Александр Солженицын. Раковый корпус
Вид материала | Документы |
- А. И. Солженицын "Раковый корпус", 2123.96kb.
- Список текстов по русской литературе ХХ века для студентов 5 курса, заочного отделения,, 30.09kb.
- Тема: Александр Исаевич Солженицын, 151.86kb.
- Александр солженицын, 55.68kb.
- Александр Исаевич Солженицын (р. 1918): комментарии // Солженицын А. И. Вкруге первом., 370.44kb.
- Александр Солженицын. Матренин двор, 497kb.
- 12. Все страсти возвращаются, 6981.89kb.
- Александр Солженицын. Один день Ивана Денисовича, 1520.38kb.
- Протопресвитер Александр Шмеман воскресные беседы содержание: от издательства, 8796.74kb.
- Олег Павлов Русский человек в XX веке, 188.57kb.
-- всего-то и вырвали из него, что он из Ферганы. Да от сестры услышали, что
его фамилия -- Шулубин.
Он -- филин был, вот кто он был, Русанов сразу признал: эти
кругло-уставленные глаза с неподвижностью. И без того была палата невеселая,
а уж этот филин совсем тут некстати. Угрюмо уставился он на Русанова и
смотрел так долго, что стало просто неприятно. На всех он так уставлялся,
будто все они тут были в чем-то виноваты перед ним. И уже не могла их
палатная жизнь идти прежним непринужденным ходом.
Павлу Николаевичу был вчера двенадцатый укол. Уж он втянулся в эти
уколы, переносил их без бреда, но развились у него частые головные боли и
слабость. Главное выяснилось, что смерть ему не грозит, конечно,-- это была
семейная паника. Вот уже не стало половины опухоли, а то, что еще сидело на
шее, помягчело, и хотя мешало, но уже не так, голове возвращалась свобода
движения. Оставалась одна только слабость. Слабость можно перенести, в этом
даже есть приятное: лежать и лежать, читать "Огонек" и "Кроколил", пить
укрепляющее, выбирать вкусное, что хотелось бы съесть, говорить бы с
приятными людьми, слушать бы радио -- но это уже дома. Оставалась бы одна
только слабость, если бы Донцова жестким упором пальцев не щупала б ему
больно еще под мышками всякий раз, не надавливала бы как палкой. Она искала
чего-то, а месяц тут полежав, можно было догадаться, чего ищет: второй новой
опухоли. И в кабинет его вызывала, клала и щупала пах, так же остро больно
надавливая.
-- А что, может переброситься? -- с тревогой спрашивал Павел
Николаевич. Затмевалась вся его радость от спада опухоли.
-- Для того и лечимся, чтоб -- нет! -- встряхивала головой Донцова.--
Но еще много уколов надо перенести.
-- Еще столько? -- ужасался Русанов.
-- Там видно будет.
(Врачи никогда точно не говорят.)
Он уже был так слаб от двенадцати, уже качали головами над его
анализами крови -- а надо было выдержать еще столько же? Не мытьем, так
катаньем болезнь брала свое. Опухоль спадала, а настоящей радости не было.
Павел Николаевич вяло проводил дни, больше лежал. К счастью, присмирел
и Оглоед, перестал орать и огрызаться, теперь-то видно было, что он не
притворяется, укрутила болезнь и его. Все чаще он свешивал голову вниз и так
подолгу лежал, сожмурив глаза. А Павел Николаевич принимал порошки от
головной боли, смачивал лоб тряпкой и глаза прикрывал от света. И так они
лежали рядом, вполне мирно, не перебраниваясь -- по много часов.
За это время повесили над широкой лестничной площадкой (откуда унесли в
морг того маленького, что все сосал кислородные подушки) лозунг -- как
полагается белыми буквами по длинному кумачевому полотну: Больные! Не
разговаривайте друг с другом о ваших болезнях!
Конечно, на таком кумаче и на таком видном месте приличней было бы
вывесить лозунг из числа октябрьских или первомайских,-- но для их здешней
жизни был очень важный и этот призыв, и уже несколько раз Павел Николаевич,
ссылаясь на него, останавливал больных, чтоб не травили душу.
(А вообще-то, рассуждая по-государственному, правильней было бы
опухолевых больных в одном месте не собирать, раскидывать их по обычным
больницам, и они друг друга бы не пугали, и им можно было бы правды не
говорить, и это было бы гораздо гуманнее.)
