Ненависть

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19
ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I

Въ Сараево... — Это гдѣ-то въ Боснiи... въ Сербiи, какой-то гимназистъ Принципъ, 15-го iюня убилъ австрiйскаго наслѣдника принца эрцгерцога Фердинанда и его жену. Обыкновенное, «очередное» политическое убiйство.

Матвѣй Трофимовичъ говорилъ объ этомъ вскользь, какъ о злободневномъ газетномъ извѣстiи, напечатанномъ большими буквами на первой страницѣ.

Послѣ обѣда въ столовой остались Матвѣй Трофимовичъ, Женя, Шура, гостившая у тетки и Володя. Матвѣй Трофимовичъ досталъ красноватый резиновый кисетъ съ табакомъ, наполнилъ черешневый чубучокъ, придавилъ табакъ большимъ пальцемъ, разжегъ спичкой и въ самомъ благодушномъ настроенiи раскурилъ трубку. Онъ перешелъ къ открытому окну и сѣлъ подлѣ него. Володя, заложивъ руки въ карманы, ходилъ взадъ и впередъ по комнатѣ, Женя сѣла въ углу, Шура, сидя за неубраннымъ столомъ вышивала. Ольга Петровна гремѣла у буфета чашками — готовила вечернiй чай.

— А вѣдь, чортъ возьми, — сказалъ, останавливаясь противъ отца, Володя, — война таки будетъ.

— Ну?.. Почему? — протянулъ, затягиваясь трубкой, Матвѣй Трофимовичъ и скосилъ на сына глаза. — Кому она нужна?

— Какъ почему?.. Такъ вѣдь Австрiя этого такъ не оставитъ. Она потребуетъ наказанiя не только самого Припципа...

— Да, его, чаю, уже и повѣсили, — равнодушно сказалъ Матвѣй Трофимовичъ.

Володя вскипѣлъ. Нѣсколько мгновенiй онъ топтался на мѣстѣ, шипя и фыркая словно индюкъ и не находя что отвѣтить отцу.

— Вамъ только вѣшать, — наконецъ, вскричалъ онъ въ негодованiи. — Когда увлеченный человѣкъ идетъ на подвигъ, на вѣрную смерть — его вѣшаютъ. Когда обезумѣвшiй отъ страха передъ капральской палкой солдатъ бѣжитъ на штурмъ — его награждаютъ георгiевскимъ, или еще тамъ, чортъ знаетъ, какими крестами... Будетъ война!... О!.. эти славянофилы!.. Защитники угнетенныхъ славянъ!.. Сколько разъ они уже впутывали Россiйскаго дурачка въ кровопролитныя войны во имя освобожденiя никому ненужныхъ болгаръ и сербовъ...

— Ну что ты, право, кипятишься и говоришь глупости. Какая тамъ война?.. Кому она нужна... Почему ультиматумъ?.. Ну, скажемъ, предъявитъ Австрiя ультиматумъ — Сербiя и выполнитъ его. Сама виновата, зачѣмъ не доглядѣла...

Володя съ тупымъ любопытствомъ смотрѣлъ на отца. Онъ понималъ, почему гимназисты назвали Матвѣя Трофимовича — «косинусомъ». Въ 1905 году, когда шумѣла русская интеллигенцiя и разбивалась по партiямъ, въ учительской — Володѣ это разсказывали старшiе гимназисты, — были споры, кому въ какую партiю писаться. Большинство примыкало къ конституцiонно - демократической — «кадетской партiи», шли еще въ октябристы, учитель чистописанiя объявилъ себя трудовикомъ. — Спросили Матвѣя Трофимовича: — «а вы куда?» — «Я», — сказалъ Матвѣй Трофимовичъ, — «я — математикъ и астрономъ. Для меня важно только то, что дважды два — четыре, что а плюсъ б, возведенное въ квадратъ равно а квадратъ плюсъ два аб плюсъ б квадратъ, что косинусъ»... Дружный смѣхъ преподавателей прервалъ его. Матвѣй Трофимовичъ никуда не записался — онъ остался «дикимъ». Онъ не голосовалъ ни за Муромцева, ни за Родичева, онъ не читалъ никакихъ бюллетеней или воззванiй — онъ сталъ для учителей и гимназистовъ отвлеченной математической величиной — «косинусъ»...

Володя съ презрительнымъ сожалѣнiемъ посмотрѣлъ на отца. «Что съ него спрашивать?.. Рыцарь двадцатаго числа. Чиновникъ!..»

— Что съ тобою говорить, — сказалъ онъ. — Опять по требованiю Николая пойдуть русскiе рабочiе и крестьяне умирать за то, чего сами не знаютъ. Несокрушимый милитаризмъ!.. Генеральское фанфаронство! Но, посмотримъ еще, какъ отнесется къ этому народъ... Тѣ времена прошли, когда народъ молчалъ — бо благоденствовалъ. Теперь онъ не благоденствуетъ и не молчитъ.

