Литература: литература о литературе; литература вокруг литературы; литература, рождённая литературой (если б не было подобной перед тем, так и эта б не родилась).

Вид материалаЛитература

Содержание


Александр Трифонович!
Диктатура пролетариата
Не с той стороны
В разгаре борьбы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   32
волка на собак в помощь не зови. Даже на злых враждебных собак всё-таки не зови в помощь волка марксизма, бей их честной палкой – а волка не зови. Потому что волк твою собственную печень слопает.

Но в том-то и дело, что марксизм не был для «Н. Мира» принудительным цензурным балластом, а так и понимался, как учение Единственно-Верное, лишь бы было «исходно-чистым». Так и атеизм, очень необходимый для этого выступления, был своеродным, искренним убеждением всей редколлегии «Н. Мира», включая, увы, Твардовского. И потому неслучайны были и не показались им ошибочными аргументация и тон этого позорного выступления журнала – так незадолго до его конца.

В исходном замысле, ещё не перенесённом на бумагу, ещё обсуждаемом в кабинете, очевидно были у новомирцев и вполне правильные соображения: «эта банда» кликушески поносит Запад не только как капиталистический Запад (такого марксистам не жалко, и Дементьеву тоже), а как псевдоним всякого свободного веяния в нашей стране (вопреки марксизму, эти передовые веяния почему-то поддерживаются именно обречённым Западом), как псевдоним интеллигенции и самого «Н. Мира». В статьях «М. Гвардии» что-то слишком подозрительно выпячиваются «народные основы», церковки, деревня, земля. А в нашей стране так это смутно напряжено, что произнеси похвально слово «народ» – и уже это воспринимается как «бей интеллигенцию!» (увы, образованщину на 80%, а из кого народ состоит – и вовсе неведомо...), произнеси похвально «деревня» – значит угроза городу, «земля» – значит упрёк «асфальту». Итак, против этих тайных, невысказанных угроз, защищая себя под псевдонимом интернационализма и пользуясь всеми ловкостями диалектического марксизма – в бой, Александр Григорьич!

И вот, с профессорской учёностью, легко находя неграмотное и смешное в статьях молодогвардейских недоучек (да ведь двадцатьпять этажей голов срубили в этом народе, удивляться ли мычанью лилипутскому?) тараном попёр новомирский критик в пролом проверенный, разминированный, безопасный, куда с 20-х годов бито всегда наверняка, и сегодня тоже вполне угодно государственной власти.

Критик помнит о задаче, с которой его напустили – ударить и сокрушить, не очень разбирая, нет ли где живого, следуя соображениям не истины, а тактики. Начиная с давней истории, без тряски не может он слышать о каких-то «пустынножителях, патриархах...» или допустить похвалу 10-м годам, раз они сурово осуждены т. Лениным и т. Горьким; уже по разгону, по привычке, хотя к спору не относится – дважды охаять «Вехи»: «энциклопедия ренегатства», «позорный сборник», заодно лягнуть Леонтьева, Аксакова, даже Ключевского, «почвенничество», «славянофильство» – а что противопоставим? нашу науку. (Ах, не смешили б вы кур «вашей наукой»! – дважды два сколько назначит Центральный Комитет...) Впрочем, учит партия (только с 1934 года) от наследия не отказываться – и в наследие широко захватывает Дементьев «и Чернышевского, и Достоевского» (один звал к топору, другой к раскаянию, надо бы выбирать), да хоть «и «Троицу» Рублёва» (после 1943-го тоже можно).

От всего церковного шибче всего трясёт новомирского критика: и от порочного «церковного красноречия» (высшей поэзии!) и от каких-то «добрых храмов», «грустных церквей» у поэтов «Молодой гвардии». (Уж там какие ни стихи, а боль несомненная, а сожаление искреннее: уходит под воду церковь – я удержу, спасу, но если «Всё ближе пенная волна, Прижмусь к стене и канем вместе...»)