В палате люди менялись, но никогда не приходили веселые, а все
пришибленные, заморенные. Один Ахмаджан, уже покинувший костылек и скорый к
выписке, скалил белые зубы, но развеселить кроме себя никого не умел, а
только, может быть, вызывал зависть.
И вдруг сегодня, часа через два после угрюмого новичка, среди
серенького унылого дня, когда все лежали по кроватям и стекла, замытые
дождем, так мало пропускали света, что еще прежде обеда хотелось зажечь
электричество, да чтоб скорей вечер наступал, что ли,-- в палату, опережая
сестру, быстрым здоровым шагом вошел невысокий, очень живой человек. Он даже
не вошел, он ворвался -- так поспешно, будто здесь были выстроены в шеренгу
для встречи, и ждали его, и утомились. И остановился, удивясь, что все вяло
лежат на койках. Даже свистнул. И с энергичной укоризной бодро заговорил:
-- Э-э, браты, что это вы подмокли все? Что это вы ножки съежили? -- Но
хотя они и не были готовы ко встрече, он их приветствовал полувоенным
жестом, вроде салюта: -- Чалый, Максим Петрович! Прошу любить! Воль-на!
Не было на его лице ракового истомления, играла жизнелюбивая уверенная
улыбка -- и некоторые улыбнулись ему навстречу, в том числе и Павел
Николаевич. За месяц среди всех нытиков это, кажется, первый был человек!
-- Та-ак,-- никого не спрашивая, быстрыми глазами высмотрел он свою
койку и вбивчиво протопал к ней. Это была койка рядом с Павлом Николаевичем,
бывшая Мурсалимова, и новичок зашел в проход со стороны Павла
Николаевича. Он сел на койку, покачался, поскрипел. Определил: --
Амортизация -- шестьдесят процентов. Главврач мышей не ловит.
И стал разгружаться, а разгружать ему оказалось нечего: в руках ничего,
в одном кармане бритва, а в другом пачка, но не папирос -- а игральных,
почти еще новых карт. Он вытянул колоду, протрещал по ней пальцами и,
смышлеными глазами глядя на Павла Николаевича, спросил:
-- Швыряетесь?
-- Да иногда,-- благожелательно признался Павел Николаевич.
-- Преферанс?
-- Мало. Больше в подкидного.
-- Это не игра,-- строго сказал Чалый.-- А -- штос? Винт? Покер?
-- Куда там! -- смущенно отмахнулся Русанов.-- Учиться было некогда.
-- Здесь и научим, а где ж еще? -- вскинулся Чалый.-- Как говорится: не
умеешь -- научим, не хочешь -- заставим!
И смеялся. По его лицу у него был нос велик -- мягкий, большой нос,
подрумяненный. Но именно благодаря этому носу лицо его выглядело
простодушным, располагающим.
-- Лучше покера игры нет! -- авторитетно заверил он.-- И ставки --
втемную.
И уже не сомневаясь в Павле Николаевиче, оглядывался еще за партнерами.
Но никто рядом не внушал ему надежды.
-- Я! Я буду учился! -- кричал из-за спины Ахмаджан.
-- Хорошо,-- одобрил Чалый.-- Ищи вот, что б нам тут между кроватями
перекинуть.
Он обернулся дальше, увидел замерший взгляд Шулубина, увидел еще одного
узбека в розовой чалме с усами свисающими, тонкими, как выделанными из
серебряной нити,-- а тут вошла Нэлля с ведром и тряпкой для неурочного мытья
полов.
-- О-о-о! -- оценил сразу Чалый.-- Какая девка посадочная! Слушай, где
ты раньше была? Мы б с тобой на качелях покатались. Нэлля выпятила толстые
губы, это она так улыбалась:
-- А чо ж, и счас не поздно. Да ты хворый, куда те?
-- Живот на живот -- все заживет,-- рапортовал Чалый.-- Или ты меня
робеешь?
-- Да сколько там в тебе мужика! -- примерялась Нэлля.
-- Для тебя -- насквозь, не бось! -- резал Чалый.-- Ну скорей, скорей,
становись пол мыть, охота фасад посмотреть!
-- Гляди, это у нас даром,-- благодушествовала Нэлля и, шлепнув мокрую
тряпку под первую койку, нагнулась мыть.
Может быть, вовсе не был болен этот человек? Наружной болячки у него не
было видно, не выражало лицо и внутренней боли. Или это он приказом воли так
держался, показывал тот пример, которого не было в палате, но который только
и должен быть в наше время у нашего человека? Павел Николаевич с завистью
смотрел на Чалого.
