Командиры полков разъезжались после встречи Нового года у командира дивизии. Последним уехал командир 332-го, майор Барабанов
Вид материала | Документы |
- Эрнест фон Валь Воспоминания, 3780.59kb.
- Пирамиды Темпло Майор и услышать рассказ, 81.57kb.
- Программа 1 !!!Подарок от туроператора автобусная обзорная экскурсия по Киеву (10., 106.84kb.
- Список почетных граждан муниципального образования город донской, 221.8kb.
- Книга памяти, 1160.81kb.
- «красные» и «белые», 156.94kb.
- План работы музея на 2010/2011 учебный год Втечение года, 91.99kb.
- Программа 1 Прибытие в Катманду страну Гималаев. Встреча и трансфер в г-цу. После мини, 198.01kb.
- Вариант №12 Часть 1, 109.08kb.
- Виктор Ярославский Военные методы в бизнесе. Тактика Часть первая. Командир. Глава, 510.05kb.
Это был тот самый Гринько, которого, зная его натуру, решили арестовать не у него в Забайкалье, а по дороге, вызвав в Москву и отцепив его вагон ночью на разъезде. Он вылез в тамбур с именным - от наркома - маузером в руках и отказался следовать, пока его прямо из вагона не соединят по телефону с наркомом. И когда поднятый среди ночи нарком спросил, чего он хочет, Гринько сказал: "Товарищ нарком, меня арестовывают, подозреваю измену! Сопротивляться или сдаваться?" - и, услышав в трубку: "Сдайся, я доложу товарищу Сталину, все выяснится!" - прежде чем сдаться, выбил локтем окно и швырнул именной маузер под колеса шедшего мимо состава. Он потом сам рассказывал об этом Серпилину, когда они вместе строили дорогу на Колыме и вместе вспоминали то время, когда Гринько командовал полком, Серпилин был у него заместителем, а только что назначенный членом Реввоенсовета Сталин в первый раз приехал на позиции их полка под Царицыном...
Гринько сидел на поваленной лиственнице и кашлял, харкая кровью, потому что у него отбили легкие, требуя, чтобы он признался в измене Сталину. Но он не признался, и остался жив, и пошел на Колыму, и строил там дорогу, и, харкая кровью, говорил, что все равно доживет до того часа, когда товарищу Сталину доложат всю правду!
И об этом Гринько он, Серпилин, так до сих пор и не написал Сталину; получив орден за бои под Москвой, начал писать, а потом как снег на голову снятие с дивизии.
"Вот закончим операцию в Сталинграде, и напишу: будет как раз подходящий момент", - подумал Серпилин, одновременно и оправдываясь и стыдясь.
В передней зазвонил телефон, и Иван Алексеевич без предисловий сказал, что через полчаса приедет.
- Как, не рано? Встал уже? Принимаешь гостей?
- Принимаю! - радостно сказал Серпилин.
В том, что Иван Алексеевич хочет увидеться, не сомневался, но звонка уже не ждал: на такой должности человек себе не хозяин. Положив трубку, снял с руки часы и стал заводить их. Без пяти пять. По сути, утро.
"Да, поздно они там заканчивают..."
-8-
Когда ровно через полчаса Иван Алексеевич постучал в дверь, Серпилин был уже готов и к встрече с ним, и к предстоящему отъезду: побрился,
умылся, надел гимнастерку и портупею, защелкнул на замки чемодан, даже выбросил в кухонное ведро окурки из пепельницы.
- Здравствуй, Федя, - сказал, войдя, Иван Алексеевич и, короткую долю секунды потратив на то, чтобы увидеть и оценить лицо Серпилина, порывисто обнял его, ткнувшись губами в щеку.
Он спешил сюда, не страшась принять самое полное участие в горе друга. И однако, обыкновенное, непеременившееся, чисто выбритое лицо Серпилина заставило его испытать облегчение. Серпилин уже проделал над собой ту душевную работу, которая называется "взять себя в руки" и при всей своей тяжести для самого человека так облегчает жизнь окружающим. То, что Серпилин уже проделал эту работу, видел по его лицу не только хорошо и давно знавший его Иван Алексеевич, но и стоявший за спиной Ивана Алексеевича и почти не знавший Серпилина адъютант.