А Дементьев холодно и фальшиво: «Событие совсем не из весёлых», но не надо «состояния экзальтации», «церковная тема требует более продуманного и трезвого подхода». (Да уж продуманней, чем церкви – что у нас уничтожали? при Хрущёве и бульдозерами. Какова б «М. Гвардия» ни была, да хоть косвенно защитила религию. А либеральный искренно-атеистический «Н. Мир» с удовольствием поддерживает послесталинский натиск на церковь.)

И что такое патриотизм, мы от Дементьева доподлинно узнаём: он – не в любви к старине да монастырям, его возбуждать должны «производительность труда» и «бригадный метод». Что за уродливая привязанность к «малой родине» (краю, месту, где ты взрос), когда и Добролюбов и КПСС разъяснили, что надо быть привязанным к большой родине (так, чтоб границы любви точно совпадали с границами государственной власти, этим упрощается и армейская служба). И почему бы это образный русский язык хранился именно в деревне (если Дементьев прописал всю жизнь социалистическим жаргоном – и ничего)? фу-фу, мужиковствующие, ещё смеют нам предсказывать, что «...с протянутой рукою К своим истокам собственным придём» – нет, не придём! – знает Дементьев. Если уж хотите деревню воспевать, так воспевайте новую, «узнавшую большие перемены», покажите «духовный смысл и поэзию колхозного земледельческого труда и социалистического преобразования деревни» (поди, потрудись, красный профессор, когда в морлоков гнут, поди!).

Раз по тактике надо Европу защищать – так чем плохо «М. Гвардии» магнитофонное завывание в городском дворе? или что в воронежской слободе «сатанеет джаз», а Кольцова не читают? Чем поп-музыка хуже русских песен? Советское благополучие «ведёт к обогащению культуры» (на доминошниках, на картёжниках, на пьяницах – на каждом шагу мы это видим!). Нас ли учить выворачивать? Уверяют в «М. Гвардии», что Есенина – травили? убили? Есенина – любили! – бесстыдно помнит Дементьев (не сам, конечно, он, комсомольским активистом, не парткомы, не месткомы, не газеты, не критики, не Бухарин – но... любили).

А главное: «свершилась великая революция!», «возник строй социализма», «моральный потенциал русского народа воплотился в большевиках», «уверенно смотреть вперёд!», «ветер века дует в наши паруса»...

И – до уныния так, устаёт рука выписывать. И обязательно цитаты из Горького, и обязательно из Маяковского, и всё читанное по тысяче раз... Угроза? Есть, конечно, но вот какая: «проникновение идеалистических» (тут же и с другого локтя, чтоб запутать:) «и вульгарно-материалистических»..., «ревизионистских» (и для баланса:) «догматических... извращений марксизма-ленинизма!». Вот, что нам угрожает! – не национальный дух в опасности, не природа наша, не душа, не нравственность, а марксизм-ленинизм в опасности, вот как считает наш передовой журнал!

И это газетное пойло, это холодное бессердечное убожество неужели предлагает нам не «Правда», а наш любимый «Новый мир», единственный светоч – и притом как свою программу?

Так в нашей стране, в наше время нельзя ни об одной проблеме (а – тысяча их гнётся в исковерканьи) сказать незамутнённо, ясно, чисто. В обоих спорящих журналах мысли не только не прояснены, но – заляпаны коммунистической терминологией и слюной, – а тут подхватились самые поворотливые трупоеды – «Огонёк», и дали по «Н. Миру» двухмиллионный залп – «письмо одиннадцати» писателей, которых и не знает никто. Да уж не в защиту «страны отцов», или там «духовного слова», а – последние следы спора утопляя в политическом визге, в самых пошлых доносных обвинениях: провокационная тактика наведения мостов! чехословацкая диверсия! космополитическая интеграция! капитулянтство! не случайно Синявский – автор «Н. Мира»!..

Да ведь как аукнется. Ведь и Дементьев пишет: в опасности – марксизм-ленинизм, не что-нибудь другое. Волка на собак в помощь не зови.

