А. С. Хомяков идеолог славянофильства
Вид материала | Документы |
СодержаниеIX. Разрывы и связи. |
- Многозначность понятия культуры, 11.99kb.
- Учение об абсолютной монархии и государственном суверенитете Ж. Бодена, 57.79kb.
- Петр Хомяков технотронная авеста сакральная космогония белого человека, 1594.45kb.
- Petersburg, 110.67kb.
- Братья Святые Мефодий Кирилл, Да осенит его дух примирения Вашей молитвой пред Господом, 152.5kb.
- А. С. Хомяков Несколько слов о "Философическом письме", напечатанном в 15 книжке "Телескопа", 248.61kb.
- А. С. Хомяков Северные славяне, призвавшие Рюрика с братьями, призвали в его лице Государство, 36.45kb.
- А. С. Хомяков Впоисках новой русской доктрины, 340.98kb.
- Почему либеральная империя в России не получится, 304.94kb.
- Петр Хомяков отчет русским богам ветерана русского движения (сборник эссе на темы идеологии, 3087.87kb.
IX. Разрывы и связи.
1. Русская душа на роковом перекрестке. Завязка русской трагедии культуры.
История русской культуры, вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности. Русская историческая ткань так странно спутана, и вся точно перемята и оборвана. “Для русской истории наиболее характерны расколы и катастрофические перерывы” (Н. А. Бердяев). Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность. В самой народной душе противоречий и невязок гораздо больше, чем то допускали славянофилы или народники. Быт и бунт в ней странно сочетаются...
Петр Киреевский верно указывал, что Россия живет как бы во многоярусном быту. Это остается верным и о внутреннем быте, о тончайшем и внутреннем строении народной души. Издавна русская душа живет и пребывает во многих веках или возрастах сразу. Не потому, что торжествует или возвышается над временем. Напротив, расплывается во временах. Несоизмеримые и разновременные душевные формации как-то совмещаются и срастаются между собой. Но сросток не есть синтез. Именно синтез и не удавался... Эта сложность души — от слабости, от чрезмерной впечатлительности... В русской душе есть опасная склонность, есть предательская способность к тем культурно-психологическим превращениям или перевоплощениям, о которых говорил Достоевский в своей Пушкинской речи. “Нам внятно все — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений...”
Этот дар “всемирной отзывчивости,” во всяком случае, роковой и двусмысленный дар. Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя. Душа теряется, сама себя теряет, в этих переливах исторических впечатлений и переживаний. Точно не поспевает сама к себе возвращаться, слишком многое привлекает ее и развлекает, удерживает в инобытии. И создаются в душе какие-то кочевые привычки, — привычка жить на развалинах или в походных шатрах. Русская душа плохо помнит родство. И всего настойчивее в отрицаниях и отречениях...
Принято говорить о русской мечтательности, о женственной податливости русской души... В этом есть известная правда...
Но источник болезни не в том, что пластичная и легкоплавкая “стихия” природной жизни не была скреплена и охвачена “логосами,” не окристаллизовалась в культурном делании. Нельзя русский соблазн измерить и исчерпать в таком натуралистическом противопоставлении “природы” и “культуры.” Этот соблазн рождается уже внутри культуры. Вообще сказать, “народный дух” есть не столько биологическая, сколько историческая и творимая величина. Народный дух созидается и становится в истории. И русская “стихия,” это совсем не врожденный “аффект162 бытия,” не тот “древний хаос,” природный и родимый, еще не прозревший, еще не просвещенный и не просветленный умным светом. Это хаос новый и вторичный, хаос исторический, хаос греха и распада, падения, противления и упорства, — душа потемненная и ослепшая. Русская душа поражена не только первородным грехом, отравлена не только “природным дионисизмом.”163 Еще более обременена она своими историческими грехами, яже ведением и неведением. “Студных помышлений во мне точит наводнение тинное и мрачное...”
Действительный источник русской болезни не в этой “естественной” текучести народной стихии, скорее в неверности и непостоянстве народной любви... Только любовь есть подлинная сила синтеза и единства. И вот, русская душа не была тверда и предана в этой своей последней любви. Слишком часто заболевала она мистическим непостоянством. Слишком привыкли русские люди праздно томиться на роковых перекрестках, у перепутных крестов. “Ни Зверя скиптр нести не смея, ни иго легкое Христа...”
И есть в русской душе даже какая-то особенная страсть и притяжение к таким перепутиям и перекресткам. Нет решимости сделать выбор. Нет воли принять ответственность. Есть что-то артистическое в русской душе, слишком много игры. Душа растягивается, тянется и томится среди очарования. Но очарование не есть любовь. Не любовь и любование. Укрепляет только жертвенная и волевая любовь, не накат страсти, не медиумизм тайного сродства. Но не было в русской душе именно этой жертвенности, не было этого самоотречения перед истиной, этого последнего смирения в любви. Душа двоится и змеится в своих привязанностях. И позже всего просыпается в русской душе логическая совесть, — искренность и ответственность в познании.
Два соблазна зачаровывают русскую душу. Соблазн священного быта, это соблазн древней Руси, соблазн “старообрядчества,” оптимизм христианского устроения на исторической земле, — и, как тень, за ним следует апокалиптическое отрицание в расколе. И соблазн пиетического утешения, этот соблазн новой “интеллигенции,” западнической и народнической, в равной мере. По своему это тоже бытовой соблазн, очарование душевного уюта. Нет творческого приятия истории, как подвига, как странствия, как дела...
В русском переживании истории всегда преувеличивается значение безличных, даже бессознательных, каких-то стихийных сил, “органических процессов,” “власть земли,” точно история совершается скорее в страдательном залоге, более случается, чем творится. “Историзм” не ограждает от “пиетизма,” потому что и сам историзм остается созерцательным. Выпадает категория ответственности. И это при всей исторической чувствительности, восприимчивости, наблюдательности...
В истории русской мысли с особенной резкостью сказывается эта безответственность народного духа. И в ней завязка русской трагедии культуры...
Это христианская трагедия, не эллинская античная. Трагедия вольного греха, трагедия ослепшей свободы, — не трагедия слепого рока или первобытной тьмы. Это трагедия двоящейся любви, трагедия мистической неверности и непостоянства. Это трагедия духовного рабства и одержимости...
Потому разряжается она в страшном и неистовом приступе красного безумства, богоборчества, богоотступничества и отпадения... Потому и вырваться из этого преисподнего смерча страстей можно только в покаянном бдении, в возвращении, собирании и трезвении души... Путь исхода лежит не через культуру или общественность, но через аскезу, через “внутреннюю пустыню” возвращающегося духа ...