-- А -- что у вас? -- спросил он тихо, между ними двумя.
-- У меня? -- тряхнулся Чалый.-- Полипы! Что такое полипы -- никто
среди больных точно не знал, но у одного, у другого, у третьего частенько
встречались эти полипы.
-- И что ж -- не болит?
-- А вот только заболело -- я и пришел. Резать? -- пожалуйста, чего ж
тянуть?
-- И где у вас? -- все с большим уважением приспрашивался Русанов.
-- На желудке, что ли! -- беззаботно говорил Чалый, и еще улыбался.-- В
общем, желудочек оттяпают: Вырежут три четверти. Ребром ладони он резанул
себя по животу и прищурился.
-- И как же? -- удивился Русанов.
-- Ничего-о, приспосо-облюсь! Лишь бы водка всачивалась!
-- Но вы так замечательно держитесь!
-- Милый сосед,-- покивал Чалый своей доброй головой с прямодушными
глазами и подрумяненным большим носом.-- Чтоб не загнуться -- не надо
расстраиваться. Кто меньше толкует -- тот меньше тоскует. И тебе советую!
Ахмаджан как раз подносил фанерную дощечку. Приладили ее между
кроватями Русанова и Чалого, уставилась хорошо.
-- Немножко покультурно,-- радовался Ахмаджан.
-- Свет зажечь! -- скомандовал Чалый. Зажгли и свет. Еще стало веселей.
-- Ну, а четвертый? Четвертый что-то не находился.
-- Ничего, вы пока нам так объясните.-- Русанов очень подбодрился. Вот
он сидел, спустив ноги на пол, как здоровый. При поворотах головы боль в шее
была куда слабее прежней. Фанерка не фанерка, а был перед ним как бы
маленький игральный стол, освещенный ярким веселым светом с потолка. Резкие
точные веселые знаки красных и черных мастей выделялись на белой
полированной поверхности карт. Может быть, и правда, вот так, как Чалый,
надо относиться к болезни -- она и сползет с тебя? Для чего киснуть? Для
чего все время носиться с мрачными мыслями?
-- Что еще будем подождать? -- упрашивал и Ахмаджан.
-- Та-ак,-- с быстротой киноленты перепускал Чалый всю колоду через
свои уверенные пальцы: ненужные в сторону, нужные к себе.-- Участвуют карты:
с девятки до туза. Старшинство мастей: трефы, потом бубны, потом червы,
потом пики.-- И показывал масти Ахмаджану.-- Понял?
-- Есть понял! -- с большим удовольствием отзывался Ахмаджан.
То выгибая и потрескивая отобранной колодой, то слегка тасуя ее,
объяснял Максим Петрович дальше:
-- Сдается на руки по пять карт, остальные в кону. Теперь надо понять
старшинство комбинаций. Комбинации так идут. Пара.-- Он показывал.-- Две
пары. Стрит -- это пять штук подряд. Вот. Или вот. Дальше -- тройка. Фуль...
-- Кто -- Чалый? -- спросили в дверях.
-- Я Чалый!
-- На выход, жена пришла!
-- Ас кошелкой, вы не видели?.. Ладно, браты, перерыв.
И бодро беззаботно пошел к выходу.
Тихо стало в палате. Горели лампы как вечером. Ахмаджан ушел к себе.
Быстро расшлепывая по полу воду, подвигалась Нэлля, и надо было всем поднять
ноги на койки.
Павел Николаевич тоже лег. Он просто чувствовал на себе из угла взгляд
этого филина -- упорное и укоризненное давление на голову сбоку. И чтоб
облегчить давление, спросил:
-- А у вас, товарищ,-- что?
Но угрюмый старик даже вежливого движения не сделал навстречу вопросу,
будто не его спрашивали. Круглыми табачно-красными глазищами смотрел как
мимо головы. Павел Николаевич не дождался ответа и стал перебирать в руках
лаковые карты. И тогда услышал глухое:
-- То самое.
Что "то самое"? Невежа!.. Павел Николаевич теперь сам на него не
посмотрел, а лег на спину и стал просто так лежать-думать.
Отвлекся он приходом Чалого и картами, а ведь ждал газеты. Сегодня день
был -- слишком памятный. Очень важный, показательный день, и по газете
предстояло многое угадать на будущее. А будущее страны -- это и есть твое
будущее. Будет ли газета в траурной рамке вся? Или только первая страница?
