Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
- А мне сюда-с!
И, стремительно бросив Бобынина, он влетал к нам на Двор, через
Денежный; и появлялся из черного хода в столовой:
- Ну вот-с!
- Мертвец, - раздавалась по адресу Бобынина безапелляционная резолюция
матери.
- Шурик, оставь: он ведь умница; человек прекрасный; почтенный ученый!
- А зачем же он ходит к нам в гости дремать?
- Он, знаешь ли, - устанет и ищет рассеянья; он, Шурик, не
какой-нибудь светский шаркун! - и шарк вычислять: в кабинетик.
Я ж бывал в совершенном восторге от техники извлеченья Бобынина; мой
отец оперировал с ним, как лакей ресторанный, откупоривающий бутылку, - с
пробкой.
Решительно, но и гуманно: сперва даст поспать полчаса; и следит по
часам; двадцать пять минут прошло, - нельзя трогать Бобынина; тридцать
прошло - нет Бобынина!
Бедный Бобынин, не раз извлеченный, являлся, хотя и не часто: опять
извлекаться; большое чело, седина, безобидная кротость больших голубых
водянистых глаз, детская очень улыбка - все это внушало мне жалость; как
будто бы жест молчаливый явленья его говорил:
- Я... я... я... ничего: я - на все согласен; я - сяду вот тут: буду
слушать; но уж не спрашивайте ни о чем меня; и - не гоните!
Умер отец; не являлся Бобынин; наткнувшись на статью о египетской
математике56, после уж я подумал:
- И это Бобынин писал?
- Тот Бобынин?
- Да он... он... он... умница?
Вот что делал наш быт с математиками.
Совсем иным в днях детства и отрочества отпечатлелся мне другой
математик, Болеслав Корнелиевич Млодзиевский; почему-то я вижу его в паре с
Умовым, - с Умовым, о котором я буду говорить как о своем профессоре; весьма
талантливый человек и, как Умов, умница, но с умом, иначе поставленным,
Болеслав Корнелиевич занимал меня; его помню: доцентом; потом
экстраординарным и ординарным профессором.
Прекрасный лектор, преподаватель ряда высших учебных заведений, не
чуждый весьма философии, даже способный заглядываться в сферу искусства, он
кое-что в нем понимал: более от ума, чем от чувства; и он - хорохорился;
Умов садился в кресло опочивать в созерцании физических космосов;
Млодзиевский, - вскипая из кресла, соскакивал с кресла; и - начинал
вертеться волчком; Умов торжественно выступал в буднях быта; а Млодзиевский,
вертяся, задевался о косности, издавая особый "жуж": "дауж" волчка; был -
вертуном, непоседой.
Его огромная голова с огромным лбом, продолжавшимся в лысину,
увенчивалась дыбами, торчавшими перпендикулярно к плоскости черепа;
маленькая бородка дрожала; золотые очки сверкали; увидав эту огромную
голову, трудно было б предположить, что она сидит на худом и крохотном
тельце, соединяясь с ним тонкой шеею; и голова - заваливалась назад; и,
завалившись, вертелась, оглядываясь беспокойно, с лихорадочно горящими
глазками на бледненьком личике; иногда Млодзиевский, вдруг нагнув низко лоб,
его взмарщивал, производя впечатление бычка, готового к бою; а
нервно-бесцветные губки - дрожали обиженно; верхняя часть лица метала и
громы, и молнии; нижняя - плакала. Он не ходил, а - носился, вертясь и
припрыгивая, гордо выпятив грудку, отбросивши голову.
Если Умов входил, как на цыпочках, в быт, чтоб его не расплющить (в
пространствах космических вовсе иные масштабы), то в быт Млодзиевский влетал
со всех ног; и жужжал, и толкался о косности; можно было бы думать, что нес
революцию в быт; все ж сводилось - к поправочке, к маленькой: к
перестановке - малюсенького предметца; и маленький, но удаленький
профессорок колотился бес-проко о прочные кресла; и - ничего не расстраивал:
много шуму из ничего; когда Умов из кресла гласил свое "как поживаете", -
вздрагивали: не несется ль комета на нас?
