Ненасытимость

Вид материалаКнига
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   35

Все ужасно смердело. Тем не менее немало якобы утонченных людей утверждало, что пахнет очень даже приятно. Под многими мундирами (главным образом членов синдиката) скрывались не мускулы, а червивая требуха — но этого никто не замечал. В силу странной инерции все противоречия застыли, как взвесь из тертых вшей в слегка подсахаренной теплой воде. Клеевой основой был Дух (с заглавной буквы Д) и коммунистические деньги. Что-то поистине страшное заключалось в этом не поддающемся разоблачению высокоморальном настроении всех слоев общества за исключением нескольких обалдуев из высшей аристократии. Добрые люди твердили: «Ага — вот видите — а вы не верили, что все будет хорошо», — они говорили так возбужденным пессимистам, которые со слезами гнусного умиления в глазенках, привыкших сардонически прищуриваться, спрашивали самих себя: «Неужели мы заблуждались, занимаясь самоистязанием, убивая всякую надежду в будущих страдальцах (ведь когда-нибудь общество должно было прозреть), которые пока что не хотели видеть окружающего их зла и грядущего творческого бессилия всех слоев общества» — так, словно их никчемные идейки (возрождение веры, обратимость деградации личности, пищевые таблетки вместо нормальной еды, призывы развивать художественное творчество пролетариата, пить молоко и читать библию, чтобы одолеть процесс механизации, и т. п.), которыми они обманывали себя и других, могли хоть кому-нибудь принести утешение.


Несмело, с замирающим сердцем Генезип шел по освещенным комнатам дворца. С развешанных по стенам портретов на него щурились глаза князей Завратинских. Один из них, посещая в депутации римского папу, женился на итальянской княжне Тикондерога. Со временем итальянская фамилия вытеснила русскую. Младший сын носил титул маркиза ди Скампи и был единственным в стране маркизом. Теперь он только что приехал ночным курьерским поездом из Венгрии с важными новостями. Китайские коммунисты со вчерашнего дня осаждали белогвардейскую Москву — так утверждал летчик, прилетевший утром в Будапешт. Но эту новость утаивали, чтобы избежать волнений низших слоев общества. Впрочем, никто всерьез не верил, что они возможны. В чисто духовном измерении ситуация казалась стабильной. Люди разучились видеть реальные последствия своих поступков, их занимали только сопутствующие этим поступкам психические состояния. Долго так продолжаться не могло — дело шло к банкротству. «Духовной глубины бездонность» — эта избитая фраза, словно «guł» огромного колокола, вечным сном убаюкивала всех, от неграмотных недоростков до грамотных переростков с ухоженными седыми бородами и премудрыми, давно изглядевшимися глазами. Внешне все это выглядело противоречивым, не имело никакой «self-consistence»1 — однако с фактами не спорят. Самым странным было то, что новая вера (которая была упомянута в разговоре в скиту), так называемый муртибингизм, начинала распространяться не от верхушки общества, как теософия и другие полу религиозные верования, а именно от зыбкого общественного дна

Двадцатилетнего маркиза судьба страны совершенно не заботила. Он знал, что со своей красотой он не пропадет, даже если во пойдет прахом. Женщины везде увивались за ним, ибо он страда так называемым в русской гвардии «suchostojem». Цинизм всей этой семейки бесконечно превышал понятия неопытного Генезип о жизни. Скампи был старше его на год и уже в двенадцать лет сформировался как законченный тип беспринципного любителя наслаждений. Говорили даже, что он и с мамашей... но это, видимо, было все же неправдой. «Брюнетистый красавчик в моднейшем костюме коричневатого цвета, развалившись в кресле, грыз тартинки, а над ним возвышался как могучий породистый, но тупой кабан, князь-папа».

