Начиналась она не то чтобы праздно, так достаточно свободно, без определенной надобности

Вид материалаКнига

Содержание


Так же: только провоцируемая извне, Москва видит сама себя.
Поведение воды
Где у Москвы затылок?
В октябре, на Покров московская «голова» закрывает глаза, теряет из виду запад; затылок ее стынет — восток напоминает о себе.
Человек москва
Человек Москва
Человек Москва
Она пересекла границу, по ту сторону которой лето, полон короб праздников, избыток света и звука, а по эту тишина и приглашение
То же и с цветом (светом): он замкнут на Тайницкий ключ.
Возникает понятный соблазн: найти ключ, расшифровать секрет московского календаря, столь плотно (до состояния невидимого) сплачи
Инструмент москвы
Московская оптика
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   22
только в момент захвата ее неприятелем, как если бы он смотрел на нее глазами французов. В мирное время она у него невидима, прямо не описуема, как и положено предмету чуда. Война словно скальпелем открывает писателю глаза, и поэтому на всем протяжении присутствия французского войска Толстой видит Москву.

Так же: только провоцируемая извне, Москва видит сама себя.


Тут просматривается некоторая сложная, и вместе с тем характерная закономерность. Зрение — не духовное, но телесное, связанное с развитием пластических искусств, — «зрение на расстоянии» Москве в самом деле открывает Запад. То, что называется «тварный», трехмерный свет как будто проливается в Москву после знакомства с западом, западной культурой.

Как если бы ее фигура, «круглая голова», была освещена на карте сверху и слева, со стороны Европы и Петербурга.

Эта «пространственная» метафора прямо связана с темой ментального рельефа Москвы. Глаза «московской головы» в этом смысле смотрят на запад: с запада на нее проливается свет знания о пространстве.

Мне, как архитектору, знающему, как по-разному устроена Москва, как разно она смотрит по сторонам света, нетрудно представить, что она и в градостроительном смысле «смотрит» на запад. Ее парадные, открытые зрению районы большей частью расположены на западе и северо-западе города.

Особенно этим отличается направление Тверской. Этому есть рациональное объяснение: в том направлении, в сторону столичного Петербурга, Москва естественным образом долгое время застраивала себя парадно — «зряче». Затем главная трасса и, соответственно, парадные районы Москвы протянулись на запад: туда, где расположены знаменитые кремлевские дачи. Тут нет никакой метафоры: царелюбивая, и притом весьма пластичная Москва оформляла себя согласно взглядам высшего начальства; пока цари сидели в Кремле, она смотрела сама в себя, была визуально центростремительна. Затем, когда явились иные фокусы и пункты притяжения царского взгляда, Москва постепенно переместила плоть, повернулась лицом «влево», на запад.


Здесь можно вернуться к отложенной теме (см. главу шестнадцатую, Поведение воды, «Крещение огнем»). Что такое тот «зрячий» квадрат Патриаршего пруда, с которого Пьер Безухов одним своим взглядом поджигал Москву в сентябре 1812 года? С которого квадрата началось пришествие сатаны на московскую землю в романе Булгакова. Очень просто: это зрачок Москвы.


Через этот «фокус» Москва смотрит на запад, но также, по законам метафизической оптики, через него же запад смотрит в Москву. Тревожит ее внешним зрением, жжет иным взглядом, насылает Баздеева и Воланда.

Здесь, вокруг пруда, как будто разлегся несколькими улицами Петербург. Кварталы ровны, лежат на земле плоско. Это самый городской, «зрячий» район в Москве. Здесь, на северо-западе расположен ее глаз.


Соответственно, «затылком» она развернута на восток.

Упражнение № 2.

Где у Москвы затылок?

Допустим, у старой Москвы, хотя на самом деле возраст района не имеет значения. То же северо-западное направление «взгляда» как шло изначально в сторону Питера по старым районам, внутри Бульварного и Садового кольца, так в том же направлении и продолжилось — в новом времени, в новой застройке.

Что же затылок? В старой Москве есть место, которое очень подходит для такого определения. Это Заяузье, обозначенное с одной стороны перекрестком между Иллюзионом и Иностранкой (дальше не ступает нога человека), и с другой стороны Таганским метро и красными плоскостями одноименного театра. Заяузье поднимается горбом, Швивой горкой (закруглением затылка).

Древние обитатели Кремля, озирающие с Боровицкого холма свою солнечную систему, это удаленное возвышение посчитали, наверное, Сатурном или Плутоном. Так страшно по вечерам наливалась синевой эта высокая — лишняя, ненужная, опасная земля. Замоскворечье было ближе и озвучено было куда теплее. Занеглименье и вовсе проглочено было вместе с несчастной рекой – неудивительно, не слово, а зыбкая устрица. Оставалось третье, удаленное и отстраненное «за» — Заяузье.

