будущего учителя и мать будущего воина Алевтина Васильевна оставила мужа ради барона А. Э. Пистелькорса (по воспоминаниям о. Старка, она «как мать трогательно заботилась об этом не столь уж старом, сколь дряхлом человеке, абсолютно беспомощном и неприспособленном к жизни»). Барон Пистелькорс и Алевтина Васильевна жили на северо-западе Франции, в городе Бресте. В сентябре 1944 года перед уходом из Бреста нацисты загнали большую группу русских эмигрантов в убежище под скалами, замуровали их и взорвали (любопытно, что в последнем своем выступлении в Бонне французский президент-социалист Миттеран простил вермахту скопом все военные грехи, даже те, что сами немцы себе не прощают). Среди погибших были и супруги Пистелькорс. М. М. Трушталевский не знал об этом. При встрече с о. Борисом он пожаловался, что бывшая жена даже не наводит справки о том, что стало с их сыном. О. Борис рассказал ему обо всем. («Он этого не знал, и его это известие потрясло. Возможно, что, несмотря на ее отъезд из дома, он продолжал ее любить?»)

Туринцев Александр Александрович, протоиерей,
15.04.1896—25.12.1984


Туринцева (урожд. Милобендзская) Татьяна Викторовна, 24.01.1913—17.01.1950

О. Александр Туринцев родился в подмосковном Пушкине, учился в гимназии во Владимире, а с 1919 года жил в Варшаве. Он писал стихи и был участником кружка «Таверна поэтов». В 1922 году он перебрался в Прагу и окончил там Русский юридический факультет. В студенческие годы он участвовал в пражском литературном кружке «Скит», печатался в журналах и газетах эмиграции. В 1931 году Александр Александрович окончил Русский богословский институт и отошел от литературы.

В 1939 году А. А. Туринцев женился, а в 1949-м принял священство.

Туркул Антон Васильевич, начальник Дроздовской дивизии, генерал, 1892—1957

Первую мировую войну 22-летний А. В. Туркул начинал рядовым пехотного полка. В боях он заслужил своей храбростью два Георгиевских креста и был произведен в офицеры. В первом походе от Ясс до Новочеркасска А. В. Туркул был фельдфебелем в офицерской роте, но уже в 1919 году стал командиром офицерского полка Добровольческой армии. В Русской армии генерала Врангеля А. В. Туркул был произведен в генерал-майоры, а после эвакуации назначен командиром сводного Дроздовского полка. В 1935 году в эмиграции генерал Туркул создал и возглавил Национальный союз участников войны, развивший широкую деятельность во Франции. Он был одним из самых видных участников «бунта генералов» против нового, осторожного начальника Русского Общевоинского Союза генерала Миллера. «Бунтовщики» требовали активизации антисоветской подпольной борьбы, акции которой были чаще всего инспирированы ГПУ. Среди «бунтовщиков» видную роль играл «двойной агент» (ГПУ и гестапо) генерал Скоблин (который вдобавок доносил на бунтовщиков и генералу Миллеру, чтобы не лишиться его доверия). Не исключено, что среди бунтовщиков-генералов, кроме Скоблина, были и другие агенты. Любопытно, что в преданных недавно гласности отчетах ГПУ о допросах перешедших к красным сослуживцев Скоблина и Туркула (генерала Мильковского, полковника Мезерницкого, генерал-лейтенанта Слащова и капитана Войнаховского) оба эти военачальника, Туркул и Скоблин характеризуются как отличные офицеры, храбрецы, хорошие боевые командиры, но командиры не слишком образованные и притом карьеристы. В 1938 году генерал Туркул был выслан из Франции за «пронемецкую» ориентацию, а позднее представлял в Германии нацистскую администрацию, ведавшую русской диаспорой.

В годы Второй мировой войны генерал Туркул участвовал в формировании власовской Российской освободительной армии (РОА). После войны, в 1947 году, он написал книгу о пути Дроздовской дивизии «Дроздовцы в огне», обработанную писателем Иваном Лукашем (тем самым, что раньше записал и мемуары Плевицкой). Умер генерал Туркул в Мюнхене, а похоронен на Сент-Женевьев в могиле дроздовцев, где среди прочих надписей можно прочесть и его слова, произнесенные 2 ноября 1920 года в Севастополе перед эвакуацией из Крыма: «Покидая родную землю, храните память о пятнадцати тысячах раненых дроздовцах, проливших кровь за свою честь и свободу Отчизны. Этой жертвой мы неразрывно связаны с Родиной. С нами Бог, да здравствует Россия!»