Тут, дёрнувши веревочкой, спроворились поместить, почему-то в «Соц. индустрии», письмо Твардовскому какого-то токаря: «хотелось бы всем нам шагать в ногу» (сталеварам и литераторам), «ответ хотим партийный, иного ответа рабочий класс – (а от его имени токарь Захаров) – не примет».

По-шла дискуссия по-советски! Типичная своей бездарностью оскорбительная подделка некритикуемой, неответственной прессы. Унизительная участь, слоновье терпенье – быть главным редактором официального журнала и всерьёз выслушивать, как безграмотный дурак оценивает твою литературу – и сколько лет жизни Твардовского прошло в том!.. В этот раз он нашёлся с остроумием: попросил «Соц. индустрию» прислать хотя бы фотокопию этой подделки и дать анкетные сведения о таинственном Захарове. Впрочем, Захаров оказался вполне реальный – тот токарь, который депутат Верховного Совета и член ЦК, и уж теперь-то предупреждал пророчески: «кто в рабочий класс не верит, тому и рабочий класс в доверии откажет». И фотокопию тоже приводила газетка, вот чудо, – но какую! Уверенная (и обоснованная) наглость советских газетчиков: что наш читатель не станет сверять газету за 10 дней, – и даже страничку малую, какую привели, не потрудились подделать под газетную статью!

(на фотокопии:)

(в газете на 10 дней раньше:)

Уважаемые т.т. из газеты «Соц. индустрия»!


давно собирался поднять в печати

Уважаемый Александр Трифонович!


давно собирался написать Вам.


но откладывал:


(ноль)

на заводе работы много, да и на общественные

дела постоянно отвлекаешься – (этакая рабочая подлинность интонации!)

Но один разговор

состоялся недавно

состоялся недавно в цехе

спросил меня мой товарищ (товарищ – по ЦК? по по Верховному Совету?)

спросил меня мой товарищ, рабочий наш


Только первой страничкой показали нам свою подделку, дальше сам догадывайся.

И никому нигде не опровергнуть! – в этом наша непродажная пресса, не зависимая от денежного мешка.

(Давно мечтаю: какой-нибудь фотограф приготовил бы такой альбом: Диктатура пролетариата. Никаких пояснений, никакого текста, только лица – двести-триста чванных, разъеденных, сонных и свирепых морд – как они в автомобили садятся, как на трибуны восходят, как за письменными столами возвышаются – никаких пояснений, только: Диктатура пролетариата!)

Каково жить Твардовскому? каково – всей редакции «Н. мира»? Если где в этой книге я проглаживаю их слишком жёстко – исправьте меня: на муки их, на скованность их, на беззащитность.

Я-то об этих атаках ничего не знал. Я – у себя на истьинской даче прочёл с большим опозданием статью Дементьева – и ахнул, и завыл, и рассердился на «Н. мир». Составил даже анализ на бумажке. 2-го сентября пришёл в редакцию. Они все только и жили своей дискуссией (да уж веселей публичная схватка, чем как весной душили Твардовского в закрытом кабинете) и своим маленьким ответом «Огоньку», который, при месячной неповоротливости и цензурных задержках «Н. Мира», всё-таки удалось прилепить в последний номер и выпустить в свет. Торжествовал Твардовский скромно:

– Ответ достойный?

(Да ничего особенного. Умеренное остроумие. Дементьевского шибающего духа, к счастью, нет.)

– Достойный. Но вообще, А. Т., статья Дементьева доставила мне боль. Не с той стороны вы их бьёте. Эта засохлая дементьевская догматичность...

Очень насторожился:

– Да я сам половину этой статьи написал. (– Не верю. У Твардовского есть эта несоветская черта: от ругаемой вещи не отшатываться, а любить больше прежнего. –) Ведь они – банда!

– Не отрицаю. Но вы – всё равно не с той стороны... Помните, вы в Рязани, когда роман читали: «идти на костёр – так было б из-за чего».