Володя посмотрѣлъ на часы.

— Однако... вотъ что, мама... Я долженъ сейчасъ ѣхать въ городъ. Это извѣстiе все таки можетъ быть чревато послѣдствiями... Мнѣ надо поговорить съ моими друзьями... Возможно, что ни сегодня, ни завтра я не вернусь... Ну... да это обычно. Безпокоиться не о чемъ.

Володя, ни съ кѣмъ не простившись, вышелъ изь столовой и одѣлся. Шура увидала въ окно, какъ онъ быстро зашагалъ по пыльной дорогѣ къ желѣзно-дорожной станцiи.

***

Какъ пришибленная непогодой птичка сидѣла въ своемъ углу Женя. Давно-ли она мечтала о мирѣ? И вдругь — страшное слово — война!.. Война это значитъ, что дядя Тихонъ Ивановичъ, который съ полкомъ стоитъ на австрiйской границѣ, дядя Дима — и уже, конечно, Геннадiй Петровичъ пойдутъ на войну.

То, что говорилъ Володя ей было непонятно. Кто такiе славянофилы — она не знала... Гдѣ эта самая Боснiя и несчастное Сараево?.. Все это оказывалось страшнѣе и сложнѣе самыхъ страшныхъ экзаменовъ. Корочка чернаго хлѣба, пожалуй, тутъ и не поможетъ. Кому, какъ и о чемъ молиться?.. Чтобы Австрiя не напала на Сербiю? Но тамъ какой-то Принципъ убилъ все таки эрцъ герцога и его жену?... Кому это было нужно?.. И почему, почему это должно коснуться Россiи?... Почему за это убiйство должны расплачиваться дядя Дима, дядя Тиша?... Геннадiй Петровичъ?.. И она должна отдать свое робкое, только что зародившееся счастье?... Широко раскрытыми глазами, въ которыхъ затаилась большая печаль и забота, Женя смотрѣла на окно. Она видѣда сѣдѣющую голову отца въ озаренiи румянаго заката, видѣла, какъ таялъ голубоватый дымокъ въ ясномъ воздухѣ и чувствовала, какъ запахъ табака мѣшался съ ароматомъ цвѣтущаго жасмина.

— А я скажу, — ни къ кому не обращаясь, сердито проговорилъ Матвѣй Трофимовичъ, — я скажу, что теперь, вотъ, не императоры... не государи... не генералы... рѣшаютъ судьбы войны и мира... наши судьбы... а такiе вотъ, прости Господи!.. Володи!..

Шура блестящими, большущими темными глазами внимательно посмотрѣла на дядю, но ничего не сказала.

— Бѣда быть отцомъ взрослаго сына, который умнѣе тебя, — продолжалъ Матвѣй Трофимовичъ. — Новые люди!.. Эти новые люди и Эвклидову геометрiю отмѣнятъ!.. Параллельныя линiи у нихъ сойдутся... Тьфу!.. Побѣжалъ у какихъ-то друзей искать совѣта... Своего ума не хватило. А отецъ?.. Ни къ чему отецъ... Наливай что-ли Леля чай...

Матвѣй Трофимовичъ молча, угрюмо мѣшалъ ложечкой чай въ стаканѣ. Заботная мысль была у него на лицѣ.

II

Душевный миръ Жени былъ нарушенъ.

Приближался Ольгинъ день — 11-го iюля — обѣ семьи Жильцовыхъ и Антонскихъ готовились къ празднику именинъ Ольги Петровны. Изъ цвѣточной прозрачной бумаги клеили китайскiе фонари для иллюминацiи сада и дома. Гурочка готовилъ фейерверки. Женя и Шура тайно приготовляли подарки для именинницы. Все это было радостное, нѣжное, сладко волнующее и въ это вошло тяжкое, страшное слово война. Вся радость была сорвана, свѣтлый мiръ потускнѣлъ.

Изъ Гатчины прiѣхали Антонскiй съ Шурой. Борисъ Николаевичъ былъ озабоченъ и угрюмъ. Володя только что прiѣхалъ изъ Петербурга. Онъ былъ, напротивъ, веселъ.

Женя съ тоскою смотрѣла на него. Она думала: — «какъ все перемѣнилось за эти дни! Куда дѣвалось теплое iюльское солнце?.. Запахъ скошенной травы не радовалъ, но несъ какую-то неопредѣленную тоску. Жасминъ не благоухалъ...» Лилъ проливной дождь. Въ длинныхъ желтыхъ лужахъ вдоль дорожки сада блѣдные вспыхивали пузыри, предвѣщая ненастье. Сѣрое небо точно валилось на землю. Мокрыя и нахохлившiяся березы были невыразимо печальны. Дрозды и воробьи куда-то попрятались. Намокшiе жасмины роняли желтоватые лепестки цвѣтовъ. Цвѣточная клумба казалась грязной.