Туроверов Николай Николаевич, 1899—1972

Николай Туроверов был поэт и казак, родился в станице Старочеркасской (область Войска Доского) в семье юриста, дома успел окончить лишь реальное училище и дослужиться в лейб-гвардии атаманском полку до чина хорунжего. В 17 лет ушел на войну. Стихи он писал уже тогда. Вот как вспоминал он прощание с родным домом:


Ах, отцовские горькие думы,

В полумертвом спокойствии мать.

Я в свои переметные сумы

Положил карандаш и тетрадь.


Была Первая мировая война, потом Гражданская, потом эвакуация из Крыма, о которой — одно из лучших стихотворений Туроверова:


Уходили мы из Крыма

Среди дыма и огня.

Я с кормы все время мимо

В своего стрелял коня.

А он плыл, изнемогая,

За высокою кормой.

Все не веря, все не зная,

Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы

Ожидали мы в бою.

Конь все плыл, теряя силы,

Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо —

Покраснела чуть вода...

Уходящий берег Крыма

Я запомнил навсегда.


А потом начались годы эмиграции. Туроверов был лесорубом в Сербии, там же мукомолом, потом добрался в Париж. Стихи он писал всегда, они нравились однополчанам и эмигрантам, у него была своя аудитория, довольно обширная, стихи его переписывали, учили наизусть. В 1928 году вышел в Париже первый сборник стихов Туроверова — простых, доступных, патриотических и, несомненно, талантливых. Писал он и дальше — так же легко и талантливо, стихи его имели успех по-прежнему. Даже эмигрантская критика его хвалила. Г. Струве писал, что это настоящий поэт, а Г. Адамович подтверждал, что это «неплохие стихи» и у них «могут найтись читатели и поклонники» (их нашлось много). Ходасевич соглашался, что стихи Туроверова добротны, но предупреждал, что поэт идет «слишком проторенными путями». Однако Туроверов не видел необходимости искать других путей, да и других тем тоже. Молодой Юрий Мандельштам считал, что талант Туроверова не направлен, загублен монотонностью, а В. Андреев сетовал на казачью лихость и самоуверенность поэта. Но Туроверов продолжал жить в кругу этих своих неизменных тем — война, Дон, Россия, Родина, казачество... Он занимался в свободное время восстановлением казачьего музея, организацией выставок о казаках и Суворове, писал и выпускал книги своих стихов — вторая вышла в 1937 году, третья — в 1939-м, четвертая — в 1942-м. Вторую мировую войну Туроверов провел в Иностранном легионе, а вернувшись в Париж, издал поэму «Сирко». После войны он работал в банке, печатался в эмигрантских журналах, был бодр, впрочем, отмечал, что поколение его уходит, а приходит новое.


И ни в чем уже не каясь,

Лоб крестя иль не крестя,

Подрастает, озираясь,

Эмигрантское дитя.

Но не стоило слишком уж грустить об этом, подходя к «кратковременной старости»...


Только жить, как верится и снится,

Только не считать года,

И в Париже, где чудесные больницы,

Не лечиться никогда.


Однако ни от врачей, ни от больниц не зарекайся. Николай Туроверов умер в старинной больнице Ларибуазьер (в двух шагах от Северного вокзала, откуда уходили поезда в Россию) 72 лет от роду.

