Ненасытимость

Вид материалаКнига
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   35
1, — говорил на последнем заседании военного совета генерал Трепанов, перефразируя слова Наполеона под Бородино о резервах...

— Des balivernes, ma chérie2, — прервал князь Базилий. — Время прошло — время такого рода общественной деятельности. Только изменения от самых основ в душах человеческих создадут новую атмосферу, в которой возникнут новые ценности...

— Пустые фразы. Никто из вас не в состоянии сказать, что это будут за ценности. Голословные обещания. Первые христиане думали так же, и что из этого вышло: крестовые походы, инквизиция, Борджиа и нынешний твой католический модернизм. Жалкое предсмертное состояние ваших декадентских личностей вы принимаете за проявление нарождающегося прекрасного, ха-ха, будущего. Вот теперь я ухватила наконец суть дьявольского шантажа или чего-то подобного современных оптимистов. Конец с началом легко спутать — чтобы увидеть разницу между ними, нужны головы покрепче ваших. Только мы, женщины, видим ясно все это, потому что нас это не касается. Мы будем существовать вечно те же самые, неизменные в своей сущности, когда вы уже давно превратитесь в трутней. Только вот скучно станет на этом свете — некого будет обманывать. Машину не обманешь. Разве что мы овладеем механизмом власти и будем, то есть какие-нибудь двадцать процентов из нас, выращивать для своего развлечения немножечко псевдохудожников и донжуанов. Ты, святой Базилий-автокопрофаг, говоришь, что время прошло? Если бы все так думали, не было бы человеческой культуры. Время создают люди, к тому же только люди-личности. А когда это время пройдет, мы возьмемся за человечество, и тогда...

— Нет, княгиня, — прервал ее излишне громко отважившийся Афаназоль Бенц. — То, что вы только что сказали, можно распространить и на вашу концепцию. Бабы всегда верховодили в периоды упадка великих идей. Но начала создавали всегда мы. По большому счету вы умеете жить только разлагающимся гнильем, вот тогда вы подавляете в себе свои рабские инстинкты...

— Tiens, tiens1, — буркнула Ирина Всеволодовна, глядя (как в давние времена все аристократки) через face-à-main2 на возбужденного логика.

— Именно так, — напирал Бенц, взбесившийся от зависти, унижения и половой неудовлетворенности. (И зачем только злился бедняга, «теряя высоту» в важных сферах?) — Сегодня в общем уравнении человечества вместо слова «индивидуум» надо поставить понятие «масса», да еще умножить его на неопределенный множитель. — (Говоря это, он чувствовал одновременно свое превосходство и убожество — и это противоречие было невыносимо.) — Только от массы как таковой мы можем на основе принципа больших чисел ожидать новых ценностей. Только она одна была в состоянии победить и фактически победила «дикий», неорганизованный капитал, отравляющий человечество, словно переросшая его раковая опухоль. Только масса создаст новый тип регуляторов хозяйственной жизни, а не какие-то псевдофашистские скопища бесполых, бесклассовых спецов. А впрочем, не все ли равно — конец один и тот же: смерть при жизни и абсолютном отсутствии духа...

К н я г и н я: Чепуха. Вы сердитесь, потому что не находитесь на вершине этой вашей массы. Там вы чувствовали бы себя превосходно. Отсюда все ваше неудовольствие. Господин Ленин был не худшим правителем, чем его предшественник — потенциально, разумеется, — он был способным, хотя и обманутым и обманывающим человеком.

Б е н ц: Он выражал интересы массы: он оперировал понятиями, создающими действительность, а не фикциями, которые наконец-то изжили себя, — только не здесь, в этой затхлой норе, в этом средоточии серости...

К н я г и н я: Его фикция теперь изживает себя на Западе. Только отставшие в эволюции китайцы поддались ей, на нашу погибель. Впрочем, у меня нет охоты пускаться в pryncypial’nyj razgowor — меня интересует нынешняя ситуация. Весь этот якобы всемирный нынешний большевизм — это мыльный пузырь, который лопнул бы, если б нашлись подходящие люди. А по инерции он может продолжаться целую вечность...