Володя на сто восемьдесятъ градусовъ перемѣнилъ свои убѣжденiя. Давно-ли чертыхался онъ и проклиналъ войну и государей — теперь онъ находилъ, что война неизбѣжна и необходима. Папа — милый «косинусъ», — думала Женя, «ну что онъ въ этомъ дѣлѣ понимаетъ...» — говорилъ о тяжелыхъ пушкахъ и аэропланахъ, о большой военной программѣ и о планахъ войны... Смѣшно было слушать его. Суетился и непривычно взволнованно кричалъ дядя Боря. Его носъ сталъ багрово-сизымъ, что означало у него крайнюю степень волненiя.

Женя слушала, печально глядя въ унылый садъ и ничего не могла понять. Сознавала она, что улетѣло ея милое счастье, что она, какъ раздавленная на дорогѣ бабочка. Не поднять ей больше крыльевъ радостной ея мечты. Никакая молитва, никакая «корочка» ей не поможетъ.

— Ну что ты говоришь, — раздраженно говорилъ Матвѣй Трофимовичъ, пыхая трубкой. — Борисъ Николаевичъ, мы не можемъ... Мы не должны воевать. Большая военная программа и на половину не выполнена. Армiя не снабжена полевыми тяжелыми пушками. Мало пулеметовъ. Аэропланы только только появляются у насъ. И противостать величайшей военной державѣ, сорокъ четыре года въ полномъ мирѣ готовившейся къ войнѣ. Это невозможно... Это самоубiйство... Государь долженъ это понимать.

— Именно потому, что мы не готовы — Германiя и объявитъ намъ войну, — сказалъ Антонскiй. — Старыя рыцарскiя времена безслѣдно миновали. Теперь никто не скажетъ «иду на васъ», но именно захватитъ врасплохъ, когда намъ неудобно, а имъ удобно — вотъ когда объявляютъ войну и императоръ Вильгельмъ этого, конечно, не упустить.

— Не объявилъ же онъ намъ войну въ 1904-мъ году, когда Японiя напала на насъ?

— Германiя была тогда еше не готова. Кромѣ того Императоръ Вильгельмъ самъ боится желтой опасности и не хотѣлъ побѣды Японiи надъ Россiей.

— Мы можемъ уклониться отъ войны, сославшись на Гаагскiй трибуналъ.

— Уклониться?.. Какъ ты можешь это говорить? А нашъ вѣчный, исконный долгъ защиты славянъ? А наши интересы на востокѣ?.. Такъ нагло нарушила ихъ Германiя своею Багдадскою дорогой. Наша торговля на востокѣ сведется къ нолю. Мы потеряемъ свой престижъ въ Персiи. Все это, милый Матвѣй Трофимовичъ, не пустяки.

— А Богъ съ ней, со внѣшней то торговлей. Мало что-ли у насъ внутреннихъ рынковъ. Дай Богъ ихъ удовлетворить.

— Наконецъ, Царское слово. Союзъ съ Францией насъ обязываетъ быть солидарными съ нею.

— Ну... А если?.. Не дай Богъ... Пораженiе?..

— Во!.. во! — закричалъ Володя, потирая руки. — Самое то, что нужно для блага народа. Побѣдоносная война — это было-бы такое величайшее несчастье.

— Ты самъ не понимаешь, что говоришь, — сердито сказалъ Матвѣй Трофимовичъ и застучалъ трубкой о столъ, выколачивая пепелъ.

— Ну, ужъ, хватилъ, — воскликнулъ и Борисъ Николаевичъ, тоже, видимо возмущенный. — Это ты, братъ того!.. Герценомъ пахнетъ. Совсѣмъ, какъ наши полоумные студенты, которые во время Японской войны посылали телеграммы Микадо съ пожеланiемъ побѣды.

— И правильно дѣлади.

— Какой-то минимальный патрiотизмъ все таки нуженъ.

— Никакого!.. Слушайте: — если-бы въ 1904 году Россiя разгромила Японiю, заняла бы Японскiе острова, уничтожила Японскiй флотъ — какое это было-бы торжество самодержавiя!.. Мы откатились бы назадъ на двѣсти лѣтъ. Возможна-ли была тогда хотя-бы нынѣшняя куцая конституцiя?.. Удалось-бы тогда добиться броженiя въ войскахъ, забастовокъ на заводахъ и созыва Государственной Думы?.. Нѣтъ... Такое «громъ побѣды» раздавалось-бы, такъ «веселился-бы храбрый Россъ», что всѣ «свободы» были-бы подавлены суровою рукою побѣдителя и его побѣдоноснаго войска.