Млодзиевский волчком тарахтел, сыпал двойками, проявлял придирчивость
на экзаменах; и даже казалося, что он колеблет устои... пепельницы на столе
(не устои стола); шум - на заседаниях, двойки - студентам; и - вся
революция.
Он - что-то видел сквозь быт; это стало мне ясно позднее; и вздрагивал
от... драмы Ибсена; встретясь с ним на "Когда мы, мертвые, пробуждаемся"57,
я не узнал его: он не жужжал, а бледнел; и выпячивал очень свою задрожавшую
губку, готовый расплакаться:
- А? - он воскликнул, увидевши мать.
- Вам нравится?
- Четвертый раз вижу.
Ибсен его укладывал в лоск; я, хотя студент, но уже старинный
"ибсенист" к тому времени, не переживал, вероятно, и одной трети волнения
Млодзиевского. Казалося, что пред виденной драмой он сотрясался, как
годовалый младенец, которому не полезно столь мощное впечатление, которого
надо скорей, снявши с кресла, запеленать, отвести домой, уложить в
постельку, чтоб он, отоспавшись, к утру бы мог возвратиться к профессорским
функциям: двойками сыпать, жужжать.
Умов - тот мог бы по-ибсеновски, взять палку; и пойти на вершину, как
Боркман, как Рубек, как Брандт;58 Млодзиевскому же виды на горы весьма были
вредны, хотя он устраивал революцию пепельниц на столе у нас; надо его было
порой усаживать в твердость профессорских кресел, в которых-таки он уселся
до просидения ям, потому что и в них тарахтел; но тарахты его революций не
делали.
Что ж, - превосходный научный работник, прекраснейший лектор, весьма
образованный!
Огромная, пренадменно закинутая голова, недовольная всем; и - весьма
миниатюрное тельце: голова - перерастала быт; тельце - не дорастало; и
большой головой, головою одной, прожужжал он по жизни из кресла
профессорского; ножки - не достигали до пола; едва на него он вскарабкался.
Что он карабкался, мне стало ясно из нескольких дней, проведенных в
дороге с ним; мы, едучи в Париж, встретились с Млодзиевским на вокзале, в
Москве; он ехал в Берлин; и мы прожили в одной гостинице, рядом, - в
Берлине;59 жена его - красная очень, грудастая очень, губастая очень; такой
же сынок; Млодзиевский в вагоне сидел, как ребенок; и, глядя на груди
профессорши, можно бы было дойти и до мысли такой: вот кто мог бы грудями
его откормить! Всю дорогу вертелся он, схватываясь за карманы и поднимая
волну беспокойств за волной; и жужжал, и стенал: где билеты, не сходим ли с
рельс, паспорта ли в исправности; в Берлине же те перепыхи увеличились и
осложнилися гонором и беспокойством; из трепыхов се-мейно-вагонного быта
стали они перепыхами себя не унизить во мненье берлинских коллег; едва
вынули его из вагона, как из лукошка цыпленка, как он, оперяся, стал бегать
по улицам с пренадменно закинутой головою громадной своей, наслаждаясь
рассказами нам и семье, как его принимали и как называли его не "хер
доктором", как при недавнем наезде, а "хер профессором"; мне стало ясно:
действительно стоило многих усилий ему оказаться в том кресле, с которого он
под влиянием Ибсена мог же упасть; и - разбиться.
Так юрк, фырк и жуж Млодзиевского, умницы, на косность быта вокруг
имели значимость лишь при условье солидной подставки, - того же все быта; от
жизненных встреч и внимательного изученья жестов профессора мне отложился он
мыслью о том, что и большие головы при малых телах не могли сдвинуть
косностей.
Не большие мысли тут нужны были: большие дела!