– Я зна-аю, – возбуждался он к спору и раскуривался, – вы ж – за церковки! за старину!.. (– Да не плохо бы и крестьянскому поэту тоже... –) То-то они вас не атакуют.

– Да меня не то что атаковать, меня и называть нельзя.

– Но вам я прощаю. А мы – отстаиваем ленинизм. В нашем положении это уже очень много. Чистый марксизм-ленинизм – очень опасное учение (?!), его не допускают. Хорошо, напишите нам статью, в чем вы не согласны.

Статья-не статья, а предыдущие страницы уже у меня были, тезисно на листочке. Статьи, конечно, я писать не буду вместо самсоновской катастрофы, но – можно ли говорить? После полувека подавленья всякого изъясняющего слова, отсеченья всякой думающей головы – такая всеобщая перепутанность, что даже и близким друг друга не понять. Вот им, друзьям, об этом открыто – можно ли? Да в «Н. Мире» для меня такая уж добрая всегда обстановка, что часто духу не хватает развёртывать им неприятные речи.

– Александр Трифоныч, вы «Вехи» читали?

Три раза он меня переспросил! – слово-то короткое, да незнакомое.

– Нет.

– А Александр Григорьич читал когда-нибудь? Думаю, что не читал. А зачем безо всякой надобности лягнул два раза?

Нахмурился А. Т., вспоминая:

– О ней что-то Ленин писал...

– Да мало ли что Ленин писал... В разгаре борьбы, – добавляю поспешно, без этого – резко, без этого – раскол!..

Твардовский – не прежняя партийная уверенность. Новые поиски так и пробиваются морщинками по лицу:

– А где достать? Она запрещена?

– Не запрещена, но в библиотеках её зажимают. Да пусть ваши ребята вам достанут.

Тут перешли в другой кабинет, как раз к этим самым ребятам – Хитрову, Лакшину.

Твардовский, громогласно-добродушно, но и задето:

– Слушайте, он, оказывается, двенадцатый к «письму одиннадцати», просто не успел подписаться!

Когда смех перешёл, я:

– A. T., так нельзя: кто не с нами на 100%, тот против нас! Владимир Яковлевич! Вы обязаны найти «Вехи» для A. T. Да вы сами-то читали их?

– Нет.

– Так надо!

Лакшин, достаточно сдержанно, достаточно холодно:

– Мне – сейчас – это – не надо.

(Интересно, как он внутренне относится к статье Де ментьева? Не могут же не оскорблять его вкуса эти затхлые заклинания. Но если нравятся Главному – не надо противоречить.)

– А зачем же вы их лягаете?

Так же раздельно, выразительно, баритонально:

– Я – не лягаю.

Ну да, не он, а – Дементьев!

Я:

– Великие книги – всегда надо.

И вдруг А. Т. посреди маленькой комнаты стоя большой, малоподвижный, ещё руки раскинув, и с обаятельной улыбкой откровенности:

– Да вы освободите меня от марксизма-ленинизма, тогда другое дело А пока – мы на нём сидим.

Вот это – вырвалось, чудным криком души! Вот это было уже – вектор развития Твардовского! Насколько же он ушёл за полтора года!

Была бы свободная страна, действительно. Открыть другой журнал, начать с ними публичную дискуссию с другой стороны, доказать самому Твардовскому, что он – совсем не Дементьев. А в нашейстране иначе распорядилась серая лапа: накрыла и меня, накрыла и их.

Как уже давила, давила, давила всё растущее, пятьдесят лет.


После бурной весны 68-го года – что-то слишком оставили меня в покое, так долго не трогали, не нападали.