Будет портрет на целую полосу или на четверть? И в каких выражениях
заголовки и передовица? После февральских снятий все это особенно значит. На
работе Павел Николаевич мог бы от кого-то почерпнуть, а здесь только и есть
-- газета.
Между кроватями толкалась и ерзала, ни в одном проходе не помещаясь,
Нэлля. Но мытье у нее быстро получалось, вот уж она кончала и раскатывала
дорожку.
И по дорожке, возвращаясь с рентгена и осторожно перенося больную ногу,
подергиваясь от боли, вошел Вадим.
Он нес и газету.
Павел Николаевич поманил его:
-- Вадим! Зайдите сюда, присядьте.
Вадим задержался, подумал, свернул к Русанову в проход и сел,
придерживая брючину, чтоб не терла.
Уже заметно было, что Вадим раскрывал газету, она была сложена не как
свежая. Еще только принимая ее в руки, Павел Николаевич мог сразу видеть,
что ни каймы нет вокруг страницы, ни -- портрета на первой полосе. Но
посмотря ближе, торопливо шелестя страницами, он и дальше! он и дальше нигде
не находил ни портрета, ни каймы, ни шапки,-- да вообще, кажется, никакой
статьи?!
-- Нет? Ничего нет? -- спросил он Вадима, пугаясь, и упуская назвать,
чего именно нет.
Он почти не знал Вадима. Хотя тот и был членом партии, но еще
слишком молодым. И не руководящим работником, а узким специалистом. Что у
него могло быть натолкано в голове -- это было невозможно представить. Но
один раз он очень обнадежил Павла Николаевича: говорили в палате о сосланных
нациях, и Вадим, подняв голову от своей геологии, посмотрел на Русанова,
пожал плечами и тихо сказал ему одному: "Значит, что-то было. У нас даром не
сошлют".
Вот в этой правильной фразе Вадим проявил себя как умный и
непоколебимый человек.
И, кажется, не ошибся Павел Николаевич! Сейчас не пришлось Вадиму
объяснять, о чем речь, он уже сам искал тут. И показал Русанову на подвал,
который тот пропустил в волнении.
Обыкновенный подвал. Ничем не выделенный. Никакого портрета. Просто --
статья академика. И статья-то -- не о второй годовщине! не о скорби всего
народа! не о том, что "жив и вечно будет жить"! А -- "Сталин и вопросы
коммунистического строительства".
Только и всего? Только -- "и вопросы"? Только -- эти вопросы?
Строительства? Почему -- строительства? Так можно и о лесозащитных полосах
написать! А где -- военные победы? А где -- философский гений? А где --
Корифей Наук? А где -- всенародная любовь?
Сквозь очки, со сжатым лбом и страдая, Павел Николаевич посмотрел на
темное лицо Вадима.
-- Как это может быть, а?.. -- Через плечо он осторожно обернулся на
Костоглотова. Тот, видно, спал: глаза закрыты, все так же свешена голова.--
Два месяца назад, ведь два, да? вы вспомните,-- семидесятипятилетие! Все как
по-прежнему: огромный портрет! огромный заголовок -- "Великий Продолжатель".
Да?.. А?..
Даже не опасность, нет, не та опасность, что отсюда росла для
оставшихся жить, но -- неблагодарность! неблагодарность, вот что больше
всего сейчас уязвило Русанова -- как будто на его собственные личные
заслуги, на его собственную безупречность наплевали и растолкли. Если Слава,
гремящая в Веках, куцо обгрызлась уже на второй год; если Самого Любимого,
Самого Мудрого, того, кому подчинялись все твои прямые руководители и
руководители руководителей -- свернули и замяли в двадцать четыре месяца --
так что же остается? где же опора? И как же тут выздоравливать?
-- Видите,-- очень тихо сказал Вадим,-- формально было недавно
постановление, что годовщин смерти не отмечать, только годовщины рождения.
Но, конечно, судя по статье...
Он невесело покачал головой.