Вслед за названием вся история этого места стала как будто историей отчуждения. Все пути шли мимо него, лишь одна узкая дорога пересекала «запредельную» землю с поспешностью, точно зажмурившись. Дома здесь, едва поднявшись, немедленно принимаются толкаться плечами, отвернувшись друг от друга, наливаясь тяжестью неимоверной, – взять одну только котельническую высотку, загородившую, точно портьерой, лишний холм с целым выводком на нем церквей и особняков. В чернильной тени портьеры нарисовался городской прочерк, заставленный домами-монстрами, гулкими каменными комодами, которые словно со всей Москвы сдвинули сюда, в чулан, в темноту — в невидимое. А как различить невидимое, если здесь «затылок»?


Интересное место. Церкви, обводящие, утепляющие себя подворьями. Среди косматых, переплетшихся ветвями вишен встал дом из начала века, обломок скалы, облитый изразцами. Бюст Радищева, проглотившего в свое время порцию царской водки – эликсир политической праздности. Здесь повсюду слышен характерный звон тишины, насыщенный, плотный звук. По этому месту история отвесила Москве подзатыльник.

Пусть это предположение, распределение ощущений почти телесных: щеки, макушка, глаз — в целом московская голова собирается более или менее полно.


*


Упражнение № 3.

«Москвошея».

Соответственно, шея у Москвы на юге.


Почему-то шея эта представляется заведомо хрупкой — как будто с этой стороны Москве угрожает наибольшая опасность. (Об опасных «южных» приключениях см. также главу вторую, «Москводно»).

Тут опять вступает в разговор архитектор. Это уже не мои метафизические подозрения, но общее мнение планировщиков, в разное время работавших по всем направлениям Москвы. Южное направление представляется им наихудшим: самым неуправляемым, хаотическим, отторгающим как таковую идею городского порядка. — Здесь поделать ничего невозможно, — рассказывал нам в институте один многоопытный спец, — все, что вы предпримете, все, что начертите, скоро развалится в хаос. Юг Москвы отторгает разумное пространство. Тут даже в Ленина стреляли, на заводе Михельсона.

Это ничего, с заводом Михельсона. Кривой пистолет у слепой Каплан пальнул — и не убил, а ранил Ильича, притом так ранил, что завел у него в организме хаос. Именно хаос, с которым московские врачи справиться не смогли, и пришлось посылать за немецкими, которые лучше наших понимают, как беспорядок переводить в порядок. Вот вам юг Москвы. Он «опасен», его пространство хрупко.


Через этот юг насквозь продернуты автомобильные трассы, параллельно им идут линии нефтепроводов и электропровода — пищевод, трахея, позвоночный столб. Шея и есть шея.

Москва даже на карте ложится неравнодушно, в разные стороны смотрит по-разному. Она не результат работы циркуля, не плоское округлое пятно, как может показаться при первом взгляде на карту. Она жива, она (праздный) человек. Лежит гигантской головой: на карте в профиль — лицом на запад, затылком на восток.


На этом покровские (переводящие человечью плоть в каменную и обратно, вне масштаба, вне размера) упражнения можно закончить.


*


В октябре, на Покров московская «голова» закрывает глаза, теряет из виду запад; затылок ее стынет — восток напоминает о себе.


Покров: год закрывается на ключ, время прячется от самого себя. Приведенное выше сочинение о московской голове продиктовано осенней темой отчленения Москвы от лета; телесные метафоры в нарастающей пустоте календаря становятся по-своему уместны. Рифмы октября, знаки утраты; праздник Покров махнул лезвием первого снега — раз, и покатилась голова Москвы, вниз, в ноябрь по Казанскому спуску.


ЧЕЛОВЕК МОСКВА

Окончание

Самое время вернуться к этому трудно различимому персонажу. Он вырос уже до размеров города своей необъятной головой.

Теперь, по окончании года наблюдений за тем, как праздновали Москву Толстой и Пушкин, следует признать: ни тот, ни другой не соответствуют званию человек Москва. Они, скорее, образцы, идолы, бумажные боги Москвы, нежели характерные ее обитатели. В них верит невидимый человек Москва, великий аноним. Он поселяет рядом с собой пушкинских и толстовских героев, но самих творцов держит от себя на некотором расстоянии.

Они рассказывают ему истории. Он в них верует и молится на их авторов.