Другой образ встает, подаваемый памятью с математиками; не математик, а
физик, окончивший математический факультет с математической выправкою,
называющий себя учеником отца, хотя был по возрасту близким отцу - Николай
Алексеевич Умов; мне он особенно удивителен сочетанием блеска, ума,
прекраснейших душевных качеств; и - скуки; такова реакция Умова на быт, как
на лакмусовую бумажку; сунь одних людей в этот быт, и человек окрасится в
красный цвет холерически развиваемых интересов к быту, затрепыхается в нем,
как воробей в пыли (тем хуже для него!), являя интересное, нескучное
зрелище, но... неприятное зрелище; другой человек, сунь его в этот быт,
окрасится интенсивно синею скукою; интересный в статьях Бобынин реагировал
на быт потрясающей скукою, развиваемой им; Млодзиевский - развивал перепыхи;
Бобынин мне симпатичнее.
Умов был тоже скучен, при разгляде издали, а таким разглядом были мне
его посещения нас, разговоры его с моей матерью и т. д.: по существу он -
живая умница, интереснейший человек, глубокий ученый, философ, чуткий к
красоте, общественный деятель; как-то: он волновался проблемами
демократизации знаний; читал физику и медикам, и агрономам, живо действовал
в комиссии по реформе средней школы в 1898 году; не ограничиваясь публичными
речами, прекрасными по форме, глубокими по содержанию, он печатал статьи в
журналах и газетах, организовывал и двигал "Общество содействия опытных
наук" имени Леденцова;60 болел студенческими волнениями; в эпоху Кассо он
демонстративно ушел из Университета;61 друг и постоянный собеседник
Мечникова (в бытность последнего в Одессе) и Сеченова62, - разумеется, он не
был "скучен"; он казался таким мне в условиях быта, где ему предлагалось не
блистать афоризмами, а говорить так, как "у нас" говорят; пресловутое "у
нас" деформировало мне мои детские представления о впоследствии столь
любимом профессоре. Но даже в скуке в нем было нечто монументальное; не
просто скуку он выявлял, а саму, так сказать, энтропию, мировое рассеяние
энергии.
Но эта скука получала и объяснение, и раскрытие, когда Николай
Алексеевич всходил на кафедру: сверкать умом, жизнью, блеском, срывать
голубой покров неба и показывать коперниканскую пустоту в величавых жестах и
в величавых афоризмах, которые он не выговаривал, а напевно изрекал,
простерши руки и ставя перед нами то мысль Томсона, то мысль Максвелла, то
свою собственную: "На часах вселенной ударит полночь..." Пауза: "Тогда
начнется - час первый..." Или: "Мы - сыны светозарного эфира"... или:
"Ньютоново представление силы описало магический круг вокруг атома..." Он
любил пышность не фразы, а углубленной мысли, к которой долго подбирал
образ... И образы его были крылаты; он ширял на них; и ставились они перед
сознанием нашим всегда неожиданно, при демонстрации очень помпезно
обставленного опыта. Он любил помпу в хорошем смысле; и поражал наше
студенческое воображение [Эта любовь к эстетике опыта получает освещение в
эстетическом восприятии самой физической вселенной, как арфы, Н. А. (См.
очерк, посвященный Н. А. Умову профессором А. И. Бачинским)63].
Никогда не забуду, как однажды по взмаху его руки упали все занавески в
физической аудитории: мы - остались во мраке; вспыхнул луч проекционного
фонаря, с потолка спустилась веревка с гирею, которую раскачали тут же; и мы
внятно тогда увидели на экране появление тени и отлетание тени; а мрак
пропел голосом Умова: "Мы присутствуем при вращении земли вокруг оси".
А как он готовил нас к событию обнародования трех принципов Ньютона! И,
подготовив, вывесил гигантский плакат с аршинными буквами: "Principia, sive
leges motus" (Принципы, или законы движения); войдя, мы ахнули; а он,
подхвативши наш "ах", с великолепною простотою, но образно, вскрыл нам
ньютонову мысль.
Он вводил в суть вопроса, как жрец, сперва протомив подготовкою;
взвивал занавесь, и мы видели не историю становленья вопроса, а некую
драму-мистерию; так, пленив нас вопросом, он углублялся уже в детализацию и
раскрытие чисто математических формул.
Я потому останавливаюсь на Умове, как лекторе, что, пожалуй, из всех
профессоров он был самый блестящий по умению сочетать популярность с научной
глубиною, "введение" с детализацией: редкая способность!