Б е н ц: Видно, не родятся такие люди, chère princesse3. Нет соответствующей атмосферы ни для их рождения, ни для развития...

К н я г и н я: Пожалуйста, без фамильярностей, mister Бенц. Если у нас один Коцмолухович смог превратить армию в безвольное орудие в руках Синдиката национального спасения, если мы, наконец, доказали, что можем неплохо заменить всякие бунтарские идеи соответственно организованным трудом и благосостоянием масс — что не удалось даже итальянцам, — и сделать это с помощью таких охломонов, как мой муж, Циферблатович и Яцек Боредер, — (Почти все побледнели. Княгиня была известна своей дерзостью в определении самых высокопоставленных фигур в стране — но это всегда производило впечатление.), — то это доказывает, какой сброд правит сегодня в других странах. Я понимаю австралийцев, там была банда с самого начала — потомки преступников. Но это не доказательство. Нужны мужественные люди — ума у них хватит.

Б е н ц: Но где ж их взять?

К н я г и н я: Надо воспитывать. Вот здесь у нас есть представители людей будущего. Например, бедный Зипек, который у самого «входа» в жизнь лишился всяких возможностей. Я занялась им, но этого недостаточно. — [Генезип на мгновение густо покраснел и глубоко обиделся за отца, но промолчал. Его охватывало унизительное бессилие, которое овладело уже центрами достоинства и мужского самолюбия. А у мерзкого Тольдека сверкали глазки от восхищения тем, как систематически княгиня припирает к стене этого «логичного еврейчика». Тут Зипек почувствовал такую ярость оттого, что франтоватый кузен обучил его самоудовлетворению, лишив его «такого» количества мужской силы, что с удовольствием придушил бы этого подловатого красавчика. Он исходил злостью, но, к сожалению, лишь внутри себя. Внешне он выглядел как истукан, истекающий беспомощностью, с бездонно грустными, красивыми, замутненными немощью глазами. В чужом мире житейских неудач он был как живой укор своим собственным недавним мечтаниям. Куда же запропала удивленность? Да черт с ней, с удивленностью! Царил пошлый триумф третьесортных сил зла. Единственный добрый совет: плюнуть и уйти. Можно было даже и не плевать. Но для этого (то есть чтобы уйти) у него не было сил. Незаметно он попал в ловушку без лат и меча — детские игрушки ржавели где-то в чулане с рухлядью. Под влиянием такого состояния и вопросов, поднятых княгиней, о которых он не имел понятия (он не догадывался, что она сама обо всем этом знала немногим больше, чем он) — (да и кто знал-то? Кто?), остатки лесных раздумий испарились, как дух, и адское [в самом деле] нетерпеливое, юношеское, не знавшее до сих пор преград желание схватило его требуху в свои раскаленные клещи. Ему требовалось непременно сейчас, сию минуту, иначе неизвестно, что случится. Но ничего не произошло. Разговор продолжался дальше, как кошмарный сон, придуманный дьяволом, на которого нашло вдохновение.]

— Но кто их воспитает? — с упрямством истинного логика продолжал вопрошать Бенц.

К н я г и н я: Мы, женщины! Еще есть время. Я растранжирила свою жизнь на любовные интрижки. Но теперь этому конец.

Б е н ц: Да, действительно...