Получил французскую премию «за лучшую книгу года» (дубль – и за «Раковый», и за «Круг») – наши ни звука. Избран в американскую академию «Arts and Letters» – наши ни ухом. В другую американскую академию, «Arts and Sciences» (Бостон), и ответил им согласием – наши и хвостом не ударили. На досуге и без помех я раскачивался, скорость набирал на «Р-17» и даже в Историческом музее, в двух шагах от Кремля, работал – дали официальное разрешение, и только приходили чекисты своими глазами меня обсмотреть, как я тут. И по стране поездил – никаких помех. Так долго тихо, что даже задыхаешься. Правда, летом получил я агентурные сведения (у меня сочувствующих – не меньше, чем у них платных агентов), что готовится моё исключение из СП – но замялось как-то, телеграмма странная была «отложить заседание до конца октября», далёкий расчёт! Настолько Рязанское отделение СП само ничего не знало – что за неделю до исключения выдавало мне справки на жизнь. Разрешительный ключ был что в четвёртый четверг октября объявили Нобелевскую по литературе – и не мне! Одного этого и боялись. А теперь развязаны руки. Дёрнул Соболев из Москвы, вызвал туда нашею Сафонова, завертелось.

И ведь так сложилось – целый 69-й год меня в Рязани не было, а тут я как раз приехал: слякотный месяцок дома поработав, с помощью читальни – над острейшим персонажем моего романа. Как раз и портрет Персонажа утвердили (навеки) – на улице, прямо перед моим окном. И хорошо пошло! так хорошо в ночь под 4-е ноября проснулся, а мысли сами текут, скорей записывай, утром их не поймаешь. С утра навалился работать – с наслаждением, и чувствую получается! Наконец то! – ведь 33 года замыслу, треть столетия – и вот лишь когда!

Но Персонаж мой драться умеет, никогда не дремал. В 11 часов – звонок, прибежала секретарша из СП, очень поспешная, глаза как-то прячет и суетливо суёт мне отпечатанную бумажку, что сегодня в 3 часа дня совещание об идейном воспитании писателей. Ушла, можно б ещё три с половиной часа работать, но: что так внезапно? Да ещё идейное воспитание... Нет, думаю, тут что-то связанное со мной. И пытаюсь дальше сладко работать – нет, раскручивается, внутри что-то, раскручивается, чувствую опасность. Бросил роман, беру свою старую папку, называется «Я и ССП», там всякие бумажонки – по борьбе, по взаимным упрёкам, и доносы мне разных читателей: где, кто, что про меня сказал с трибуны. Всё это в хаосе, думаю – надо подготовиться. И срочно: ножницы, клей, монтирую на всякий случай, есть и заготовки позапрошлого года к бою на секретариате, не использовано тогда – и это теперь переклеиваю, переписываю.

Особенно приготовил я про это идейное воспитание им вызвездить, так (немножко из Дидро): «Что значит – человек берётся быть писателем? Значит, он дерзко заявил, что берётся, так сказать, за идейное воспитание других людей и делает это книгами. А что значит – идейно воспитывать писателей? Двойная дерзость! Так не ставьте вопрос, не устраивайте заседаний, а напишите книгу – мы прослезимся, нас просветит: ах, вот как надо писать, а мы-то, дураки, в темноте бродим!..» – Приготовил, да в поспехе забыл, очень во времени жали.

Пришел я в СП раньше назначенного за 5-7 минут, чтоб не на коленях досталось писать, если писать, а захватить бы место у единственного там круглого столика, на нём бы разложиться со всеми цветными ручками. (Я – давно исключения ждал и собирался диктофон нести на заседание, и принёс бы! – да ведь не исключение, просто «идейное воспитание».) Но и с ручками я, кажется, зря спешил: до собрания всегда за час околачиваются рязанские писатели, дома-то делать нечего, – а тут, гля, пустая комната, и только сидит на подоконнике временно исполняющий должность «секретаря» отделения (Сафонов – вдруг заболел, вдруг на операцию лёг, аппендицит себе изобрёл, чтоб только не позориться.) Василий Матушкин – благообразный такой, круглолицый, доброе русское лицо, уже пенсионер, он-то в дни хрущёвского бума сам и нашёл меня, сам таскал мне заполнять анкеты в СП, так радовался «Ивану Денисовичу», говорил, что это ему – важный языковой урок. Я ему руку жму:

– Здравствуйте, Василь Семёныч! Не будет, что ль?