— Господин Капен де Вахаз, — представила Генезипа княгиня, многообещающе пожимая руку будущего любовника. Погруженные в политический спор мужчины едва поклонились Зипеку — новый любовник их домашней матроны, матери и жены, был для них «никем». — Садитесь, пожалуйста, и скушайте что-нибудь. Похоже, вы очень устали. Что с вами случилось со вчерашнего дня? — с материнской заботливостью кудахтала, источая увядающую красоту, хитрая бестия. — Не досаждали ли вам злые духи этих мест: Путриций и его друзья? — Генезип, изумленный эти очевидным ясновидением, пораженный вопросом, бездумно вглядывался в свою мучительницу, и ему казалось, что в этот момент он пожирает кровавые куски, только что вырезанные из пульсирующего тайной нутра неуловимо далекой Жизни (с большой буквы Ж). Было очевидно, что княгиня сказала это наугад, для поддержания разговора. Страшный гомон чувств стонал в ее слегка привядшем теле (в момент внезапного воспоминания о нем ее пронизывало противное ощущение — будто кто-то грязной тряпкой заехал в морду...). Остов венчала мудрая совиная голова, и над ним бесперебойно кружились холодные мысли — мотыльки-автоматы, кажущиеся легкими и беззаботными, хотя каждая из них истекала легко сохнущей, не пахнущей, словно смешанной с нефтью кровью, которой болезненно кровоточила приближающаяся старость. Перейти бы уж этот рубеж и стать на самом деле матроной! Но, как говорили оптимисты, скорее китайская стена появится под Людзимиром, чем это прекрасное, дьявольское, несчастное тело перевалит на другую сторону жизни и позволит одержать верх над собой духу, который был и остается в нем достаточно могучим, но не имел времени проявиться, прислуживая умненько организованному разврату, которому предавалась эта куча разнузданных органов. С некоторого времени княгиня читала жизнеописания разных порочных правительниц и обворожительных куртизанок, ища успокоения, как Наполеон I при чтении Плутарха. Но страшная старость надвигалась неумолимо, и приходилось обманывать не только других, но и себя. Что-то стряслось с самим актом наслаждения: уже не получалось так часто достигать злого триумфа над телом наработавшегося гнусным образом самца, того уровня совершенного пресыщения, когда выплеснувшиеся из генеративных глубин соки до краев заполняли весь мир единственно возможным смыслом: получения максимума таинственного в своей сущности, животного наслаждения. О, то было прекрасное время, когда с нее просто не слезали эти часто менявшиеся стервецы, с недосягаемой глубиной своих существ, с духом, изрыгаемым в бездну всемирного абсурда, могучие и гордые, и такие желеобразные, загубленные в той сфере, которая определяет все остальное. С диким отчаянием, с потерей человеческого облика и все же с мужской силой они ее...

Она содрогнулась. Вот теперь у нее есть лакомый кусок, к тому же доводящий ее до бешенства своей проклятой молодостью, которая от нее самой ускользала навсегда. Да, теперь подвертывается подходящий объект, и если принять таблеточки д-ра Лансиони, — ах, в таких случаях происходит нечто просто-таки дьявольское. Невероятное наслаждение умножается стократ при угрюмой, невыносимой, самоубийственной мысли: может, это последний раз, а потом до конца своих дней придется быть старым, штопаным «bas-bleu»1. Эта мысль создавала непредсказуемые даже в расцвете молодости глубины невероятно упоительной обреченности — скорее пытки — но нет! — в таких терминах не удастся этого описать! — пусть же скорее не в мыслях, а на самом деле начнется это (это, это, это необъяснимое действие), а тогда из распаленного нутра, средоточия всего могущества мира, может быть, вырвутся слова, способные на века запечатлеть ускользающую минуту свершившегося чуда. И каким образом!..