К н я г и н я: Не прерывать! Еще есть время. Я забросила своих сыновей ради этих дурней, которых роковая судьба посылала мне в качестве любовников. Их я тоже вовремя не воспитала. Но я еще покажу себя. Этому конец, сказала я! Я создам огромную организацию, где править будем мы, бабы, — и мы воспитаем новое поколение — даже если мне придется стать любовницей Коцмолуховича, который противен мне, как тараканы. Вы еще не знаете меня, сукины дети! — (Бедная, она не знала, что и на нее уже катится откуда-то из малайских джунглей зловещая волна неотразимого учения Мурти Бинга, она верила еще в непобедимые доселе чары своих телесных достоинств.) — Генезип застыл в ужасе. Неужели она предвещала расставание? А может, это чудовище собирается воспитывать его, не отдаваясь ему (ему!)? Это было бы кошмарно! Несчастный, он ощущал такой упадок воли, что это и впрямь показалось ему возможным. Она возьмется за него, и что он может сделать? Наступило, так сказать, «духовное оскопление». В открытую щекочущей мглой рану хлынули профильтрованные через отупевший мозг соки, и дух вместе с ними опустился в телесную тюрьму, во внутренние камеры пыток. Разогретый вначале до белого каления, а затем страшной температурой сексуального отчаяния превращенный в зловонный газ «пресыщенный джентльмен» испарился, и остался только бедный измученный сопляк в студнеобразном состоянии. Съежившись в клубном кресле, он превратился в один большой, страдающий и наивный лингам, и ждал, ждал, ждал... Вдруг что-то изменится, ведь то, что происходило, не могло быть правдой. Голова, казалось, стала меньше булавочной головки, об остальных частях тела не стоит и говорить — все сконцентрировалось лишь на одном. [Одним из отделений ада наверняка является зал безнадежного ожидания, в котором ждут целую вечность с постоянной надеждой и одновременно с уверенностью, что ожидания будут обмануты.] Мужество, все недавние размышления, далекие горизонты жизни оказались ничем перед лицом этой проклятой стервы, которая лжет каждым словом и знает каждое движение тела любого из противостоящей партии самцов. Он застыл в муке, весь мир ушел у него из-под ног. Такой, значит, была ее «материнская» любовь! Таким вот образом она хотела сделать из него «кого-то», мучая и унижая, как Король-Дух свой несчастный народ! Но он был не способен извлечь из этого положительное начало, превратить страдание в новую силу — у него не было для этого соответствующего механизма. Свалившееся на него несчастье было неожиданным, застало его «wraspłoch». Он поддавался расслабляющим волю мыслям, находя в самобичевании и самоунижении, в ощущении собственного ничтожества и бессилия какое-то гадкое удовольствие, — как тогда с Тольдеком, в детстве, в парке людзимирского санатория. — А еще у нас, — кричала дальше Ирина Всеволодовна, — у нас, у баб, есть здоровый жизненный инстинкт. Потому что нам мучительно и стыдно жить без мужчин, перед которыми мы могли бы преклоняться. Нет ничего хуже для женщины — презирать своего любимого или хотя бы мужчину, которого она хочет, не чувствовать его превосходства над собой. — [Ее слова упали, как камень в болото. Что-то булькнуло в индивидуальных психических болотцах присутствующих. Но в этих словах была правда: мужчины в отличие от женщин деградировали. Можно, конечно, привести разные извиняющие их обстоятельства, но это ничему не поможет и ничего не значит для баб. Перед лицом необратимого факта причины не важны. Наступила тишина. Князь Базилий сидел понурившись, устремив взгляд внутрь себя. Его искусственно созданная вера колебалась над пропастью глубоких сомнений. Эта «бедная заблудшая душа», как он  с т а р а л с я  называть княгиню, всегда умела воткнуть шпильку в его самое чувствительное место. Жизнь была еще живой, как и сама по себе вера, пусть даже искусственная, но между ними не хватало живой связи — все держалось на заржавевшем крючке, который надо было ежедневно чистить и поправлять. Неизвестно почему Бенц вдруг почувствовал, что его сердце вместе со значками опустилось вниз («the heart in the breeches»1), — княгиня начинала ему бешено, рассудочно, безнадежно, отчаянно нравиться. Ах — стать, хоть бы ненадолго, кем-нибудь  в р о д е  н е е! Какие эпохальные открытия можно было бы сделать, например, в логике — так, между прочим, попутно, как Кантор на полях какой-то книги. Быть «блестящим» (bliestiaszczym) дилетантом, а не специалистом в плохо сшитом костюме и стоптанных ботинках. Тольдек явно был в наивысшей степени возбужден сексуально. Тенгер, бессильно ожесточенный против всех, в отчаянии смотрел на жену, которую безумно ненавидел в этот момент. Он ненавидел и эту «глятву», как он называл княгиню, но по-другому. Она была для него чем-то уже недостижимым и в то же время гораздо ниже его эротического «стандарта». Ему вновь пришло в голову гениальное стихотворение Слонимского:


Сладкие речи природы не утешают —

Мрачные силы ее похоть в нас пробуждают.