— Ну, положимъ!..

— Такъ и теперь, въ надвигающейся и въ неизбѣжной уже войнѣ мы должны желать пораженiя Россiи и Германiи — двухъ самыхъ большихъ имперiалистическихъ странъ.

— Ахинея!

— Чепуха!

— Съ ихъ пораженiемъ и тутъ и тамъ вспыхнутъ революцiи и сгинетъ проклятый царизмъ. Наконецъ, и у насъ будетъ республика!

— Замолчи, Володя. Этому учили тебя твои друзья? Страшно и тошно слушать тебя. Я вѣрю въ здравый смыслъ народа, въ народнуго душу, въ патрiотизмъ народныхъ массъ. Нѣмецъ ненавидимъ въ народѣ. Противъ нѣмца пойдутъ не такъ, какъ шли противъ японца, который былъ слишкомъ далекъ и непонятенъ народу.

— Нѣтъ, отецъ. Патрiотизмъ, о которомъ ты говоришь не будетъ... не будетъ и не будетъ!... До этого не допустимъ!..

— Брось, Володя, — серьезно началъ Антонскiй, — есть въ жизни Государства моменты, когда надо оставлять совсѣмъ теорiю, какъ бы высока она нѣкоторымъ и ни казалась и когда долгъ каждаго, кто бы онъ ни былъ, хотя-бы и крайнiй соцiалистъ — отстаивать Родину, ибо Родина все таки выше партiи. Бери въ этомъ отношенiи примѣръ съ французовъ. Въ минуту нацiональной опасности они умѣютъ забыть партiйную рознь и предстать передъ врагомъ, какъ нацiя. Мы должны быть такими-же.

Слушала это Женя и думала: — «вотъ было у нея счастье и нѣтъ его больше. Укатились ясные дни сладкихъ мечтанiй и чуть зародившейся и ничѣмъ еще не проявленной любви. Жени Жильцовой нѣтъ. Нѣтъ будущей артистки — пѣвицы — есть какое то «общее дѣло», гдѣ въ совершенно непонятный ей клубокъ, который не ей распутать, сплелись интересы столькихъ иностранныхъ государствъ — Сербiи и Францiи, Англiи и Россiи, гдѣ какая-то Багдадская дорога — чья она? легла поперекъ ея чистаго дѣвичьяго счастья. И надъ всѣмъ этимъ сталъ грозный и страшный и такой ненавистный Императоръ Вильгельмъ, который жаждетъ уничтоженiя Россiи, а съ нею и ея — Жени». Такой маленькой, ничтожной и несчастной почувствовала себя Женя, что даже не смѣла она молить Бога... Да и о чемъ? — все такъ неясно, все такъ перепутано, все такъ недоступно ея дѣвичьему уму! И хотѣла она только одного: — скорѣе, скорѣе повидаться съ Геннадiемъ Петровичемъ и сказать ему все, что она должна ему сказать, все то важное и необыкновенное, что она теперь чувствуетъ и сознаетъ и что, если и не спасетъ ее въ надвигающемся хаосѣ — то дастъ ей смыслъ жить и силы дожидаться какого-то конца.

Вѣдь неизмѣнно будутъ... должны быть! свѣтлые дни и послѣ ненастья проглянетъ опять ясное, яркое, теплое солнце, высушитъ лужи и засiяетъ на синемъ безоблачномъ небѣ.

Милостивъ Господь!


III

Въ томъ подавленномъ настроенiи, въ какомъ находилась Женя, она не могла оставаться въ Пулковѣ, гдѣ былъ Володя. Ей все казалось, что Володя опять заговоритъ о томъ ужасномъ, о чемъ не могла она слышать — о пораженiи Россiи. Россiи!!... Но вѣдь Россiя — это ея папа и мама, это дяди и тетки, сестры и братья... Это Геннадiй Петровичъ!.. Наконецъ — это самъ Володя!.. Какъ можетъ онъ это говорить? А еще самый умный!.. Россiя — это боготворимый Государь... Это перезвоны колоколовъ въ церквахъ, это такой родной звонъ сереброкупольнаго Гатчинскаго собора, съ дѣтства волнующiй и дорогой. Россiя это Прiоратскiй паркъ, съ его аллеями, березами, дубами, соснами и елями, съ его тихимъ озеромъ, съ весенними фiалками. Россiя это — Петербургъ, это сама она и ея будущая слава артистки. Безъ Россiи нѣтъ ничего... Нѣтъ самой жизни. Какъ это жить, если не станетъ Россiи? Гдѣ?... Какъ?.. Нѣтъ все это что-то такое невозможное, что ея умъ не воспринималъ этого.