- У нас до твоего отъезда еще час тридцать пять минут, - сказал Иван Алексеевич. Обняв Серпилина и выразив этим объятием всю меру своего сочувствия, он теперь не тратил необязательных слов. - Если не возражаешь, позавтракаем. - Он сделал движение пальцем и принял из рук адъютанта небольшой чемоданчик. - А ты, Павел Трофимович, как договорились, съезди пока на аэродром, проверь, как с вылетом.
Адъютант сказал "слушаюсь" и исчез за дверью. Иван Алексеевич, скинув шинель, быстро прошел в комнату. Они так и не виделись с ноября сорок первого. Когда Серпилина сняли с дивизии, он не пошел в Москве к Ивану Алексеевичу искать себе поддержки в обход тех, с кем столкнула его служба. Не захотел ставить его в трудное положение. А потом, когда все устроилось и предстояло ехать формировать дивизию, Иван Алексеевич оказался в отъезде, на фронте.
Несмотря на свои пятьдесят лет, он и до сих пор оставался худым и подтянутым. Серпилин помнил его еще с германской войны, помнил молодцеватым унтером с тремя солдатскими "Георгиями", пришедшим после ночного поиска перевязать ножевую рану к батальонному фельдшеру Серпилину; помнил рядом с собой членом полкового комитета от команды разведчиков; помнил начштаба полка под Царицыном. По его щеголеватому виду, по косому пробору в стальных, смолоду поседевших волосах его часто принимали тогда за бывшего офицера, которым он никогда не был. Нынешний генеральский китель так же ловко сидел на небольшой, ладной фигуре Ивана Алексеевича, как те в рюмочку сшитые френчи, в которых он щеголял в гражданскую войну. И волосы у него были все те же, сивые, со стальным отливом, волосок к волоску зачесанные на косой пробор. Иван Алексеевич по-прежнему не старел, но лицо его но понравилось сейчас Серпилину. То, что оно усталое, было понятно. Но в обычно живых и быстрых глазах его сейчас стояла странная неподвижность, словно какая-то мысль поразила его и он никак не мог от нее отвязаться.
"Черт его знает, глупости какие-то в голову приходят", - подумал Серпилин, а вслух сказал:
- Неважно выглядишь.
Иван Алексеевич вскинул на него свои быстрые, но в глубине по-прежнему неподвижные глаза и отшутился:
- Не от тебя первого слышу. Вы, фронтовики, кровь с молоком, а мы, штабные крысы, чахнем над бумагами.
- Хлеб всюду нелегкий, - ответил Серпилин, без улыбки продолжая глядеть ему в глаза и первым преодолевая их взаимную неготовность к тому серьезному разговору, которого оба в душе хотели. Иван Алексеевич спросил, где Серпилин похоронил жену, и, когда тот ответил, что на Новодевичьем, сказал: "Хорошо", как будто здесь что-то еще могло быть хорошо или худо. Потом спросил, застал ли ее в сознании. Серпилин, сцепив зубы, покачал головой.
- Почему не прилетел сразу, когда я позвонил? - с упреком спросил Иван Алексеевич. - Я обещал ей, что напоследок воспользуюсь служебным положением и в тот же день вызову тебя в Москву. А ты не прилетел!..
Серпилин отметил про себя внезапное слово "напоследок", но внешне не обнаружил к нему интереса и стал объяснять, почему не смог вылететь сразу.
- Понятно, понятно, - с первых же слов понял и согласился Иван Алексеевич. - А я было подумал, что Батюк тебя в такое положение поставил. А потом вижу, в тот же день приходит с фронта просьба - утвердить тебя начальником штаба к Батюку.
- Ну и как, утвердили? - спросил Серпилин.
- Конечно, - сказал Иван Алексеевич, удивившись, - я же приказал адъютанту, чтоб первым долгом поздравил тебя от моего имени! Неужели только собирался приказать и забыл? Черт подери, последние дни совсем ум за разум зашел! Пора на строевую возвращаться.
- А что, строевая легче?
- А что, тяжелей? Если хочешь знать... - Иван Алексеевич остановил себя, резким движением руки отбросил недосказанное и спросил: - А что за человек у вас член Военного совета?
- Захаров у нас - простая душа.