Безнадежность. Генезип, красивый и безотчетно жестокий юноша, в полном замешательстве набивал рот тартинками, долго и тщательно пережевывал их, но безвкусная масса все равно застревала в его пересохшем горле. Княгиня, которая, казалось, присутствует внутри его тела, в самых потаенных фибрах его существа и даже в центре всех его клеток (нет, это ее дух реял в межклеточном пространстве как высокоорганизованная живая материя меж звездами — для ее структуры наши звездные системы, как электроны по отношению к нашей собственной живой субстанции, являются лишь точками опоры), так вот, эта метафизическая зверюга сказала, а голос ее звенел серебристым звоночком и доносился откуда-то сверху, из кристаллического холода межпланетных высот (или низот): — Запейте, иначе не проглотить. — И, как послушный ребенок, рассмеялась здоровым, звонким детским смехом. Ах, что за чудовищная грешница! Глупый Зипек не мог оценить этого даже приблизительно. Почему вообще все устроено так глупо, что никто никого не может оценить вовремя. Сумма лет половых партнеров должна быть более или менее равна 60: — ему 50 — ей 10, ей 40 — ему 20 и т. д. (Теория того самого русина, который придумал тейлоризацию эротических отношений.) Такое отцветающее растение, как эта ненормальная самка, детально мог бы оценить только какой-нибудь подлинный знаток этой сферы! (Что может быть отвратительнее знатоков секса?) Впрочем, нет — такой знаток уже ни на что не годен, у него либо мания аскетизма или что-то в этом духе, либо он гоняется за глупыми девчонками, обучая их разным дурацким штучкам времен своей молодости. Но теперь и здесь все переменилось. Произошла всеобщая переоценка ценностей, и во всем этом укладе наступил хаос. В него вторгался торжествующий дух, верно, уже в последний раз перед окончательным погружением в небытие. Исход борьбы должен был решиться, разумеется, в Польше, «твердыне», защищающей всех и себя от предназначения. У народов, как и у некоторых людей, есть свое предназначение (не в значении предопределенности) и своя миссия. Тот, кому удастся прожить достаточно долго, в конце концов (если ему не помешают такие случайности, как арест, безумие, увечье и т. п.) выполнит свою миссию, пусть даже с искажениями, карикатурно, но выполнит. «Проклятая Польша» притормозила экспансию Востока, но теперь он, так и не переварив спешно заглоченные западные формы общественной транспозиции, все-таки рванулся на Запад. Путь ему открыл коммунизм. Буддисты вообще всегда были последовательнее христиан, а между таоизмом и социализмом расстояние небольшое. Кажущееся аристократичным конфуцианство тоже легко трансформировалось в европейский общественный идеализм. Но еще важнее то, что их сознательное существование было глубоко метафизично, эти желтые дьяволы не заботились чрезмерно о своих желудках и примитивных жизненных удовольствиях: все перемены у них связывались со стремлением к внутреннему совершенству. Призывы к этому совершенствованию не были у них «прикрытием» — у этих людей действительно было видение иного духовного мира — может быть, недостижимого и для нас непонятного, но оно у них было. Однако что поделать: зараженные западными проблемами, они постепенно, сами того не замечая, все более утрачивали свой первоначальный сверхчеловеческий разбег — того и гляди брюхо могло одержать верх над духом. Пока что это был редкий случай, когда массы были буквально пропитаны тем духом, которым по горло были сыты их руководители: речь шла не об удовлетворении материальных потребностей, а о новых возможностях внутреннего развития, которое в Европе давно уже, лет двадцать назад, стало абсолютной фикцией. Там перестали наконец верить в басни о бесконечном прогрессе — белый человек осознал, что преграда на пути прогресса в нем самом, а не в природе. Была ли китайская вера миражом или же в ее основе лежала иная психика? Наиболее последовательные пессимисты утверждали, что это лишь ограниченное по времени и месту опоздание в общей нивелировке всех индивидуальных ценностей — после его устранения еще более сгустится мрак общественной скуки и метафизической рутины. А снизу, от почвы, от начального слоя, в слоях «бедноты» что-то начинало «пакоститься и пакоститься» (какое слово тут подходит? — это просто отвратительно, а «портиться» не дает нужного оттенка). [Интересно, есть ли в других языках (для их «единородцев») слова, столь же «отвратные», как некоторые выражения в польском языке?] Это было очевидным доказательством того, что на  н и з ш е м  уровне  н а  в и д  е д и н о й  культуры нельзя, насытив желудок и уши (радио) и облегчив способ передвижения (автомобиль), убить идейное творчество, основу человеческой натуры Очевидным доводом было и само существование западнобольшевистских государств. Но для некоторых «углубленных мыслителей» это был эксперимент «короткого дыхания». Несмотря на глубокую наркотизацию «Духом», всех тревожила медлительность общественных перемен. У общества, этого существа высшего ряда — разумеется, рассматриваемого в целом, — было время. Ему не было никакого дела до того, что в мучениях погибают не только выброшенные из него центробежной силой отбросы, но и существенные элементы его уклада. Разве кокаиниста интересует, как чувствуют себя отдельные клетки его мозга?