*


Что такое его иконостас? По нему можно судить о человеке Москва.

Собственно, это мы и наблюдали — как за год, не задумываясь о траектории пути, Человек Москва обходит круг своих «икон». Совершает цикл отмечаний, круг сезонных чувствований, собранный в единое целое. На этом круге немного икон как таковых. Даже для истинно верующих москвичей (как уже было сказано, видимого в Москве много меньше, чем невидимого — таково ее общее предпочтение).

Но иконы есть; на первом месте, разумеется, Богородица. Затем не столько иконы, сколько невидимые помещения: Пасхи, Троицы, Преображения и Рождества. Светскими помещениями, ярко раскрашенными, явными праздниками открываются Новый год и День победы. Тут и светская икона: на Новый год является «иконический» персонаж Дед Мороз (переродившийся в последнее время в Санту и много от этого проигравший). Но это более чем своеобразная, синтетическая фигура, в которой не так много от Николая Чудотворца. За ним, как мы выяснили, прячется московский фокусник Лев Толстой. Но он неназываем; юный выдумщик Левушка прячется у Деда Мороза где-то под полой.

Вместе выходит дом, полный разно освещенных комнат. Каждый московит по отдельности добавит в интерьер года-дома (года как храма) несколько своих икон: анфилада праздников украсится личностями, но все это будет по отдельности — в целом, в общем в этом круге московских «комнат», зимней, летней, весенней, осенней, нас встретит немного имеющих яркую физиономию персонажей. Важнее ощущение потаенного интерьера, сокровенности каждой из этих «комнат», равно и всего года в целом. Московский праздный год должен быть хорошо укрыт, защищен от иного.

Поэтому он движется от Покрова к Покрову; поэтому вопросы укрытия, собственности, свойства всякого проходимого по году помещения так важны для Москвы.


*


Человек Москва ищет не приключения, но покоя (спасения). Здесь было бы интересно, хотя бы в эскизе, произвести некий социологический срез: что такое этот персонаж по происхождению? Ответ на поверхности: в подавляющем числе случаев человек Москва — пришелец, «завоеватель», самозванец; в понимании коренных москвичей, коих единицы, — бастард.

Поэтому для него так узнаваемы герои Пушкина и Толстого: их он, особо не раздумывая, принимает за своих.

В нем, пришельце-московите, обязательно рано или поздно совершается «безуховская» перемена. Из революционера и изменителя Москвы, искателя власти (зачем еще нужно идти в Москву, как не за властью?) он превращается в консерватора, охранителя, ворчуна, резонера, поклонника тетушек и искателя покоя. Искателя спасения и покрова.

Это неизбежно сказывается на архитектуре его праздничного года. Вся она есть стремление извне вовнутрь, из экстерьера в интерьер. Это главный ее отличительный ход, центроустремленный вектор. Праздный год Человека Москва есть большей частью прятки. Он непременно должен быть замкнут (цикличен).

В нем праздник Покрова играет роль застежки.


*


Вот хороший образ: человек Москва, собрав на праздник урожая в сентябре весь Божий свет, прячет его за пазуху, за Покров. Дальше он хранит его где-то у себя подмышкой, и только понукаемый Николой, ослушаться которого невозможно, вынимает его на Рождество одной единственной звездой. С нею, звездой, корпускулой света, происходят все описанные выше церемонии: превращение в луч, в плоскость, в пространство. Летом свет переполняет московское помещение; человек Москва принимается засовывать его обратно себе за полу, одежда на нем распахивается, — вот мизансцена сентября! — его призрачное тело внезапно делается видно, и становится ясно, что перед нами пришлец, самозванец, бастард, мало что есть московского внутри его одежд, и тогда он стремительно запахивается, в одно мгновение защелкивает покровскую застежку.

Московский год праздников есть расписанная до мельчайших деталей процедура переодевания человека Москва, его выход в свет и прятки света.

Нет, это только скорое сравнение. Неверно то, что одежды Москвы пусты. Уже было сказано: в них хранится более невидимого, нежели видимого. Это удивительный фокус: переполнение невидимым, один из самых необычных — ежеминутно применяемых — пластических приемов Москвы. Нужно только различать спрятанные у нее под полой секреты. Весь год она показывает себя; на Покров закрывается, запахивает подвижные одежды.

На Покров московский праздный год окончен.

Наверное, в этот момент приходит ощущение, о котором было сказано в начале нашего обозрения: пришел день-выключатель, Покров — в одно мгновение Москва переменилась.

Она пересекла границу, по ту сторону которой лето, полон короб праздников, избыток света и звука, а по эту тишина и приглашение к размышлению.