Ситуация была безысходной — требовалась отчаянная импровизация, которая позволила бы ему возвыситься над отвратительным болотом в себе и вокруг себя. Он выжидал момент, когда можно будет начать. Но разговор продолжался, нудный, мучительный и бесплодный.]

Б е н ц: Извините, «госпожа княгиня», наша страна, по моему мнению, никогда не могла позволить себе самостоятельной внешней политики. Из-за положения страны и характера ее граждан политика определялась внешними обстоятельствами. Последовательный отказ от собственного волеизъявления привел эту страну к упадку, к падению духовной культуры, которую не заменит никакое благосостояние. Сытый желудок сам по себе не создаст возможностей, тех неслыханных возможностей, о которых любят говорить пошлые оптимисты — в сущности, лентяи, которые хотели бы, чтобы все шло, как идет, само собой. Они не понимают, что радиоактивную руду из человеческой души нужно вырывать зубами и ногтями. Идеи еще имеют ценность.

К н я г и н я: Стоп. Я только что говорила почти то же самое. Вы повторяете мои слова на своем жаргоне. В вас слишком много от рафинированного еврея. Меня раздражает, что, говоря то же самое, буквально одно и то же, мы стоим на диаметрально противоположных позициях. Осознанный, а может, и неосознанный — черт знает — не изведаны тайны семитской души — еврейский национализм пробивается сквозь всю вашу общечеловеческую идейность. Я националистка вообще. — Вы понимаете? — Я вижу возможность развития индивидуума только как функцию его принадлежности к определенной нации, являющейся членом большой семьи. Вы же на фоне уравнительной антинациональной идеологии являетесь au fond особым националистом. — [Бенц окончательно почувствовал себя значительно умнее этой бабы, несмотря на весь ее аристократизм и пренебрежительные манеры. Он решил поиздеваться над ней, не демонстрируя этого слишком открыто.]

Б е н ц: Ничего не поделаешь, госпожа, в моих жилах течет кровь еврейских раввинов, и я горжусь этим. До сих пор, за исключением библейских времен, нас представляли только отдельные личности — а что мы можем как нация, мы еще покажем, покажем в процессе великого обобществления, а не в области мнимых идей наподобие вашего национализма, который является только замаскированным желанием изживших себя и потерявших творческую силу классов уцелеть и самым вульгарным образом попользоваться остатками своего существования. Мы будем всемирной смазкой в шестернях и трансмиссиях огромной машины, переделывающей человечество в иную сущность, в организм высшего типа, в сверхорганизм. Мы уже проявили себя таким образом в последней всемирной революции. В этом наша миссия, поэтому мы — избранный народ. Но гои оценят нашу деятельность лет через тысячу. А пока что: Кантор, Эйнштейн, Минковский, Бергсон, Гуссерль, Троцкий и Зиновьев — этого достаточно. И Маркс, который направил нас по верному пути избранничества.