Тхоржеский Иван Иванович, 1878—1951

Еще задолго до того, как я узнал, что человек, покоящийся здесь, был эмигрант, государственный служащий и камергер двора, я уже знал наизусть его переводы и начинял ими свою повесть «Тропа истины», знал, что Иван Тхоржевский (знавшие Ивана Ивановича вспоминают, что ударение в его фамилии делали на первом слоге) — это переводчик Омара Хайяма, что под именем Омара Хайяма мы успели полюбить Ивана Тхоржевского, как до нас англичане под тем же неуловимым персидским именем (таджики ведь и вообще говорят Умари Хаём) полюбили Фицджеральда. И сколько бы нам с тех пор ни объясняли грамотные умники (в качестве такого в Берлине 20-х годов выступил молодой Владимир Сирин-Набоков), что Хайям — это нечто другое, мы-то полюбили именно этого, а за этого великая благодарность и Тхоржевскому и Фицджеральду (есть, конечно, и другие Хайямы — есть Хайям Гены Плисецкого, есть Хайям академических подстрочников). Подозреваю, что русский и английский переводчики Хайяма были люди разные. Блестящий Фицджеральд писал стихи, но обретал смелость, лишь прикрывшись чужим именем. Сановный Тхоржевский начинал с переводов, совмещая их с трудами в Кабинете министров, с переселенческими проблемами и с созданием нескучного курса родной литературы. Был он не робкого десятка, и литературные собратья вцеплялись в него мертвой хваткой, а оба моих любимых писателя — и Набоков и Бунин — они конкурентов живых не терпели, разве что прощали им кое-что лицеприятно, по родству и дружбе. Ну, а Тхоржевский, он им был не родня... Тхоржевский был на 8 лет моложе Бунина и на 21 год старше Набокова.

Родился он в 1878 году в Ростове-на-Дону, отец его был адвокатом, мать писательской дочкой. Оба, и отец и мать, занимались переводами, объединив имена в псевдониме Иван-да-Марья. Иван Иванович на рубеже веков закончил юридический факультет Петербургского университета, был оставлен для подготовки к профессорскому званию и одновременно приглашен в канцелярию Кабинета министров, потом выполнял особые поручения Министерства сельского хозяйства, был даже председателем административного совета русско-голландского банка, был камергером двора, — в общем, был где-то там, «у кормила», в самых верхах. Он сотрудничал с Витте, Кривошеиным, Воронцовым, Дашковым, был занят делом спасения России... При этом он всегда находил время для любимого дела — для переводов: в год окончания факультета выпустил переводы из французского философского лирика Жана-Мари Гюйо, в 1906 году — вторую книгу с французского (Верхарн, Метерлинк, Верлен), в 1908-м — третью книгу переводов, из итальянца Леопарди, и в тот же год —сборник собственных, оригинальных стихов («Облака»), а в 1916 году и второй свой сборник — «Дань солнцу». В те же годы вышел под его редакцией историко-статистический труд «Азиатская Россия», — плод многих поисков и экспедиций. В 1920 году Иван Тхоржевский участвовал в правительстве Врангеля, а вскоре оказался в Париже, где взялся за создание Союза писателей и, конечно, за переводы. В 1925 году он уже выпустил книгу переводов из Сюлли-Прюдома, а в предисловии к ней, рассказывая о судьбе этого первого нобелевского поэта, намекал соотечественникам, что не они первые, не они последние в изгнанье: «Несчастная для Родины война и, следом за ней, Коммуна. Сюлли-Прюдом пережил это так же, как и мы... Тогда кровавая буря пронеслась быстро. Но попасть в прежнюю душевную колею и тогда оказалось немыслимым».

А в 1928 году вышел Хайям в переводах Тхоржевского — главный труд русского поэта. Конечно. молодой Набоков был прав — Хайям здесь лишь повод для наслаждения, потому что переводит-то Тхоржевский не с персидского, а с английского и французского, переводит разные переделки («сложнейшая комбинация скрещивающихся переводов, собственных (порою удачных) изощрений, в которой разобраться нелегко», — отмечает Набоков), к тому же и эти вольные переводы с персидского на английский и французский Тхоржевский переводит на русский вполне вольно. И все же, как это ему ни трудно, честный Набоков вынужден признать, что «если просто читать эти робаи как стихи хорошего русского поэта, то часто поражаешься их изящности, точности определений, приятному их говору». В общем, «добрый Омар Хайям... был бы... польщен и обрадован». Так мы узнаем наконец (из уст не щедрого на похвалы Набокова), что имеем дело с «хорошим русским поэтом» — Иваном Тхоржевским. Да мы это и сами давно заметили...


Сияли зори людям — и до нас!

Текли дугою звезды — и до нас!

В комочке праха сером, под ногою,

Ты раздавил — сиявший, юный глаз.


Каких я только губ не целовал!

Каких я только радостей не знал!

И все ушло! Какой-то сон бесплотный

Все то, что я так жадно осязал!


В робаях Тхоржевского-Хайяма — гимны радостям любви, дружбе и вину, истинная энциклопедия счастья. Однако, может, под этими березами уместнее их энциклопедия печали и смерти...