Под первым снегом праздничный сундук Москвы закрывается на ключ. Отныне в городе два звука: один внутри летнего сундука — теперь мы только угадываем, вспоминаем, какое богатство в нем хранится, — другой вне его. Вот он, звучит здесь и сейчас: долгий, отдающий эхом звук октября.

То же и с цветом (светом): он замкнут на Тайницкий ключ.


Сундук переполнен, мы рядом с ним вспоминаем лето и выдумываем Москву заново: отсюда это ощущение переполнения невидимым, столь свойственное Москве.


Возникает понятный соблазн: найти ключ, расшифровать секрет московского календаря, столь плотно (до состояния невидимого) сплачивающего летнее время.

Желание различить в Москве хитроумный инструмент, «машину времени» овладевает праздным наблюдателем; он принимается чертить и складывать круги и отрезки времени, сопрягать подвижные пространства. (Пьер Безухов у Толстого все хотел чертить и сопрягать и видел сны, где ему являлись учителя русские и швейцарские, вещие, умные сны, от которых однажды его разбудил слуга, говоривший кучеру, что пора запрягать и ехать — прочь от француза; дело было на следующее утро после Бородина.)

Видеть время, как через сомкнутые веки Пьер наблюдал в тот момент восходящее солнце: вот московский рецепт освоения вечности — наблюдать невидимое на границе между явью и вещим сном.


Можно ли после этого различить в Москве механизм, регулярно и равнодушно работающее устройство?


Заключение


ИНСТРУМЕНТ МОСКВЫ


Механика и Москва — московская оптика — инструмент одушевлен — «Цветник» и источник — московские праздные дни —


Механика и Москва: две вещи несовместные.

При этом, как уже было сказано, Москва (как Толстой) ждет порядка, ищет разумного устройства, жаждет христианского крещения, приобщения к светлому пространству — и всякую минуту бежит от порядка, отменяет его, смывает с себя всякие наброски чертежа (как Толстой).

Есть определенная опасность в навязывании Москве идеальной механической схемы; а у нас почти нарисовалась такая схема — чертеж из праздников, тщательно размеренный цикл, имеющий покровское начало и такой же, покрывающий время, точно белым платком, финал.

Нужно быть осторожным в навязывании Москве какого бы то ни было ментального инструментария. Москва в той же степени склонна к схеме, сколько всякое мгновение ею утомлена. Она не любит сложности, сколько бы ни была сложна сама; метафизика в чистом виде ей претит. Приключения душевные, хотя бы для равновесия, ей необходимы.

Вот чем можно спастись в этой раздвоенной, противоречивой ситуации: приемом равновесия. Москве свойственна срединная, меридиональная позиция, сводящая вместе ее несводимые пары – расчет и веру, серьезность и игру, пустоту и полноту, видимое и невидимое, жажду порядка, идеальной схемы и ее же, идеальной схемы, отторжение.

Порядок нужно искать в равновесии контрастных московских составляющих. Конец ее равен началу. На Покров цикл метаморфоз света завершен; в той же точке он начинается вновь. Только что год Москвы был полон светом и цветом, и вдруг в одно мгновение он предстает гулким «стартовым» октябрьским нулем.

Стартовым: значит, опять переполненным – потенциально. В одно и то же мгновение время Москвы пусто и полно.

Год свернуто развернут – это состояние времени свойственно Москве ежедневно: каждый день она так свернуто развернута, в ней каждый день праздник. Толстой прав, меряя здешнее время фокусами (праздниками).


Занятная философия; плоть Москвы переполненно «бесплотна» (ее плоть – время).

В свое время, в Средние века, точнее, на рубеже Средних веков и Нового времени об этом писал один премудрый немец, Николай Кузанский. Не чудотворец, но весьма ученый господин. Мир у него был пуст и полон одновременно. Вряд ли он имел в виду праздники; это был человек серьезный. Кардинал католического Рима, посланник в Константинополе — в тот драматический момент, в середине XV века, когда столица второго Рима уже была готова пасть под натиском турок. Мир (Рим, читаемый справа налево) готов был исчезнуть. В этот момент его наблюдал Кузанский и выдумал вот что. Мир не исчезает, но сворачивается, сходится в точку – и в то же мгновение родится из той же точки.

Мир сворачивается и разворачивается из точки в пространство и обратно. Оба этих процесса, вдоха и выдоха мира (Рима), обе стадии вселенского пульса времени происходят одновременно, и каждая стадия этого процесса актуальна в каждый момент времени.