Отвечает важно, с подоконника не слезая:

– Почему? Будет.

– Да когда ж соберутся?

– Соберу-утся.

Понурый какой-то, и глаза отводит. Вдвоём мы с ним, никого больше, ну что б ему стоило шепнуть, сказать? – нет, сукин сын, молчит. Я с ним – вежливый разговор: вы, говорят, новую пьесу написали, и опять областной театр ставит... Стол мне, как будто, не пригодится, но на всякий случай занял.

А – никто не идёт. До последней минуты! И вдруг – сразу все, и даже больше, чем все, с большой скоростью входят – и не замечаю я, что все уже раздеты, пальто и шапок ни на ком, а обычно только тут снимают34. Один за другим идут, и хоть можно бы стол мой миновать, но все писатели сворачивают и жмут мне руку – и Родин (лица на нём нет, сильно болен, больше 38°, я расспрашиваю, ахаю, да зачем же вы приехали?) и Баранов, лиса такая (недавно: «Можно ли в Ростов от вас привет передать? Мне там завидуют, что я с вами встречаюсь»), и Левченко – душа открытая, парень-простак, хоть и серый, и Женя Маркин – молодой, слишком левый и слишком передовой для Рязани поэт. Да вот и Таурин, представитель секретариата РСФСР, почтительно мне представляется, почтительно жмёт руку. Нет, никакого исключения не будет. Да вот же и ещё идёт какой-то сияющий, радостный, разъеденный гад – и этот ко мне, и этот прямо радостно руку мне трясёт, у него – особенный праздник сегодня!

Жму и я. А кто такой – не знаю. Остальные не здороваются. Расселись, ба – 12 человек, а членов СП – только 6, остальные – посторонние.

Разложился я, но писать, видно, не придётся. А один уже что-то строчит, на коленях – да не гебист ли в штатском? Таурин докладывает, скучно, вяло: вот Анатолий Кузнецов бежал, такой позорный случай, СП РСФСР имеет решение, в Тульской организации проработали, все глубоко возмущены (безо всякого выражения), решили на всех организациях проработать. Ну, конечно, усилят меры по контролю за писателями, выезжающими за границу, и воспитательные меры...

(Давно уж я, кажется, вырос из рабских недомерков, уже не сжимается сердце, что выдернут: «Теперь своё отношение пусть выскажет т. Солженицын...», – уж распрямился, уж за язык меня не потянешь. А впрочем, глупое положение: ведь предложат голосовать за суровое осуждение Кузнецова? А что надо – одобрять?)

...А вот в Московской организации на высоком, на хорошем уровне прошло собрание. Были высказаны деловые обвинения против Лидии Чуковской, Льва Копелева, Булата Окуджавы...

(Не избежать – за них придётся заступаться. Но мельком ещё рабская мысль: а может промолчать? ведь не Москва, Рязань, здесь кому какое... И если б не близкие друзья, если бы просто либеральные писатели – пожалуй бы и пригнулся, пронеси спокойней. Но про этих твердо решил: скажу! вот повод и «за резолюцию в целом» не голосовать!)

Мягко этак Таурин стелет, печально, и как о незначащем:

– Ну... кое-что говорили и о вашем члене, о товарище Солженицыне.

Всё. Доклад кончен. «Кое-что». Очевидно – несерьёзное.

Кто возьмёт слово? Матушкин. Слезает с подоконника старик, жмется. Дают ему 10 минут регламента. Я (предвидя, что и мне понадобится): – «Давайте больше, чего там!» Все (предвидя, что и мне понадобится): Нет, десять, десять!

Походя, с медленным разворотом, начинает Матушкин нападать на меня. (Текст известен.) Я строчу, строчу, а сам удивляюсь: как же они решились? почти уверен я был, что не решатся, и обнаглел в своей безнаказанности. Да нет, ясно вижу: им же это невыгодно, на свою они голову, зачем? Отняла им злоба ум.