И через двадцать лет, вспоминая его, я отразил Николая Алексеевича в
стихах:
И было: много, много дум,
И метафизики, и шумов...
И строгой физикой мой ум
Переполнял профессор Умов.
Над мглой космической он пел,
Развив власы и выгнув выю,
Что парадоксами Максвелл
Уничтожает энтропию, -
Что взрывы, полные игры,
Таят томсоновые вихри
И что огромные миры
В атомных силах не утихли...64
Статьи Умова, касающиеся вопросов общей физики, не уступают
классическим, цитируемым речам мировых ученых, - Томсона, Лоджа, Пуанкарэ.
Умов в лучшем смысле был не только философ, но и бард физики; он заставил и
приучил меня на всю жизнь с глубоким трепетом прислушиваться к развитию
физической мысли; и еще недавно, в двадцать седьмом году, возвратясь к
некоторым проблемам атомной механики, читая Иоффе, Френкеля, Михельсона,
Томсона и Резерфорда65, я благодарил Умова за ту подготовку, которую он нам
некогда дал. Прошло двадцать семь лет; но, едва коснувшись физики из совсем
других горизонтов, я нашел в себе все то, что им было выгравировано в моем
мозгу; он дал возможность почувствовать самый ритм кривой истории физики66.
Н. А. Умов был новатором; в его голове бродили научные идеи огромной
важности; он первый сформулировал идею о движении энергии, которая
укоренилась в науке, подтвердясь в специальных работах.
Сперва он вскрывает реальный базис понятия "потенциальная энергия", как
кинетической же, т. е. реальной, но конкретно не вскрытой в данной системе
сил; теоретическая замкнутость системы становится фактически не замкнутой,
ибо она замкнута в средах, еще не ощупанных реально. Позднее он меняет
формулировку своего принципа, формулирует понятие о плотности энергии и т.
д.; проводит он свою мысль в ряде конкретных работ (дает ряд
дифференциальных сравнений, конкретизирующих его положение) - вплоть до
теории упругости, его теоремы становятся известны за границей; "закон Умова"
входит в историю физики, в сфере электромагнетизма его теории подтверждаются
позднее английскими физиками, к корпорации которых он принадлежит, как
"доктор" Глазговского университета; его работы рекомендует вниманию
гениальный Томсон (Кельвин); его раннюю работу о стационарном течении
электричества использовал Кирхгоф в формах, нарушающих добрые нравы науки
(т. е. почти сплагировал) [Заимствую эти данные из "Очерка жизни и трудов
Ник. Ал. У,мо-ва", написанного проф. А. И. Бачинским, внесшим корректив в
мою летучую характеристику научной деятельности профессора и указавшим мне
на роль Н. А., как творца научных идей, за что я приношу благодарность проф.
Бачинскому; будучи знаком с Умовым-лектором, педагогом и автором блестящих
статей, я, увы, был неосведомлен о значении его чисто научных работ; и. у
меня слетела в первом издании "На рубеже" неосторожная фраза об
Умове-ученом: "Сам он не был открывателем новых путей". Оказывается, он-то
им и был. Спешу исправить в этом издании погрешность первого издания].
Убежденный картезианец, он, однако, менее всего страдал узостями
"механизма", подобно многим картезианцам своего времени, соединяя четкость
методологической мысли с высокими и глубокими полетами.
Умов был вдохновителем и интерпретатором высот научной мысли.
Высокий, полный, седой, с огромным челом, с развевающимися
"саваофовыми" власами, с прекрасной седой бородой и с мечтательными голубыми
глазами, воздетыми горе, с плавно дирижирующей каким-то кием рукой, - кием
или жезлом, которым он показывал то на доску, то на машины, приводимые в
движение тоже в свое время знаменитым ассистентом Усагиным, он - пел,
бывало; и - некое "да будет свет" слетало с его уст.
Лекции Умова по механике напоминали мне космогонию; ход физической
мысли делался воочию зримым; формулы вылеплялись и выгранивались, как почти
произведения искусства; кинетическая теория газов была им, так сказать,
соткана перед нами из формул, как тонкая шаль, которой он попытался окутать
и мир жидких тел, и мир твердых, как ступени осложнения тех же простейших
газовых законов. Огромная область физики была им высечена перед нами, как
художественное произведение, единообразное по стилю; мы почти видели, как из
хаоса молекулярных биений сваивалась предметность обставшей видимости.