Умнейший был человек этот Николай Кузанский; сущий провидец – в этой его формуле хорошо видна Москва. В тот исторический момент она готова была в очередной раз явиться на свет, наследуя Константинополю, готовясь принять от него эстафету по формированию календаря.


Ее календарь рисует возникающе-исчезающую сферу. Или она рисуется в нашей голове — синхронно с тем природным распорядком, который меняет на дворе зиму и лето. Согласно с этим распорядком сфера московского года (в голове наблюдателя) пульсирует идеально.

Прав был немец Николай – надо думать, не зря он носил это (заведомо русское) имя.

Согласно его метафизике, противоположности сходятся, уравновешивают друг друга; он называл это тождеством противоречий. Отсюда недалеко до переполненной пустоты, видимого невидимого, серьезной несерьезности и прочих характерных двоящихся черт Москвы.

В Константинополе ввиду его исчезновения, сворачивания в ноль, Кузанскому пришла на ум будущая московская метафизика.


*


Все же угадывается некое устройство: метаморфозы света составили связный сюжет, пульсирующую последовательность праздников. Стало быть, в Москве работает инструмент — по упорядочиванию (пересочинению) времени.

Перевоспоминанию времени.


Та противоречивая прорва былого, что представляет собой московская история, посредством идеального воспоминания собирается заново, перефокусируется, разворачивается воображаемым пространством.

Только в этом контексте можно говорить об инструменте Москвы. С его помощью история Москвы ежегодно вспоминается заново.

Этот невидимый инструмент сводит вместе бездну хронологий, имеющих хождение в Москве, — без помощи цифр и расчетов, но только с помощью метафоры, сказки о времени. Основные положения этой метафоры только намечены.


Многие праздники, в том числе известные, отмечаемые всем народом, остались за рамками данного исследования. В первую очередь известная пара: 23 февраля и 8 марта. Возможно, потому, что это праздники относительно новые (еще новее, к примеру, 14 февраля, День влюбленных, сведенный, как на кальку, без особых затей, с западного образца).

Некоторый намек на формообразующую легенду для праздника 23 февраля я услышал в следующем анекдоте. Матрос Дыбенко, возлюбленный знаменитой Коллонтай, сделавший в советские времена карьеру, рассказывал в кругу друзей, что никакой победы над немцами в этот день в 1918 году под Петроградом не было. Были бои, были переменные успехи, через некоторое время состоялась окончательная победа. Но поворотного события именно в этот день, 23 февраля, не произошло. Происходило следующее. В этот день в Петрограде собирали подарки воюющим красноармейцам. Вокруг этих сборов начался праздник. Если так, другое дело, тут рисуется некоторая «геометрия» чувства.

Так или иначе, эти «мужской» и «женский» праздники не связаны с годовым циклом света. 8 марта в Москве еще слишком холодно. Есть цветок мимоза, имеющий рисунок весьма характерный и боящийся тепла, но это лишь подчеркивает отторжение Международного женского дня от праздно разверстого фона города.


*


Допустим, это инструмент оптический. В Москве «видно» время. Метафизический ландшафт Москвы есть его прямой отпечаток. И далее: время «видно» на праздник. Через его фокус, через око праздного дня в контексте сложно выверенной церемонии город предстает в новом свете, в образе порой непривычном.

Так же и человек — тот же Толстой предстает на фоне праздника не то колдуном, не то положительно настроенным ученым, тайным переоснователем столицы.


МОСКОВСКАЯ ОПТИКА


Что такое видеть через праздник, смотреть в него, как в окуляр прибора?

Образ окуляра в принципе близок Москве, ее общему округлому очерку. Москва определенно напоминает увеличительное стекло — так странно и так тонко искажен ее пейзаж. Она вся, как видимый предмет, похожа на линзу. Мало того, что в плане она видится суммой концентрических кругов, надетых на одну ось (взгляд по этой оси устремляется в центр, в «окуляр» Кремля). Такому плану есть простое объяснение: так сам складывается город, прирастающий кольцами застройки. Так же просто объясняется закономерность в рисунке улиц, лучей, сходящихся в фокус в Кремле: в Московии, как во всякой деспотии, все стягивается к центру. Но этого мало.

Собственно, не в этом и дело. Дело в том, что Москва и без этих причин в целом как-то особенно округло видима. Она отвергает регулярно рассчитанные прямые линии, равнодушные прямоугольник и куб. Она нарезана не по линейке; в ее устройстве главным элементом является сфера, характерной чертой — кривая.


Тут возникает одна почти непреодолимая сложность. Невозможно отделить реальность, растворенную в москвосфере, от самой этой сферы, при этом находясь внутри самой этой сферы,