Вчера на кровлю шахского дворца,

Сел ястреб. Череп шаха-гордеца

Держал в когтях и спрашивал: «Где трубы?

трубите шаху — славу без конца!»


Гончар лепил, я около стоял.

Кувшин из глины: ручка и овал...

А я узнал — султана череп голый!

И руку — руку нищего узнал.


Земная жизнь — на миг звенящий стон.

Где прах героев? ветром разметен,

Клубится пылью розовой на солнце...

Земная жизнь, — в лучах плывущий сон.


В 1930 году Иван Тхоржевский издает книгу переводов «Новые поэты Франции», потом перевод «Западно-восточного дивана Гете». При этом он активно участвует в общественной жизни Парижа, и эта его активность повергает в растерянность даже таких благожелательных собратьев, как Борис Зайцев, писавший о Тхоржевском: «Слишком он был и жив, и остр, и жизнелюбив, горяч, непоседлив. Легко и быстро увлекался. Думаю, больше всего тянула его к себе сама жизнь в ее формах прельстительных: любовь, искусство, даже азарт игры».

Во время немецкой оккупации Тхоржевский с головой ушел в новую книгу — «Русская литература» — огромный том очерков по истории русской литературы. Бунин был в ярости — да кто он такой, этот Тхоржевский, чтоб писать историю литературы? Г. Струве тоже не одобрил дерзкого вторжения в его угодья. Однако добродушный Зайцев признал все же, что книга написана «занятно». А уж почтенный Федор Степун и вовсе книгу одобрил (правда, это было уже после смерти автора): «Книга богата по содержанию, жива по языку и мысли, и читается с неослабным интересом».

В 1949 году Тхоржевский участвовал в новом выпуске «Возрождения» — и здесь его энергия сгодилась тоже. Он бы и больше успел, да земные сроки его истекли...


«Из края в край мы к смерти держим путь.

Из края смерти — нам не повернуть».

Смотри же: в здешнем караван-сарае

Своей любви случайно не забудь.


«Не станет нас!» А Миру хоть бы что.

«Исчезнет след!» А Миру хоть бы что.

Нас не было, а он сиял: и будет!

Исчезнем — мы. А Миру хоть бы что.


Жизнь отцветает горестно легка.

Осыплется, от первого толчка.

Пей! Хмурый плащ Луной разорван в небе.

Пей! После нас — Луне сиять века.


Холм над моей могилой — даже он! —

Вином душистым будет напоен.

И подойдет поближе путник поздний:

И отойдет, невольно опьянен.

Тыртов Дмитрий Дмитриевич, капитан 1 ранга, 1880—1936

Подступая к рассказу о жизни художника моды Романа Тыртова (Эрте), историк русской эмиграции А. Васильев сообщает: «Род Тыртовых — татарского происхождения, более 200 лет его представители беззаветно служили русскому флоту». Дмитрий Дмитриевич Тыртов был потомственный моряк и дружил с семьями адмиралов Старка и Развозова.

Тэффи (Бучинская, урожд. Лохвицкая) Надежда Александровна, 1872—1952

Эта обаятельная и умная женщина была самой популярной писательницей дореволюционного Петербурга, а позднее и эмигрант­ского Парижа. Она родилась в интеллигентной дворянской семье Лохвицких, отец был профессор-криминалист, и все в семье что-нибудь писали (еще прадед сочинял мистические стихи, а родная сестра Тэффи — Мирра Лохвицкая — была довольно известная поэтесса-символистка). Понятно, что, едва закончив гимназию, юная Надя понесла по редакциям стихи. Попутно она вышла замуж за Владислава Бучинского, родила дочку, потом вторую и — разошлась с мужем. В начале XX века ее придуманное имя — Тэффи — приобрело в России широчайшую известность. Среди поклонников ее таланта были сам император Николай II, и Розанов, и Распутин, и Ленин, и Керенский. Она знакома была со всем литературным Петербургом, являлась неизменным (и желанным) автором «Сатирикона». Одна за другой выходили ее книги... Потом жизнь резко переломилась: «Сатирикон», несмотря на добавление эпитета «Новый», был запрещен, и Тэффи, как все, двинулась на юг, все дальше и дальше к югу. Она уехала вместе с Аверченко на гастроли, но, увы, гастролям этим не суждено было завершиться возвращением. Причины отъезда были почти те же, что у всех нормальных людей (хотя позднее они могли быть забыты, в момент отъезда они были очевидны), и Тэффи о них написала так: «Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата... перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через нее нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать».