Таков был он на лекциях: крупная умница, свободная от ряда
предрассудков; он был смел предельно; это явствует из того, что мой реферат
ему "О задачах и методах физики", в котором я позволил себе ряд смелейших
допущений, был им отмечен именно из-за смелости;67 за минимальное
отступление от канонов в статье моей "Формы искусства" покойный Сергей
Трубецкой отказался от председательствования в обществе 68, где статья
должна была быть прочитанной; наоборот, - прочитанная моя статья в
академическом семинарии у Умова, и беспомощная, и дерзкая, не испугала
Умова.
Уже около 1912 года, встретив меня на улице, он меня остановил; и,
между прочим, напомнил:
- А помните вашу статью на моем семинарии: я ее сохранил...
Так же он был широк на экзамене; и - хотя требователен по отношению к
минимуму знаний, им нам выдвигаемому, как обязательному; за незнание
типичных формул он ставил двойки безжалостно; и - никогда не придирался; еще
он требовал ясного понимания метода; и очень любил теоретическое расширение
вопроса; и когда я позволил себе начать доставшийся мне у него на экзамене
билет ("Механическая теория тепла") с методологического расширения и начал
говорить о механическом мировоззрении вообще, да еще увлекся, он,
провоцировав к философии, оборвал меня, едва дело дошло до опытов Джоуля,
поставил "5"; другой на его месте оборвал бы не на Джоуле, а гораздо раньше
словами: "Ближе к делу". А он влек меня прочь "от дела", билета, - к сути, к
основам теории тепла.
Мы и встретились прекрасно, и расстались прекрасно.
Да, а в быту он был... необыкновенно скучен, производя впечатление
запутавшегося; от испуга ли, от снисхождения ли к мещанству, от доброты ли,
он силился облечься в быт, как в новые брюки, боясь посадить пылинку
невнимательности на то, к чему он и не мог быть внимательным; он расхаживал
среди бытовых фигур, как слон средь жучков, боясь ступить: слон был очень
добрый; поэтому: он и ступал особенно, и примолкал особенно, склоняя набок
большую, прекрасную голову; и вдруг возглашал:
- Какая прекрасная погода!
А в тоне можно было прочесть:
- Бьют часы вселенной первым часом!
И все ощущали гиератику интонации; и - невольно молчали; и - он молчал,
явно сконфуженный.
С той же торжественностью он выступал на прогулках с палкой и шапкой в
руке, производя не смешное, а странное впечатление: так выступали герольды,
возвещавшие коронацию Николая Второго, с перьями на шляпах, с жезлами в
руках; и надо было его облечь в костюм средневекового доктора.
Таким он являлся к нам в дни именин отца, 6-го декабря; и своему
появлению предпосылал огромный кремовый торт; этот торт появлялся ежегодно.
Умов появился в Москве уже на моей памяти (из Одессы);69 и называл себя
учеником отца (отец был еще молодым магистрантом, когда Умов,
четверокурсник, учился у него).
Торжественным герольдом явился мне в детстве Умов; что возглашал,
понять я не мог; но и "профессоршам" не были ясны жесты Умова; могло ведь
казаться: он возглашает святость и незыблемость общих мест быта:
незыблемость разговора о прекрасной погоде и незыблемость торта, им
посылаемого; являлся он к нам, как будто произошло величайшее космическое
событие; садился и умолкал; и после провозглашал:
- Погода прекрасна.
В день именин отца он казался церемониймейстером поздравлений; и так же
поднес отцу адрес в 1902 году.
У него была милая, некрасивая супруга; и еще более милая дочка,
Оленька.
В бытность нашу с матерью в Париже в 1896 году мы встретили Умова на
Boulevard St. Michel; он так торжественно снял шляпу перед нами, что и мне и
матери показалось: отныне - кончились невзгоды нашего заграничного
путешествия (нам не везло); и когда Умов тоном, будто провозглашающим по