Он тоже испытывал как бы обиду. Прежде всего -- за покойного отца. Он
помнил, как отец любил Сталина! -- уж, конечно, больше, чем самого себя (для
себя отец вообще никогда ничего не добивался). И больше, чем Ленина. И,
наверно, больше, чем жену и сыновей. О семье он мог говорить и спокойно, и
шутливо, о Сталине же -- никогда, голос его задрагивал. Один портрет
Сталина висел у него в кабинете, один -- в столовой, и еще один -- в
детской. Сколько росли, всегда видели мальчишки над собой эти густые брови,
эти густые усы, устойчивое это лицо, кажется недоступное ни для страха, ни
для легкомысленной радости, все чувства которого были сжаты в переблеске
бархатных черных глаз. И еще, каждую речь Сталина сперва прочтя всю для
себя, отец потом местами вычитывал и мальчикам, и объяснял, какая здесь
глубокая мысль, и как тонко сказано, и каким прекрасным русским языком. Уже
потом, когда отца не было в живых, а Вадим вырос, он стал находить, пожалуй,
что язык тех речей был пресен, а мысли отнюдь не сжаты, но гораздо короче
могли бы быть изложены, и на тот объем их могло бы быть больше. Он находил
так, но вслух не стал бы этого говорить. Он находил так, но цельней
чувствовал себя, когда исповедывал восхищение, взращенное в нем с детства.
Еще совсем был свеж в памяти -- день Смерти. Плакали старые, и молодые,
и дети. Девушки надрывались от слез, и юноши вытирали глаза. От повальных
этих слез казалось, что не один человек умер, а трещину дало все мироздание.
Так казалось, что если человечество и переживет этот день, то уже недолго.
И вот на вторую годовщину -- даже типографской черной краски не
потратили на траурную кайму. Не нашли простых теплых слов: "два года назад
скончался..." Тот, с чьим именем, как последним земным словом, спотыкались и
падали солдаты великой войны.
Да не только потому, что Вадима так воспитали, он мог и отвыкнуть, но
все соображения разума требовали, что Великого Покойника надо чтить. Он был
-- ясность, он излучал уверенность, что завтрашний день не сойдет с колеи
предыдущего. Он возвысил науку, возвысил ученых, освободил их от мелких
мыслей о зарплате, о квартире. И сама наука требовала его устойчивости, его
постоянства: что никакие сотрясения не случатся и завтра, не заставят ученых
рассеяться, отвлечься от их высшего по полезности и интересу занятия -- для
дрязг по устройству общества, для воспитания недоразвитых, для убеждения
глупцов.
Невесело унес Вадим свою больную ногу на койку.
А тут вернулся Чалый, очень довольный, с полной сумкой продуктов.
Перекладывая их в свою тумбочку, по другую сторону, не в русановском
проходе, он скромно улыбался:
-- Последние денечки и покушать! А потом с одними кишками неизвестно
как пойдет!
Русанов налюбоваться не мог на Чалого: вот оптимист! вот молодец!
-- Помидорчики маринованные... -- продолжал выкладывать Чалый. Прямо
пальцами вытащил один из банки, проглотил, прижмурился: -- Ах, хороши!..
Телятина. Сочно зажарена, не пересушена.-- Он потрогал и лизнул.-- Золотые
женские руки!
И молча, прикрыв собою от комнаты, но видно для Русанова, поставил в
тумбочку поллитра. И подмигнул Русанову.
-- Так вы, значит, здешний,-- сказал Павел Николаевич.
-- Не-ет, не здешний. Бываю наездами, в командировках.
-- А жена, значит, здесь? Но Чалый уже не слышал, унес пустую сумку.
Вернувшись, открыл тумбочку, прищурился, примерился, еще один помидор
проглотил, закрыл. Головой потряс от удовольствия.
-- Ну, так на чем мы остановились? Продолжим. Ахмаджан за это время
нашел четвертого, молодого казаха с лестницы, и пока на своей кровати
разгоряченно рассказывал ему по-русски, дополняя руками, как наши, русские,
били турок (он вчера вечером ходил в другой корпус и там смотрел кино
"Взятие Плевны"). Теперь они оба подтянулись сюда, опять уставили дощечку
между кроватями, и Чалый, еще повеселевший, быстрыми ловкими руками
перекидывал карты, показывая им образцы:
-- Значит -- фуль, так? Это когда сходится у тебя тройка одних, пара
других. Понял, чечмек?
-- Я -- не чечмек,-- без обиды отряхнулся Ахмаджан.-- Это я до армии
был чечмек.
-- Хорошо-о. Следующий -- колер. Это когда все пять придут одной масти.
Дальше -- карета: четыре одинаковых, пятая любая. Дальше -- покер младший.
Это -- стрит одного цвета от девятки до короля. Ну, вот так... Или вот
так... А еще старше -- покер старший...
Не то чтоб сразу это стало ясно, но обещал Максим Петрович, что в игре