- Не уяснил, что означает. Ругаешь или хвалишь?
- Хвалю, - сказал Серпилин. - Могу уточнить: прямая душа.
- Прямая - это хорошо, - сказал Иван Алексеевич и задумчиво повторил: - Хорошо.
И по выражению его лица было видно, что он подумал о ком-то другом, у кого душа не простая и не прямая.
- Как они живут с Батюком?
- Из дивизии не все видно, - сказал Серпилин, - но, по-моему, Захаров хлебает с ним горя, хотя и не подает виду. Имеет достаточную для этого партийную закалку.
- У Батюка тоже, положим, закалка не старорежимная!
- А все же есть у него что-то кулацкое в натуре!
- Ну, это ты брось! - рассмеялся Иван Алексеевич. - Он из середняков, это уж я хорошо помню, секретарем бюро был, когда он в двадцать шестом в академии занимался.
- А, занимался он! - махнул рукою Серпилин. - Знаю я, как такие, как он, занимались! Мы, невеликие чины, командиры полков, действительно занимались в поте лица: жена с сыном за занавеской спят, а ты сидишь за столом и зубришь чуть не всякую ночь до утра...
- Это ты, положим, махнул! - возразил Иван Алексеевич. - И у них по-разному было! Возьми хотя бы того же Гринько! А он тоже, как и Батюк, гражданскую начдивом кончил.
И они, то споря, то соглашаясь, стали перебирать в памяти людей, пересевших после гражданской войны на академическую скамью с армий, корпусов и дивизий. Одни из этих людей учились как одержимые, до бессонницы, до головных болей, ступенька за ступенькой заново одолевая всю ту военную лестницу, по которой смело, без оглядки, один раз уже махнули вверх за гражданскую войну. У других не хватало на этот подвиг ни воли, ни трезвого взгляда на самих себя, они, тяготясь, отбыли в академии и вернулись в армию людьми с прошлым, но без будущего.
- Ладно, это все история, - сказал Иван Алексеевич, когда, перебрав человек десять, они согласились, что бывало и так и так, - а как сейчас практически выглядит Батюк с твоей колокольни, из дивизии?
Серпилин, стремясь быть справедливым, рассказал, как выглядел Батюк с его колокольни в разные моменты своей жизни, лучшие и худшие.
Иван Алексеевич усмехнулся.
- Вот видишь. С твоей колокольни выглядит так себе, с моей - неважно, с фронтовой колокольни - тоже, сколько я понимаю, восторга не вызывает, а с самой высокой колокольни смотрят и видят только грудь колесом да знакомые с гражданской войны усы. А что он с тех пор ни ума, ни знаний не набрался - этого в бинокль не видят. Или видеть не хотят. И все доводы об эту силу воспоминаний как горох об стенку! Хотя, впрочем, иногда воспоминания бывают и во благо, сам знаешь.
Да, Серпилин знал это. Знал, что если он теперь здесь, а не на Колыме, то обязан этим силе все тех же самых воспоминаний. Незадолго перед войной, когда некоторых военных выпустили и продолжали выпускать, Иван Алексеевич, только что назначенный в Генштаб, был на одном из своих первых докладов у Сталина. Сталин вдруг в какой-то связи заговорил о Царицыне, и Иван Алексеевич, державший это наготове, напомнил ему о его первом приезде в их полк, о Гринько и Серпилине. Насчет Гринько Сталин пропустил мимо ушей, а о Серпилине тут же, сняв трубку, позвонил, чтобы пересмотрели его дело.
- Да, вот так! - сказал Иван Алексеевич.
И Серпилину, глядевшему ему в глаза, показалось, что они оба подумали сейчас об одном и том же: было все-таки что-то унизительное в том, что вся твоя жизнь зависела от вдруг мелькнувшего в голове воспоминания, которое могло и не мелькнуть, от трех-четырех слов, походя сказанных в трубку...
- Слушай, Ваня, - тихо, словно кто-то мог их услышать, сказал Серпилин, - неужели с Гринько так ничего и нельзя сделать?
Иван Алексеевич пожал плечами.
- Не знаю. Или Гринько ему еще в былые времена чем-то не понравился, или потом где-то что-то не так сказал... Напоминать второй раз не рискую. Вот тебе и все! Как на духу.