Маркиз Скампи сквозь зубы «цедил» ликер, слушая брюзжание отца:

— ...если бы это была сила, а то ведь это самая настоящая де-зор-га-ни-за-ция. В Польше всегда царила и царит анархия. И поскольку толпа сама себя магнетизирует в геометрической прогрессии сравнительно с усилиями нашего синдиката, мы должны смириться — не абсолютно, понимаешь, Мачей? — а лишь временно. Ибо должна наступить реакция. Я верю в обратимость общественных процессов на большой временной дистанции. Есть Бог всемогущий — вот в чем правда. И земля еще увидит фараонов, лучше прежних, без тотемных предрассудков, светлых, как истинные сыны Солнца абсолютного знания. — («Ох, какую чушь несет старый осел», — устало подумал Скампи). — Наш просчет в том, что мы не соотнеслись со временем соответствующих изменений в других странах. Если бы мы пережили большевизм, не наш коммунизм, а русский большевизм, то тогда после такой прививки мы получили бы лет на десять иммунитет к следующей фазе и смогли бы задержать на наших рубежах сто Чингисханов очередного Интернационала. Я всегда говорил, уже много лет тому назад, когда был еще неопытным, политически несовершеннолетним артиллерийским полковником: пусть продвигаются свободно в самый центр страны — это окупится: долго они не продержатся, а мы получим закалку лет на двести...

— О нет, папаша, — прервал его Скампи. — Вы не учитываете одного: у наших компатриотов и так называемых лидеров нет масштабности. Я имею в виду как смелые политические концепции, так и мужество и самоотдачу. Неволя, романтизм и политические традиции погрузили все так называемые позитивные личности в состояние бездействия. Представители кинетизма — это либо протирающее зады дурачье без высоких устремлений — в лучшем случае с потугами — либо так называемые добрые люди вроде нашего дядюшки Базилия. Их время прошло, они перестали быть созидателями — они были ими в XVIII веке. Сегодняшний радетель за человечество может быть первостатейным демоном — лишь бы был умен и понимал в экономике — а с этим все хуже. У нас ничего не изменилось со времен Тарговицы. Выдающиеся люди есть, не спорю, но своими делами они обязаны не народу, а счастливому случаю. Если бы мы впустили тогда москалей в обличье большевиков, то сегодня были бы провинцией монархистской России, которая уже рушится под натиском китайской лавины. Пока мы еще действуем свободно, мы можем «wykinut’ takuju sztuku, czto nie raschliebat’ jejo wsiej Jewropie». Сегодня Коцмолухович — самый таинственный человек на обоих полушариях, включая коммунистическую Африку и склоняющиеся к коммунизму страны Северной Америки. Мы в МИДе проводим более самостоятельную политику, чем вы, внутренних дел мастера, и у нас есть собственная тайная разведка.

— Побойся Бога, Мачек, — неужели он затевает еще какие-то эксперименты?

— Почему бы и нет? У вас, папа, нет никакой фантазии. В личных делах фантазии по горло, а в политике серость, банальность и трусость. В этом наш порок на протяжении всей истории — наряду с подчинением магии ложных традиций. Единственный человек высокого класса у нас после Батория и Пилсудского — это Коцмолухович, к тому же еще загадочный. Умение быть в наше время загадочным я считаю высочайшим искусством и основой для невероятных возможностей. Конечно, если загадочным будет какой-нибудь дегенеративный мазила или писака, в этом нет ничего удивительного. Но находиться, так сказать, в центре люстры, в средоточии всех сил, занимая при этом скромную должность генерального квартирмейстера армии, быть фактически тайным, но истинным солнцем всего этого темного дела, каким является история последних лет нашей страны, просвечиваться мощнейшими прожекторами в стране и за рубежом и, несмотря на это, оставаться до такой степени загадочным — это  в ы с о ч а й ш и й  класс. Правда, этому все меньше соответствуют его манеры: он такой слащавый.