Она проснулась въ комнатѣ Шуры раннимъ утромъ и, не одѣваясь, подошла къ окну и отдернула занавѣску.

Она не ошиблась — въ Гатчинѣ было легче.

Сквозь разорванныя тучи еще скупо свѣтило утреннее солнце. Просыхающее шоссе паромъ курило. Лужи высыхали на глазахъ, обнажая камушки, красный битый кирпичъ и стекло. Воробьи возились и чирикали въ густыхъ кустахъ кротекуса.

Женя одѣлась и вышла въ палисадникъ.

Все было, какъ всегда... Все было по прежнему. Страшные призраки войны сюда не проникли.

Надъ головою стрекотали и гудѣли пропеллерами аэропланы Гатчинской самолетной школы. Они опровергали слова папы, что въ Россiи нѣтъ аэроплановъ. Воть сколько ихъ летаетъ... Одинъ, другой... третiй... Откуда-то отъ Обелиска доносилась бодрая военная музыка. На сосѣдней дачѣ тяжело нависли балконныя занавѣси и легкiй паръ струился отъ нихъ. Разносчикъ съ лоткомъ, полнымъ цвѣтущихъ гелiотроповъ, левкоевъ и резеды проходилъ мимо. Онъ приподнялъ лотокъ надъ головою и нараспѣвъ произнесъ: —

— Цвѣтики, цвѣтовъ!... А не пожелаете?.. Хороши цвѣточки!..

Сладкiй духъ цвѣтовъ шелъ за нимъ. Съ сосѣдней улицы доносился звонкiй распѣвный голосъ селедочницы.

— Селедки голландски, селе-одки!..

Нѣтъ, нѣтъ — жива была Россiя. Жизнь шла, какъ всегда, какъ сотни лѣтъ, какъ съ самаго основанiя Гатчины. Какой тамъ разгромъ и пораженiе! Вонъ, какъ бодро играегь далекая музыка. Вчера говорили о миролюбiи Государя, о томъ, что по его мысли создался Гаагскiй трибуналъ, чтобы предупреждать и не допускать войнъ. Въ Петербургѣ ожидается прiѣздъ французскаго президента. Вотъ и уладятъ всѣ спорные вопросы безъ всякой войны.

И дома у тетки Марьи Петровны все было такъ обыденно и вмѣстѣ съ тѣмъ такъ уютно просто, мирно и радостно. Шура пила чай въ столовой. Горничная прибирала ихъ спальню. Мура и Нина качались въ саду на качеляхъ и весело чему-то своему смѣялись. Тетя Маша была такъ радушна и ласкова. Кругомъ были миръ, тишина и спокойствiе. Гроза пронеслась, умолкли дождевые шумы, свѣтлѣе становилось небо. Ожила природа и страшныя слова Володи казались просто дурнымъ сномъ.

Женя подошла къ роялю и весело запѣла свои упражненiя.

***

Въ четыре часа совсѣмъ неожиданно пришелъ Геннадiй Петровичъ. Женя встрѣтила его на стеклянномъ балконѣ.

— Господи!.. Какъ я счастливъ, Евгенiя Матвѣевна, что вы въ Гатчинѣ.

Странное волненiе охватило ихъ обоихъ. Въ этомъ волненiи какъ то само собою вышло, что Женя — она этого совсѣмъ не хотѣла, не думала объ этомъ — подняла руку и Геннадiй Петровичъ поцѣловалъ ее. Его губы показались горячими и мягкими усы. Женя вспыхнула и не знала, что сказать.

— Я такъ боялся, что вы въ Пулковѣ, — продолжалъ Геннадiй Петровичъ, — въ Пулково мнѣ уже никакъ было-бы не поспѣть. А мнѣ такъ многое надо вамъ сказать.

— Что случилось, Геннадiй Петровичъ?..

И вдругъ прежняя тревога и страхи вернулись къ Женѣ. Опять начались сомнѣнiя въ мирѣ, опять точно померкло небо. Едва владѣя собою и задерживая Геннадiя Петровича на балконѣ Женя сказала:—

— Почему вы такъ говорите? Почему вы не могли-бы поспѣть въ Пулково? Почему?..

У нея дрожали колѣни.

— Я уѣзжаю, Евгенiя Матвѣевна.

— Куда?.. Зачѣмъ?..

— Наша школа расформирована, и мы всѣ получили предписанiя немедленно вернуться къ своимъ частямъ.

«Немедленно» показалось Женѣ почему то страшнымъ и внушительнымъ словомъ. Она въ какомъ то печальномъ раздумьи повторила: —

— Немедленно...

— Я долженъ ѣхать въ Омскъ, въ распоряженiе войскового начальства.