- Но, может быть, в твоем нынешнем положении...
В глазах Ивана Алексеевича промелькнуло что-то отчужденное, почти враждебное.
- А что ты знаешь о моем нынешнем положении?..
- Я сам попробую, - сказал Серпилин.
"Что ж, пробуй, я пробовал, теперь твоя очередь", - чуть не сорвалось у Ивана Алексеевича. Но он любил Серпилина и даже сейчас, в том тяжелом настроении, в каком пришел сюда, оставался добр к нему, и эта доброта была как остров среди потопа противоречий, заполнявших его душу. И он не сказал, "что ж, пробуй", а сказал, наоборот, "не советую", потому что шестым чувством знал: Гринько уже не помочь, а Серпилина надо удержать от неосторожного шага, всю опасность которого даже отдаленно не представляют себе люди, лишь понаслышке или по старым воспоминаниям знающие того человека, из кабинета которого час назад вышел Иван Алексеевич.
Услышав это хотя и дружеское, но полное невысказанной угрозы "не советую", Серпилин промолчал. Говорить было бесполезно, надо было делать или не делать. И делать ли и когда делать - надо было решать самому. Иван Алексеевич встал и открыл оставленный адъютантом чемоданчик.
- Давай позавтракаем и поужинаем по совместительству, - не знаю, как у тебя, а у меня, как правило, так. Валю помянем и назначение твое обмоем. Жизнь есть жизнь, и ничего с ней не поделаешь.
Он вынул бутылку водки и несколько завернутых в белую бумагу свертков.
- На-ка, развертывай... Не надо, не ходи никуда, - остановил он поднявшегося было Серпилина. - Тут все имущество, до стаканов и вилок включительно. Никогда не знаешь, когда и куда поедешь, когда будешь спать и когда есть, так что у адъютанта про запас все наготове.
В свертках были бутерброды с колбасой, красной икрой и сыром, вареные яйца и даже два свежих огурца.
- Возвращаясь к Батюку... - Иван Алексеевич протер бумагой стаканы и поглядел их на свет. - Откровенно говоря, удивился, когда прислали тебя на утверждение.
Серпилин вовсе не собирался возвращаться к Батюку, но понял, что Иван Алексеевич сознательно хочет подальше оторваться от того разговора, на который только что был вызван.
- Почему удивился?
- Потому что на месте Батюка и при его взглядах поискал бы себе в начальники штаба кого-нибудь поглаже обструганного. Об тебя можно и руку занозить.
- На его месте меня бы не взял, а на моем месте к нему пошел бы? -
спросил Серпилин.
Иван Алексеевич, прищурясь, как бы издалека оценивая стоявшего где-то очень далеко Батюка, сказал задорно:
- А что, пошел бы. Батюк без сильного начальника штаба в современную войну воевать не может. А дать ему слабого - чтобы доказать, что не может, - значит руки по локоть в кровь сунуть. Пока докажешь, он неизвестно сколько людей зря положит. Батюк, в сущности, тот же самый твой Барабанов, только на высшем уровне. Правда, водкой не злоупотребляет. Я, по правде сказать, обрадовался, когда тебя утвердили. Не столько за тебя - хлеб у тебя, как сам выражаешься, будет нелегкий, - сколько за дело. Ну ничего, командующий фронтом у вас мужик дальновидный. Если будешь прав, всегда поддержит тебя твердой рукой и в тактичной форме. Хотя с Батюком расстаться не в силах. Пока нас бьют, легко ошибиться - снять и хорошего, а когда мы бьем, трудно снять и ниже чем среднего. На гребне побед Батюк не столь очевиден.
- А раньше?
- Когда раньше? Когда нас били? В сорок первом мы все не слишком хорошо выглядели. А в прошлом году под Харьковом - надо отдать должное Батюку - своей жизни не жалел. Тем и спасся в глазах... - Иван Алексеевич коротким движением пальца вверх показал, в чьих глазах спасся Батюк. - А то, что надвигавшуюся на армию катастрофу не почувствовал, так, во-первых, не одного его, а и тех, кто почувствовал, весь фронт приказами свыше в мышеловку толкали, а во-вторых, все последующее за катастрофу приказано не считать. Ясно-понятно или неясно и непонятно? Если неясно и непонятно, все равно спросить не у кого. У меня спросишь - я тоже не отвечу!