— Вы там, в МИДе, ко всему относитесь, как к спорту: вы не считаетесь с подлинными жизненными ценностями. Мы хотим жить полной жизнью, как раньше.

— Сегодня ко всему надо относиться по-спортивному и несерьезно. Радуйся, папа, что у тебя такой сын. Следуй я твоим принципам — быть мне сегодня несчастным, разочарованным неудачником. На саму идею государства сегодня следует взглянуть со спортивной точки зрения. Его существование можно защищать, как ворота в футболе, но если в конце концов антифашистские синдикалисты забьют гол, то ничего страшного не произойдет. А впрочем, любая партия государственников за временным, подчеркиваю, временным исключением коммунистов, обречена на неуспех. Я знаю, что сегодня мало людей — я имею в виду наших людей, — которые хотят смотреть на все таким образом. Я предлагаю распустить Синдикат спасения и программно, заранее заявить о примирении с любым возможным переворотом. Последние известия из России подтверждают, что мы на очереди. Нельзя воздерживаться, надо идти навстречу событиям, идти решительно, не ограничиваясь некой иммунной прививкой — иначе дело дойдет до резни, какой еще свет не видел. Коцмолуховичу, конечно, все равно, сколько людей погибнет, его интересует величие само по себе — пусть даже посмертное. Это наш Цезарь. Ну а мы?

— Никакой он не цезарь, а просто жалкий кондотьер. Случись что, он будет прислуживать самым отъявленным радикалам.

— Отец, я бы не советовал вам бросаться такими словами: придет время — их придется брать назад, если шкура дорога. Если бы Коцмолухович хотел помогать китайцам, он давно бы это сделал. Я подозреваю, что у него нет никакого позитивного плана. А я не собираюсь погибать ни за какую идею — жизнь сама по себе прекрасна.

— У вас, у молодого поколения, действительно богатая фантазия, потому что вы мусор. Если бы я мог так менять свои взгляды! Для этого мне пришлось бы научиться плевать в собственный пупок.

— Папина идейность и весь этот Синдикат национального спасения — ха, ха — национального в наше-то время! — только видимость. А все дело в том, что определенный пласт людей хотел бы наслаждаться жизнью, хотя давно потерял на это право. Я не обманываюсь. Вы прозреете с отрезанными ушами, собственными гениталиями в зубах, бензином в пузе и так далее... — Они перешли на шепот. Генезип прислушивался к этому разговору с нарастающим ужасом. В нем сидели два разных страха: перед княгиней и дебрями политики, они возносили его личностное самоощущение на головокружительные, незнакомые ему до сих пор высоты. Он ощущал свое ничтожество перед этим циничным юношей, всего-то на год или два старше его. Его охватила внезапная ненависть к отцу, который сделал из своего единственного сына такого губошлепа. Как «ОНА» могла считаться с ним, когда у нее самой — такой потомок! Он и не подозревал, что все как раз наоборот, что вся его ценность состоит в непроходимой глупости и наивности в сочетании с неплохими физическими данными.

Княгиня внимательно смотрела на него. Половой интуицией она угадала сцену в лесу — конечно, не где (лес) и с кем (Тенгер), а вообще. Что-то «такое» случилось с этим красивым подростком. А ей хотелось иметь его в сыром виде, свеженького, словно неприлично распускающийся бутон, как глупого, ничего не понимающего, испуганного щенка, как маленького эльфа, которого вначале можно приласкать, а потом, если тот, осмелев, покажет рога и когти, немного «помучить» (так она выражалась). Но будут ли у нее силы для этого «мучения»? Она не была садисткой, к тому же ей чересчур, пожалуй, нравился этот малый — возможно, это действительно будет страшный «последний раз». «К старости наши требования возрастают, а возможности уменьшаются», — так говорил ей когда-то муж, пытаясь деликатно объяснить ненасытной мегере, что не желает больше физической близости с ней. Тот разговор положил начало череде ее официальных любовников.