— И вы ѣдете?.. Когда?..

— Черезъ часъ я ѣду въ Петербургь, чтобы завтра утромъ попасть на Сибирскiй экспрессъ.

— Вотъ какъ, — голосъ Жени звучалъ безнадежною грустью. — А Баянъ?..

— Баянъ уже поѣхалъ утромъ съ вѣстовымъ. Отправка его и помѣшала мнѣ поѣхать въ Пулково. Да, какъ видите, все къ лучшему.

— Все къ лучшему... Вы думаете...

— Я пришелъ проститься съ вами, съ вашей тетушкой и вашими кузинами... Поблагодарить ихъ за ихъ ласку... Богъ знаетъ, когда и какъ мы съ вами увидимся.

— Что-же это?.. Война?..

Геннадiй Петровичъ не успѣлъ отвѣтить — Марья Петровна и Шура вошли на балконъ и разговоръ сталъ общимъ.

Нѣтъ, войны еше не было, но она могла быть и офицеры должны быть при своихъ частяхъ.

Задолго до отхода поѣзда Геннадiй Петровичъ поднялся уходить. Ему нельзя было сегодня опоздать. Шура и Женя пошли проводить его. Чуткая Шура — она казалось понимала все, что происходило въ душѣ Жени — сѣла на скамейкѣ у станцiи, Женя ходила по перрону съ Геннадiемъ Петровичемъ. На станцiи почти никого не было. Прошелъ офицеръ кирасиръ въ бѣлой фуражкѣ съ голубымъ околышемъ и дружелюбно обмѣнялся воинскимъ привѣтствiемъ съ Геннадiемъ Петровичемъ и это обычное привѣтствiе показалось, въ томъ состоянiи въ какомъ находилась Женя, чѣмъ то особеннымъ. Точно подчеркивали они свою общность, свою товарищескую спайку... для войны!..

Двѣ барышни дачницы въ мордовскихъ костюмахъ съ пестро расшитыми передниками гуляли съ длиннымъ гимназистомъ въ коломянковской блузѣ и сѣрыхъ штанахъ. Отъ нихъ пахло пудрой и духами.

По обѣимъ сторонамъ станцiи были лѣса. Прямо напротивъ, на слегка всхолмленномъ полѣ, на его дальнемъ концѣ, блестѣли крыши аэропланныхъ ангаровъ и подлѣ возились люди. Они казались маленькими букашками. Съ полустанка «Звѣринецъ» доносились паровозные свистки.

Все было мирно. Гурдинъ, нагнувшись къ уху Жени, успокоительно говорилъ прiятнымъ тихимъ голосомъ. Онъ былъ спокоенъ, и хотѣлось ему вѣрить.

— Мобилизацiя... Конечно, можетъ быть и мобилизацiя... Но во всякомъ случаѣ она еще не объявлена и будетъ объявлена или нѣтъ — кто это знаетъ? Нашъ Государь миролюбивъ и безконечно любитъ Россiю... Ну, если только Государь повелитъ — будетъ война — будетъ и побѣда.

— Побѣда?..

— Несомнѣнно.

Мимо прошли барышни съ гимназистомъ. Барышни смѣялись, гимназистъ извивался между ними и, наклоняясь то къ одной, то къ другой, громко сказалъ, чтобы и Женя его слышала: —

— Межъ двухъ розъ репейникъ росъ.

— Это вы-то репейникъ? — хохотали барышни, — Очень даже просто.

Они разошлись. Гурдинъ и Женя примолкли. Въ каждомъ шла своя внутренняя работа. Они шагали въ ногу, и мѣрно поскрипывалъ сухой гравiй платформы подъ ихъ ногами. Надо было слишкомъ много сказать. Слишкомъ мало было для этого времени.

— Если ничего не будетъ, я сейчасъ-же и вернусь, я попрошу отпускъ.

Опять встрѣтились гимназистъ съ барышнями.

— Ахъ, оставьте, пожалуйста, — говорила высокая блондинка съ вѣнкомъ изъ васильковъ на русой головѣ. — Ни одному слову вашему я не вѣрю.

— Да ничего подобнаго, — басилъ гимназистъ.

Они прошли и снова Женя и Гурдинъ были какъ-бы одни.

— Если будетъ война... Обѣщайте мнѣ, Евгенiя Матвѣевна... Обѣщайте, что вы дождетесь меня. Конечно... Если не калѣкой... не инвалидомъ.

— Зачѣмъ вы это говорите... Вы знаете, что я всегда... при всѣхъ обстоятельствахъ буду вамъ вѣрна... Я буду васъ ждать... Всегда...

— Богь не безъ милости — казакъ не безъ счастья.

— Какъ вы думаете?.. Это будеть долго?.. Война?..