Иван Алексеевич разлил водку в стаканы, но, прежде чем сесть, внимательно, с усмешкой посмотрел на Серпилина.
- Пьесу "Фронт" в "Правде" прошлым летом читал?
- Читал.
- Слышал много генеральских обид на нее, но сам в общем был "за". Считал в основном полезной. А ты?
- Я в общем тоже, - сказал Серпилин.
- Но вот интересный вопрос: почему? - Иван Алексеевич снова только жестом показал, о ком идет речь. - Почему он при том, что критику и самокритику не очень любит, пьесу одобрил и в "Правде" велел печатать? Не думал над этим вопросом?
- Нет.
- А я думал. Потому, что из нее при желании можно и такую мораль вывести: во всем, что в сорок первом и сорок втором нам на головы посыпалось, Горловы виноваты, и никто, кроме них. За прошлое ответственность на них. Ни на ком другом. Им за это и на орехи! Заметь, это важный пункт. А что далее? Далее Горловых заменяют Огневыми, и дело начинает идти лучше, что в общем-то близко к истине, хоть ты и идешь начальником штаба пока что все же к Батюку. А теперь вопрос: на что не отвечено в пьесе? Не отвечено, откуда Горлов. Почему и как стал командовать фронтом? На общем собрании выбрали, что ли? Но этот вопрос в пьесе, как говорится, глубоко зарыт, приходит в голову не сразу и не всем, и мне тоже не сразу пришел... Ну что ж, выпьем за твое назначение, и к Батюку своему будь справедлив, он тоже не сам себя назначил... Все, что сказал, - не дальше тебя.
Серпилин пожал плечами - разумеется! Откровенность Ивана Алексеевича его не удивила, удивило другое: та злая взвинченность, которая была сегодня в этом уравновешенном человеке.
- Что, Мария Игнатьевна здесь, с тобой, - спросил Серпилин, - или еще в эвакуации?
- В эвакуации. А что ей здесь со мной делать? Туда хоть письма пишу, а здесь бы жила рядом и не видела. Думаешь, я сегодня поздно закончил? Рано. В семь, в восемь ложусь, в одиннадцать начинаю. Откровенно говоря, устал за последние дни. Забыл приказать адъютанту поздравить тебя с назначением. Ослабла какая-то гайка от усталости... А ослабни она вот так в другом вопросе, в момент доклада...
- Ну что ж, ты не справочник!
- Вот именно не справочник. А есть такие, что хуже думают, но лучше помнят. А я, считается, иногда слишком много времени прошу на то, чтобы свои соображения подготовить. Если совсем откровенно тебе сказать, мое положение в последнее время стало непрочным. За место не держусь, если на фронт - готов на любую должность! Все ж таки мы не просто генералы с тобой - у тебя на звезду меньше, у меня больше! Пусть лучше мне впереди лишняя звезда не светит, да зато совесть коммуниста при мне останется! Она мне и на фронте пригодится независимо от занимаемой должности. А переживаю я потому, что тут не в церковноприходском: поп из класса выгнал - встал, вышел вон да дверью хлопнул, и черт с ним! Тут еще одна сторона дела есть, потяжелее. Мне не место мое дорого, мне дорога возможность в меру своего разумения влиять на ход событий. Не хочу, чтоб мое место живой блокнот занял!
- Все так, я понимаю, - видя волнение Ивана Алексеевича, но не до конца понимая его причину, сказал Серпилин. - Но что же все-таки произошло с тобой? Впрочем, не говори, если не хочешь.