К н я г и н я: И вы, вы прежде всего. Ха, ха! Ах, успокоитесь, господин Бенц. Вы свалили в одну кучу Бергсона — величайшего вруна, единственного такого в истории философии, и Гуссерля, поистине гениального безумца, ошибки которого в сто раз важнее тривиальных суждений бесплодных псевдоскромников, которые боятся интроспекции в психологии и боятся признаться в том, что они вообще существуют, прикрываясь логическими значками. — [«Однако эта тварь не так уж глупа, как мне показалось, — с отчаянием подумал Бенц. — Живя с такой женщиной, можно создать единственную inamovible1 систему, об которую каждый бы расшиб себе лоб!» На фоне переливающегося всеми красками, насыщенного интеллектом романа с княгиней напрасно прожитая жизнь промелькнула, как грязная тряпка, терзаемая хмурым осенним вихрем банального сомнения.] — Меня сейчас интересует совсем другое, и я жалею не о том, о чем вы. — Она устремила свой пророческий взгляд в теряющееся во мраке истории ядро предназначения всех народов мира. — Когда я вижу вашу польскую католическую готику — ах, если б готика могла быть православной — это было бы чудесно, — мне становится не по себе от стыда. Здесь, в этой стране, должны стоять византийские храмы, с золотистыми куполами, темные, вековечные, богоугодные — в них была бы ваша польская сила — связь с Востоком, а не во всех этих западных финтифлюшках, к которым вы за десять веков не смогли привыкнуть и которые всегда выглядели как третьесортная пижама в качестве коронационного убора вождя каких-то дикарей. Вот тогда бы вы увидели, чего стоит ваш народ! В нем не осталось бы ни капли вашего отталкивающего легкомыслия — этой фальши, этой показной вежливости по отношению к самим себе, маскирующей самопрезрение и стыд. Самая страшная ошибка вашей истории в том, что вы приняли христианство от Запада, а не от нас. А сколько же мы на этом потеряли: вместо союзников и предводителей мы имеем в вас, поляках, врагов, к тому же недостойных -— как и теперь. Когда я подумаю, каким чудесным типом мог бы быть византийский полячишка, мне хочется плакать, потому что этого уже никогда не будет. В последний раз вы могли еще впустить наших большевиков в 1920 году и раствориться в нас, организовать нас или быть организованными — безболезненно — не так, как с немцами, — и тем искупить историческую вину прошлого. А теперь даже объединяться с нашими белогвардейцами — хотя это уже не то — слишком поздно. Какая-то тайная сила вас всегда отделяла от нас в последний момент.

К н я з ь  Б а з и л и й: Сила эта — инстинкт самосохранения народа, к которому я имею честь сейчас принадлежать. Недавно сам главнокомандующий Трепанов сказал: W każdom russkom samom błagorodnom czełowiekie jest w głubinie niemnożko griazi i swinstwa.

К н я г и н я: Ах ты, новоявленный недопольский неокатолик: это не только у русских, это у всех так. Но раньше свинство было чем-то великим, а в нашу переходную эпоху стало мелким и жалким. Это уходящее, разлагающееся начало, для которого даже в литературе уже нет места. Но в этом свинстве, как в руде, содержится иногда немного чистого золота, которое нужно уметь добыть, выплавить и очистить. Разумеется, теперь его по крайней мере на 80% меньше, чем раньше, и другими должны быть методы добычи: скорее химические, а не физические — и этой психохимией еще владеет несколько женщин на этом свете. Сначала надо разложить на элементы, а потом синтезировать заново.

С к а м п и: Жаль, что мама не знала об этом раньше, — это давно не новость, об этом знали уже древние римляне, такое понимание приходит с возрастом.

Б е н ц: Теперь уже поздно, не только в России, но и везде. Китайцы выплавят эту руду, но с другими целями. Русский народ, как и другие народы мира, не может больше существовать в прежних формах. Но на Западе в связи с этим были созданы кое-какие ценности, а там — ничего подобного.

К н я г и н я: За исключением вас, смазочный материал механизма всего человечества! Ах, только мне кажется, что существовать в вашем стиле человечество тоже не будет: поздно — ведь сила составляющих его элементов ограничена. Это ваше человечество не может существовать, как не может быть построен 500-этажный дом из небольших кирпичей. А общественного железобетона что-то не видать — тела еще выдержат какое-то время, но мозги — нет. Тела можно сбить в сверхобщность, но сверхмозга не создашь даже ты, пан Бенц, даже, а точнее, именно при растущей специализации. Едва лишь человечество начало осознавать себя как единое целое, его уже задавила сложность основ этой жизни, из которой это сознание только и могло вырасти.

Б е н ц: Полностью согласен. А вы думаете, ваш псевдофашизм остановит это прогрессивное усложнение? Нет — все должно, вы понимаете: должно! бежать все быстрее и быстрее, потому что должно возрастать производство. Не все расы выдержали это ускорение. Лишь мы, евреи, угнетенные, но полные сил, как сжатая пружина, предназначены стать в будущем мозгом и нервной системой того сверхорганизма, который сейчас создается. В нас сконцентрируется сознание и руководство — другие станут безвольными куклами, обреченными на беспросветный труд...

