А. С. Хомяков идеолог славянофильства

Вид материалаДокументы

Содержание


IX. Разрывы и связи.
VI. Философское пробуждение.
2. Рождение “русского любомудрия.”
3. Философский подъем тридцатых и сороковых годов.
4. Историософия русской судь­бы.
5. Западничество в среде славянофилов.
6. Религиозные воззрения Гоголя.
7. А. С. Хомяков — идеолог славянофильства.
8. О месте и роли Церкви.
9. Три периода русской философии.
10. Религиозный кризис “возбужденных семидесятых.”
11. Владимир Сергеевич Соловьев — трех­членная схема “вселенской теократии.”
VII. Историческая школа.
2. Русская духовная журналистика и подготовка общественного мнения к восприятию церковной реформы.
3. Столкновение косности и мечтательности.
4. Новые попытки перевода Библии на русский язык.
5. Реформа духовной школы.
6. Начало научного осмысления Истории Церкви.
7. Исторический ме­тод систематического богословия.
8. Влияние философского кризиса 60-х годов на богословие. Феофан Затворник и Иоанн Кронштадтский.
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35

Holy Trinity Orthodox Mission

Пути русского богословия.

Прот. Георгий Флоровский.

Часть II.

На пути к катастрофе.

(Кризис церковной культуры).



Издание второе, исправленное и дополненное, 2003 год.

Интернет-версия под общей редакцией

Его Преосвященства Александра (Милеанта),

Епископа Буэнос-Айресского и Южно-Американского.





Оглавление.

Пути русского богословия.

Прот. Георгий Флоровский.

Часть II.

На пути к катастрофе.

(Кризис церковной культуры).

VI. Философское пробуждение.

1. Начало “великого ледохода” рус­ской мысли.

2. Рождение “русского любомудрия.”

3. Философский подъем тридцатых и сороковых годов.

4. Историософия русской судь­бы.

5. Западничество в среде славянофилов.

6. Религиозные воззрения Гоголя.

7. А. С. Хомяков — идеолог славянофильства.

8. О месте и роли Церкви.

9. Три периода русской философии.

10. Религиозный кризис “возбужденных семидесятых.”

11. Владимир Сергеевич Соловьев — трех­членная схема “вселенской теократии.”

12. Николай Федорович Федоров — “блеск мечты не есть пламень благодати...”

13. Заключение.

VII. Историческая школа.

1. Общие предпосылки церковных преобразований.

2. Русская духовная журналистика и подготовка общественного мнения к восприятию церковной реформы.

3. Столкновение косности и мечтательности.

4. Новые попытки перевода Библии на русский язык.

5. Реформа духовной школы.

6. Начало научного осмысления Истории Церкви.

7. Исторический ме­тод систематического богословия.

8. Влияние философского кризиса 60-х годов на богословие. Феофан Затворник и Иоанн Кронштадтский.

9. Религиозный кризис 60-70 годов. Лев Толстой, как зеркало русской интеллигенции.

10. Эпоха Победоносцева.

11. Проблематика христиан­ской совести. Антоний Храповицкий.

12. Морализм в русском богословии. Михаил Михайлович Тареев.

13. Опыт антропологического построения богословской системы. Виктор Иванович Несмелов.

14. Заключение.

VIII. Накануне.

1. Время искания и соблазнов.

2. 90-е годы Соловьева. (От религиозной мысли к религиозной жизни).

3. Петербургские “Религиозно-философские Собрания” 1901-1903 годов.

4. Планы церковной реформы.

5. Религиозная философия начала века.

6. Заключение.

IX. Разрывы и связи.

1. Русская душа на роковом перекрестке. Завязка русской трагедии культуры.

2. Ересь новых гносимахов. Ненужное богословие.

3. Выпадение из богословского пре­емства — трагедия Русского Православия.

4. Кризис обличительного богословия. “Православие призывается во свидетельство.”

5. Новое богословское исповедание.

6. Подвиг свидетельствовать, творить и созидать.





VI. Философское пробуждение.




1. Начало “великого ледохода” рус­ской мысли.


Гегель очень выразительно описывал процесс философского пробуждения. В сомнении и муках выходит сознание из безразличного покоя непосредственной жизни, из “субстанциального образа существования,” подымается над житейской суетой, — и мир оказывается для него мыслительной загадкой или вопросом. Есть свои времена и сроки для философских рождений. И не вообще наступает время философствовать, но у определенного народа возникает определенная философия. Такому пробуждению всегда предшествует более или менее сложная историческая судьба, полный и долгий исторический опыт и искус, — теперь становится он предметом обдумывания и обсуждения. На­чинается философская жизнь, как новый модус или новая ступень народного существования...

Такое философское рождение или пробуждение, это распадение “внутреннего стремления” со “внешней действительностью,” переживало русское сознание на рубеже двадцатых и тридцатых годов прошлого века...

Это был душевный сдвиг, прежде всего...