— Кто можетъ это сказать?.. Бывали войны, которыя тянулись много лѣтъ.

— Много лѣтъ, — тяжело вздохнула Женя. — Слушайте — пишите мнѣ.

— Какъ только позволятъ обстоятельства... Мы, казаки, всегда будемъ впереди. Не всегда будетъ возможность послать письмо.

— Впереди... Это такъ опасно... Все равно — пишите. Пишите все, что вы думаете... что будете переживать... Я буду все съ вами... Это очень важно. Оч-чень.

— Я буду писать.

— Но... если ни одного письма отъ васъ не будетъ... Мало-ли тамъ почему… Все равно знайте... Я васъ дождусь... Какой бы вы ни были — прiѣзжайте... Все это очень серьезно...

Съ глухимъ и — показалось Женѣ — тревожнымъ гуломъ подкатилъ поѣздъ къ платформѣ. Шура подошла къ Геннадiю Петровичу. Стали прощаться. Геннадiй Петровичъ стоялъ на ступенькѣ вагонной площадки.

— Ну... — сказала Женя и какимъ то дѣтскимъ, точно безпомощнымъ движенiемъ потянулась руками къ Геннадiю Петровичу. Тотъ быстро скинулъ фуражку и нагнулся къ дѣвушкѣ. Женя горячо обняла его и крѣпко поцѣловала въ губы.

Звякнули вагонныя цѣпи, сначала тихо и медленно, потомъ громче и скорѣе загудѣли колеса, запѣли свою дорожную скучную пѣсню. Геннадiй Петровичъ стоялъ все на той же ступенькѣ и махалъ фуражкой. Женя смотрѣла на него. Пронзителенъ и печаленъ былъ взглядъ ея потемнѣвшихъ глазъ.

Домой дѣвушки шли аллеями Прiоратскаго парка. Онѣ шли мимо тѣхъ самыхъ полянъ, гдѣ прошлою весною такъ богато цвѣли фiалки. Подъ ними, длиннымъ серебрянымъ блюдомъ тянулось озеро. Вѣтеръ набѣгалъ на него и муаровыя волны колебали зеркальную гладь. И такъ же, какъ въ ту весну, стая бѣлыхъ утокъ плыла по озеру, оставляя за собою сверкающiй длинный слѣдъ.

Тихо сказала Женя: —

— Ты знаешь, Шурочка, вотъ иду я знакомыми мѣстами, тѣми, гдѣ ходила столько лѣтъ и мнѣ кажется, что это уже не я иду. Что я уже совсѣмъ, совсѣмъ не та, что была тогда, когда первый разъ встрѣтила Геннадiя Петровича и отдала ему фiалки. Точно та Женя съ растрепанной косой была кто-то другая или ея совсѣмъ не было. Она умерла... Что это такое?.. Какъ это объяснить? Неужели и дальше такъ будетъ? Ты понимаешь меня Шура?..

— Да... Я понимаю тебя.

— Такъ мало прошло времени... И что-же, наконецъ, случилось?..

— Молись Богу, Женя. Все будетъ такъ, какъ Ему угодно.

— Такъ, Шура. Вѣрно, Шура. Но почему мы такiя маленькiя, жалкiя и въ этихъ большихъ дѣлахъ никто, никогда о насъ не вспомнитъ и не пожалѣетъ насъ?..

Дома, въ залѣ, стояли зеленыя, лѣтнiя, iюльскiя сумерки. Шура сѣла съ работой у окна. Женя подошла къ роялю и стала играть. Сначала она играла тихо, неувѣренно, потомъ взяла одинъ аккордъ, другой и, вдругъ, съ нечеловѣческою печалью, со страшнымъ надрывомъ растерзанной души запѣла пѣсню Сольвейгъ изъ Пеера Гинта Грига. —

— Зима пронесется, весна пролетитъ...

Весна пролетитъ.

И лѣто пусть минуетъ и осень пройдетъ...

Осень пройдетъ.

Тутъ ты ко мнѣ вернешься, какъ прежде любя,

Какъ прежде любя.

И какъ обѣщала, я буду ждать тебя...

Я буду ждать тебя.

А...Аа..Ааа...Аа-ааа!..

Пѣвучiя рулады неслись, замирая. На дачѣ стояла глубокая тишина. Марья Петровна остановилась въ дверяхъ и не дыша слушала племянницу. Мура и Нина притихли въ саду. На сосѣдней дачѣ, гдѣ обѣдали, перестали гремѣть посудой. Встревоженная, измученная тоскою разлуки Женина душа выливала въ пѣснѣ свое неутѣшное горе.

— Спаси тебя Боже на дальнемъ пути...

На дальнемъ пути.

Господь услышь молитву мою...