К н я г и н я: Во славу вам, скрытый националист. Вся надежда на то, что и вы исчерпаете себя, и скорее это мы используем вас для наших целей. — (Это прозвучало неискренне, бессильно.)

Б е н ц: Солнце тоже когда-нибудь погаснет... — (Он не окончил этой мысли.)

К н я г и н я: Вы, логики, странные люди. Когда вы говорите не о своих значках, а о чем-нибудь другом, вы так же неточны или не совсем точны, как и всякий другой человек. И даже позволяете себе больше глупостей, покидая абсолютную сферу логики, где ваша аккуратность доходит до абсурда. А когда вас припирают к стенке, прикидываетесь скромниками, которые ничего не знают и этим гордятся. Таким образом, вы ничем не рискуете, но остаетесь бесплодными — вот в чем дело.

Бенц триумфально захохотал. Ему удалось-таки вывести из себя эту, что ни говори, сильную даму. Он был доволен тем, что овладел вниманием салона, расцветавшего, правда, в восемнадцатом веке, а сейчас доживавшего последние дни. На безрыбье и рак рыба. Генезип был стерт в порошок, его просто не существовало. Последним усилием он пытался удержать свое «я» (точнее, его последнюю «soupçon»1), растекающееся омерзительной слизью. «Я» ускользало от него и покорно ползло под ноги (все еще красивые) потенциально изменившей ему любовницы. Это он знал точно, несмотря на всю свою глупость. Он только не мог понять, почему до сих пор она относилась к нему серьезно. Эта «на самом деле» взрослая персона, так умно говорящая о чем угодно с настоящими мыслителями. «Это старая, отжившая свой век баба, облезлая макака», — неискренне убеждал он себя без всякого результата. Княгиня встала и роскошным (именно так) жестом откинула назад массу медных волос, словно хотела сказать: «Ну хватит этой болтовни — пора заняться чем-нибудь серьезным». Непобедимой, слегка враскачку, молодой походкой, которая доводила до отчаяния все ее жертвы, легкой, как у обезьяны, и могучей, как у тигра, манящей к порочным и убийственным вещам, она пересекла салон и, как статуя всемогущей богини полового ада, остановилась перед трепещущим Тенгером. С видимым пренебрежением она слегка коснулась его плеча. Путрицид дернулся, словно ужаленный в самое чувствительное место. Вставая, он глянул исподлобья своими голубыми, словно заплаканными, глазами на жену, которая была ему и обузой (гирей на высохшей ноге), и основой более или менее сносной жизни. В ней чувствовалось напряжение от углубляющейся жажды мести. «Без выволочки не обойдется», — подумал он про себя. [На дворе умирал мартовский день. Выползшие из-за западных вершин лиловые тучи смело мчались над голыми липами и яворами парка. Смятение весны, в этом краю неизмеримо более грустной, чем хмурая осень на равнине, проникало сквозь, казалось, гнущиеся под его напором оконные стекла и овладевало сгрудившимися в салоне людьми, которые напоминали насекомых, ползущих навстречу неведомому року, скрытому в густеющей китайской буре.] Вспыхнула электрическая люстра, в свете которой лица мужчин выглядели помятыми, изнуренными, трупными. Одна лишь княгиня источала раздражающую половую мощь, расцветала осенней пышностью, гася дьявольским блеском своих прелестей молодую крестьянскую красоту жены Тенгера. Она чувствовала, что сегодня — вершина жизни ее последних лет: риск сегодняшнего эксперимента насыщал ее амбиции по самое горло. Она ощущала себя самкой с головы до ног — ей припомнились добрые былые и уже невозвратимые времена. — Ну, маэстро, за инструмент, — шепнула она на ухо шатающемуся Тенгеру. Страдание застывшей в ненависти, перепуганной молодой крестьянки распаляло в ней безумную жажду наслаждения. Дети испуганно таращили глаза, держась за руки.