Приходит новое поколение, “люди тридцатых го­дов,” — и все оно стоит под знаком какого-то беспокойства, какого-то крайнего возбуждения. “Паника усили­вается в мысли,” говорит Ап. Григорьев,1 “и болезнь напряженности нравственной распространяется, как зараза.” Это новое поколение чувствует себя в жизни как-то не­уютно, точно не на месте. Лермонтов дал незабываемое изображение тогдашних душевных состояний, этой отрави­тельной “рефлексии,” какого-то нравственно-волевого раздвоения личности, не то тоски, не то грусти. Это был ядо­витый сплав дерзости и отчаяния, безочарования и большой пытливости. И отсюда жадное стремление выйти из настоящего. Так от начала “критический” мотив прихо­дит в философское самоопределение. И в разное люди того беспокойного поколения находили выход из этого неприютного настоящего, — кто в прошлое, кто в буду­щее. Кто готов был отступать назад, из “культуры” к “природе,” в первобытную цельность, в патриархальное и непосредственное прошлое, когда, казалось, жизнь была героичнее и искреннее, (“святое прежде” у Жуковского) — пастораль и “экзотическая мечта” характерны для той эпохи и на Западе. Другие уносились в предчувствиях небывалого будущего, вдохновенного и радостного...

Уто­пизм есть верная сигнатура2 эпохи...

Важно, однако, что именно философский пафос становится преобладающим в утопических грезах этих “замечательных десятилетий...”

Психологический анализ не исчерпывает вполне опыт тех лет. И недостаточно объяснять это беспокойство из трудных и тягостных социально-политических обстоятельств эпохи. Сдвиг проходил глубже. Еще менее удовлетворяет ссылка на подражание западной “роман­тической” моде. В русских исканиях и борениях слишком много чувствуется искренней, подлинной боли и страсти, чтобы можно было видеть здесь подражание или позировку. Верно, что то была очень впечатлительная эпоха, и западные впечатления были у нас тогда очень действенными. Но они вызывали и творческий отклик. “Книги пере­ходили и переходят у нас непосредственно в жизнь, в плоть и кровь...”

Мысль пробуждается. “Возникает некоторая необходимая для духа анархия,” остроумно замечает Шпет3...

Как верно заметил Достоевский, то была эпоха, “впервые сознательно на себя взглянувшая...”

Повседневные загадки и вопросы текущей жизни стремительно сгущаются в философские вопросы...

Философская рефлексия становится неодолимой страстью. “О эти муки и боли души, — как они были отравительно сладки! О, эти бессонные ночи, — ночи умственных беснований вплоть до рассвета и звона заутрени!” (Ап. Григорьев) Экзальтация и сомнение странно сплавляются в единый отравительный состав...

В эти годы начинается “великий ледоход” рус­ской мысли, как удачно его назвал Гершензон4...

“Было время, когда слово “философия” имело в себе что-то магическое,” именно об этом времени вспоминал впоследствии Ив. Киреевский. Уже в 1830-м году он открыто заявлял: “нам необходима философия, все развитие нашего ума требует ее.” И предсказывал. “Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих настроений нашего народного и частного бытия...”

Киреевский был вдвойне прав, — в характеристике, и в прогнозе...

В тогдашнем поколении чувствуется именно некое неодолимое влечение к философии, какая-то философская страсть и тяга, точно магическое притяжение к философским темам и вопросам. В предыдущем поколении таким культурно-психологическим магнитом была поэзия, — теперь она уже перестает им быть. Начинается “прозаический” период и в литерауре. Из поэтического фазиса русское культурно-творческое сознание переходит в фазис философский. Впрочем, Киреевский говорил даже и так: “уже при первом рождении нашей литературы мы в самой поэзии искали преимущественно философии...”

И именно “из нашей жизни,” из господствующих вопросов и интересов родной жизни, рождается в те годы русская фило­софия. Рождается из историософического изумления, почти испуга, в болезненном процессе национально-исторического самонахождения и раздумья. И рождается именно русская философия, не только — философия в России. Ибо рождается или пробуждается русское философское сознание, — некто новый начинает философствовать. Рождается или становится некий новый “субъект философии...”

Русская мысль пробудилась над немецким идеализмом. Но не следует преувеличивать значение этой “рецепции немецкого идеализ­ма” в творческом сложении русской мысли. То было именно пробуждение, вспышка, увлечение, — дух захватило. Всего скорее можно говорить о некоем симпатическом зара­жении. “В начале ХIХ-го века Шеллинг был тем же, чем Христофор Колумб в ХV-м, — он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали какие-то баснословные предания, — его душу” (В. Одоевский, “Русские ночи”)...

Философские системы отзываются в загоревшихся душах целым хором отголосков. Вчитай­тесь в интимные документы тех поколений, в дневники и в переписку, в черновые тетради, — и становится очевидно, что подлинная “паника” захватила и взволновала души...

Вздрогнула и отклонилась стрелка некоего душевного сейсмографа...

Люди тех поколений не построили своих и новых систем. Они кажутся со стороны какими-то растерянными эклектиками. Они слишком много спорят и говорят, — говорят больше, чем пишут. Очень немногое из тогдашнего брожения окристаллизовалось в литературных формах. И, однако, совершилось самое важное — мысль пробудилась...

Это была духовная прививка, оплодо­творившая все русское культурное творчество, и надолго. Это было философское воспитание духа. Отсюда именно эта тончайшая пронизанность всей почти русской литературы и всего искусства вообще философской проблематикой и беспокойством...

Тогда настала эпоха романтизма в русской культуре, и романтизма не в литературе только, — еще более это было время романтизма в жизни. Речь идет, конечно, о жизни пробудившегося меньшинства...