- Со мной пока ничего не произошло, - сказал Иван Алексеевич, - не во мне суть... С планированием предстоящих операций не все так происходит, как бы хотелось. Я неделю назад, когда группу Гота погнали, внес предложение оставить там у вас, вокруг Сталинграда, самый необходимый минимум - и только! Что немцы вырвутся или что к ним прорвутся после разгрома под Котельниковом, уже не верю. Несмотря на все посулы Гитлера, будут сидеть и подыхать голодной смертью, пока не сдадутся. В связи с этим предлагал взять из вашего фронта три армии и как можно скорей иметь их под руками там, где предстоит наращивать новые удары. Или - чем черт не шутит - отражать контрудары. С такой возможностью тоже надо считаться! Спор не о дальнейших наших ударах: план их всем ясен и утвержден. Спор о том, чтобы поскорей подкрепить его реальность еще несколькими освободившимися армиями. А вот на это согласия и нет... "Как это так?! Сидеть и ждать, пока сдадутся?.. Как это так - взять Сталинград на месяц позже?!" А почему, спрашивается, его не взять на месяц позже, в обстановке, когда риск, что немцы прорвутся, сейчас, после Котельникова, практически исключен? Почему, так прекрасно начав и развив операцию, вдруг потерять выдержку в момент, когда осталось спокойно переморить их там, у себя в тылу, как клопов, малыми силами, а освободившиеся армии в возможно короткий срок пополнить и передислоцировать в резерв тем фронтам, которые сейчас будут решать все дальнейшее? Вот что мне покоя не дает все эти дни. А положение мое непрочное потому, что сил не хватило ни выдавить из себя раскаяние за свои предложения, ни проявить восторг перед теми, что приняты вместо моих. Теперь планирую то, что приказано, и бога молю, чтобы вы там, в Сталинграде, за одну неделю все начали и кончили и поскорей освободились. Сделаете, а? - Иван Алексеевич сказал это улыбнувшись, но улыбка у него вышла горькая, в голосе слышалась мольба, обращенная не к Серпилину, а куда-то выше, к самой военной судьбе, которую он просил обернуться лицом к нам и спиной к немцам.
- Откровенно говоря, для меня все это неожиданно, - сказал Серпилин. У него сейчас просто не умещалось в голове, что штурм Сталинграда можно вдруг взять и отложить, то есть даже не отложить, а просто отменить, потому что в конце-то концов речь шла именно об этом.
- Подожди, как же так... - начал было он, но Иван Алексеевич прервал его:
- Вот именно: как же так? Ну и забудь все, что я сказал. Для того и сказано, чтоб умерло. Тем более что вопрос, кто прав, практически уже в прошлом, а мои переживания никому не интересны. Если хочешь знать, теперь сам желаю, надеюсь оказаться неправым! Мечтаю иметь возможность расписаться в своей ошибке! А из души не могу выбить боязнь, что пройдет время - и ход дела покажет: был прав! Иногда утром ляжешь - устал, а не спишь. Не спишь и думаешь: сколько же в самом деле приходится сдерживаться нашему брату военному человеку! Тяжела наша профессия, а на том месте, где сейчас сижу, тяжела через меру!
- Уйди.
- "Уйди"? - усмехнулся Иван Алексеевич. - Легко сказать. Сам знаешь: на войне не только тогда руки-ноги отрывает, когда рубеж берешь, но и когда с рубежа отходишь. А мне с моего нынешнего кресла отходить - тоже надо момент выбрать, чтобы отойти с руками и с ногами. Я еще воевать хочу, не быть до конца войны где-нибудь в заштатном округе отставной козы барабанщиком! В общем, два звонка уже было, жду третьего, - вдруг сказал Иван Алексеевич. На этот раз сказал без горечи, даже с каким-то веселым вызовом судьбе, за которым чувствовалась душевная сила.
"Даже если ты и неправ!" - подумал Серпилин.
В рассуждениях Ивана Алексеевича, если принять их исходную точку, была своя, казавшаяся железной логика, и Серпилин не брал на себя со своих позиций командира дивизии самоуверенно, по первому впечатлению, решать, кто же все-таки прав в этом касавшемся целых фронтов споре, наверное, одном из многих, которые возникают и кипят в Ставке, чтобы бесследно умереть в час окончательного решения. Чувствовал только одно: если бы вдруг завтра отменили уже готовящееся наступление, в душе не смог бы согласиться с этим. Слишком страстно и нетерпеливо ждал возможности скорей покончить с немцами там, в Сталинграде, ждал, как и все другие на их Донском фронте, сверху и донизу! И, чувствуя это, знал, что в его чувстве тоже есть своя правда. И может быть, с ней, с этой правдой, и посчитались, когда отвергли предложение Ивана Алексеевича.