В «Воспоминаниях» Тэффи есть поразительная сцена. Выйдя в провинции на аплодисменты, Тэффи услышала, что несколько голосов сверху, из ложи, негромко, но настойчиво выкликают ее имя, имя любимой писательницы. Она подошла ближе и услышала:

«— Милая Вы наша! Любимая! Дай вам Бог выбраться поскорее...

— Уезжайте, уезжайте, милая Вы наша!..

— Уезжайте скорее...

Такого жуткого приветствия ни на одном концерте не доводилось мне слышать!»

Тэффи уехала. При обилии эмигрантских изданий в Париже она была и здесь нарасхват, была популярна, была любима. Ее острые словечки цитировали эти бедные люди, живущие, «как собаки на Сене», в своем собственном, эмигрантском микрокосме («Городке»). Людям хотелось хоть улыбнуться, и Тэффи это знала: «Время, которое мы переживаем, — тяжелое и страшное. Но жизнь, сама жизнь по-прежнему столько же смеется, сколько плачет. Ей-то что. Да и вообще: “Наши радости так похожи на наши печали, что порою их и отличить трудно”».

Тэффи пишет рассказы, стихи, пьесы. В них по-прежнему ее чудные герои-дети, герои-животные, да и взрослые трогательны (хотя считают, что она смеется над ними, пожалуй, злее, чем раньше). Пьесы ее ставят театры всей русской диаспоры — в Берлине, в Лондоне, в Варшаве, в Риге, в Шанхае, в Софии, в Ницце, в Белграде и, конечно, в Париже... Понятно, что публики не так много, как бывало в Петербурге, и все же — успех...

Идут годы. Приходит старость. Среди тех, кто познакомился с Тэффи в послевоенные годы в Париже, была молодая писательница-азербайджанка Ум Эль-Банин. Она вспоминает: «...я стала другом Тэффи, которую полюбила с первого взгляда. У нее был самый острый и злой язык на свете. К тому же она была умна, и время, проведенное с нею, было всегда полно очарования».

Ум Эль-Банин оставила описание знаменитого ужина у Бунина с участием (и с дареной советской закуской) Константина Симонова, на который Бунин пригласил подругу Тэффи. Тэффи и Бунин шутили в тот вечер не вполне безобидно (несмотря на свою дружбу с сомнительными «советизанами») и дали понять эмиссару Москвы, что они ничего не забыли...

Еще откровеннее о возможностях «репатриации» в Россию Сталина Тэффи сказала корреспонденту русской сан-францисской газеты: «...вспоминается мне последнее время, проведенное в России. Было это в Пятигорске. Въезжаю я в город и вижу через всю дорогу огромный плакат «Добро пожаловать в первую советскую здравницу», плакат держится на двух столбах, на которых качаются два повешенных. Вот теперь я боюсь, что при въезде в СССР я увижу плакат с надписью «Добро пожаловать, товарищ Тэффи», и на столбах, его поддерживающих, будут висеть Зощенко и Ахматова».

Впрочем, Сан-Франциско за океаном, а в Париже Тэффи держалась осторожнее, печаталась в просоветской газете и слушала речи на собраньях «советских патриотов».

Умерла она восьмидесяти лет от роду. На похоронах под березами русского кладбища Григорий Алексинский прочел ее стихи:


Он ночью приплывет на черных парусах,

Серебряный корабль с пурпурною каймою.

Но люди не поймут, что он приплыл за мною,

И скажут: «Вот луна играет на волнах...»


Как черный серафим три парные крыла,

Он вскинет паруса над звездной тишиною.

Но люди не поймут, что он уплыл со мною,

И скажут: «Вот она сегодня умерла...»


Потом прошло почти полстолетия. В самый канун 2000 года страшный ураган пронесся над Парижем. Не пощадил он и обиталищ мертвых. Рассказывают, что на Сент-Женевьев-де-Буа было выворочено с корнями старое дерево. В корнях своих оно вынесло на обозренье испуганных потомков гроб Тэффи. Что бы это могло значить?