Один за другим, без задержки, выступают братья-писатели: и обходительный Баранов, и простак Левченко, и чистая душа Родин, и тревожный лохматый Маркин. Маркин так явно колеблется даже в своём выступлении: «Не хочу я участвовать в этом маятнике – сейчас мы А. И. исключаем, потом принимать, потом опять исключать, опять принимать...» – и голосует за исключение. (Его б совсем немного поддержать, раньше мне выступить бы, что ли, – да вот как сошлось: добивался он два года комнаты – и завтра обещают ему ордер выписать. И Левченко сколько лет без квартиры. И Родин который год просится в Рязань – тоже не дают. И опыт показывает: так – крепче.)

Я:

– Разрешите вопрос задать.

Не дают: нет! нельзя.

Я:

– Стенографистки нет. Протокола не будет!

Ничего, им не надо!

Что-то разговорился этот брюхатый, победительный как Наполеон, я ему:

– Простите, кто вы такой, что здесь, на собрании писателей...

Он даже хохочет от изумления:

– Как – кто? Ха-ха! Не знаете? Представитель обкома!

– Ну, и что ж, что представитель? А – кто именно?

– Секретарь обкома.

– Какой именно секретарь? – не унимаюсь я. Это даже омрачает ему радость выигранного сражения: что за победа, если противник тебя и не узнаёт?

– По агитации.

– Позвольте, ваша фамилия как?

– Хм! фамилии моей не знаете? – Явно оскорблён, даже унижен: – Кожевников!!!

Ну-у-у! – действительно смешно, засмеялся б и я, да времени нет. По советским меркам это дико даже: он – отец родной всем рязанским деятелям идеологии, он – бессменно в Рязани, я – уже семь лет рязанский писатель и спрашиваю, кто он такой!.. Обидишься...

– Да, – назидает, – мы с вами никогда не виделись.

– Нет, виделись, – говорю, – просто у меня слабая зрительная память. – (Каких только шуток она со мной не играла.) – Мы виделись, когда я из Кремля приехал, рассказывал о встрече с Хрущёвым, вы приходили послушать меня.

Как я прославился – он вызывал меня из школы по телефону, я ответил: устал, не могу. На мою славу при-хрущёвскую он послушно притопал, сел в уголке. Потом сколько было наставлений писателям – а меня всегда нет. (Правильно делают, что меня исключают: какой я, в самом деле, советский писатель, подручный партии?!) А год назад позвонил мне домой: – «Как вы относитесь, что «Советская Россия» вас нехорошо упоминает?» – «А я её не читал». Изумился: «Слушайте, я по телефону вам прочту». – «Да нет, я так не умею». – «Приходите побеседовать». – «На тайное собеседование, в кабинет? не пойду! Собирайте всех писателей, гласно побеседуем». – «Нет, митинга мы не будем устраивать».

Ну, вот дождался, вот, у праздничка, оттого и сиянье такое.

Исключенье – решено, но как мне успеть всё записать? Вот и мне слово дают, а у меня и речь не готова, кое-как склеена, ни разу не прочтена. Только разошёлся, кричат:

– Десять минут! Конец!!

– Что значит – десять? Вопрос жизни! Сколько надо – столько и дайте.

Матушкин, елейно-старчески:

– Три минуты ему дать.

Вырвал ещё десять. Пулемётной скоростью гнал: ведь только то, что успею сказать, только то и можно будет завтра по свету пустить, а что за щекой останется, какое б разящее ни было – не пойдёт, не сразит. Ничего, за 20 минут наговорил много. Вижу – Маркин просто счастлив, слушает, как я их долблю, да и Родину через болезнь, через температуру, нравится: им самим приятно, что хоть кто-то сопротивляется.

А проголосовали – покорно.

И я, с удовольствием – против всей резолюции в целом (про меня – только пунктик там).

Разошлись весёлые, кулуары, разговоры. Собрал я карандаши, рванулся – Таурин меня ловит, да обходительно, да сочувственно:

– Я вам очень советую, вы езжайте сейчас же в секретариат, именно завтра будет полный секретариат,