Молитву мою.

А, если ты ужъ въ небѣ — я тамъ тебя найду...

Я тамъ тебя найду.

А... Аа... Ааа... Аа-ааа…а!

Въ горькихъ рыданьяхъ Женя упала на клавиши рояля.

— Господи!.. — сквозь слезы вскрикивала она распухшими губами, — Господи!.. Ну, зачѣмъ все это?... За что?..

Марья Петровна и Шура взяли подъ руки Женю и повели ее въ спальню. Женя всхлипывала, кусала губы и не могла удержать слезъ, ручьями лившихся изъ потемнѣвшихъ глазъ.

Ее раздѣли и уложили въ постель. Она долго плакала и тряслась подъ одѣяломъ лихорадочною дрожью. Шура сидѣла надъ нею.

Война еще не была объявлена, но для Жени она уже началась.


IV

Надежда Петровна Вехоткина читала, вѣрнѣе, просматривала газеты лишь вечеромъ, «на сонъ грядущiй». Съ отъѣздомъ въ январѣ мужа въ полкъ она осталась одна на своемъ куренѣ. Все ихъ большое хозяйство легло на ея женскiя плечи. Она не жаловалась. За восемнадцать лѣтъ замужества это уже третiй разъ она провожала мужа на службу. Первый разъ, совсѣмъ молодой она ѣздила съ мужемъ вь полкъ и прожила первые три года замужества шумной и веселой полковой жизнью. Послѣ — надо-же было смотрѣть кому нибудь за хозяйствомъ — она уже всегда оставалась дома, прiѣзжая къ мужу только зимою въ глухое время, недѣли на двѣ. Дома не перечесть, что было рабтоы. Квочки смѣняли одна другую на гнѣздахъ. Однѣ насѣдки ходили съ крошечными въ желтомъ пуху циплятами, другiе подростали и непрерывно и нещадно дрались молодые пѣтушки, Въ закутѣ лежали двѣ свиньи съ поросятами. Весною три кобылы ожеребились. На паевой дѣлянѣ косили сѣно, пшеница наливалась колосомъ, ячмень и овсы поспѣвали, вотъ вотъ придетъ пора и ихъ косить. Огородъ, фруктовый и ягодный сады несли свои заботы У немногихъ хуторянъ были свои машины и къ Надеждѣ Петровнѣ непрерывно приходили казаки просить то сѣнокосилку, то конныя грабли. Народъ не переводился на ея просторномъ базу.

Шла заготовка на зиму варенiй и соленiй — дня не видѣла Надежда Петровна. Она носила на головѣ бѣлый платокъ «кибиткой», какъ носятъ казачки, чтобы не загорѣть и все таки въ бронзу ударили щеки и покраснѣлъ носъ, потемнѣла шея. Босикомъ съ подоткнутой юбкой она въ полѣ такъ управлялась вилами и граблями, что старые казаки только крякали отъ удовольствiя... — «Ну и Есаульша!..»

Но вечеромъ, когда «длинный день покончилъ рядъ заботъ», когда все живое, «вопiющее, взывающее и глаголющее» будетъ удовлетворено пищей, угомонится, уляжется по базамъ и конюшнямъ, усядется по насѣстамъ, когда начнетъ спадать на дворѣ сытный запахъ навоза и парного молока и крѣпче понесетъ изъ сада полынью, хмѣлинами и сухою «богородичною травкой», Надежда Петровна настежь открывала окно и садилась подлѣ него въ мягкое кресло. За окномъ медленно надвигались прозрачныя сумерки. Со степи дышало запахомъ цвѣтущихъ хлѣбовъ, слышнѣе былъ лягушиный концертъ съ леваднаго пруда, по хутору начинались пѣсни, у сосѣдей, Чукариныхъ, въ хатѣ охрипшiй граммофонъ игралъ «Маршъ Радецкаго» и звонко щелкали на улицѣ костяшки айданчиковъ*). Сытый, довольный смѣхъ раздавался по хутору.

Надежда Петровна пальцемъ срывала бандероль съ «Новаго Времени» и быстро просматривала газету. Она смотрѣла «покойниковъ» въ черныхъ рамкахъ — не умеръ-ли кто близкiй или знакомый, потомъ читала передовую и телеграммы.

Ея глаза остановились, перечли еще и еще разъ боевую зажигательную, горячую статью извѣстнаго публициста. Газета упала на колѣни. Надежда Петровна долго сидѣла, повернувъ лицо къ окну и глубоко задумавшись. Краски погасли въ небѣ. Тихая кроткая ночь спускалась надъ землею. Первыя звѣзды несмѣло загорались. Голоса людей смолкали на хуторѣ. Граммофонъ играть пересталъ. Мальчишекъ, игравшихъ въ айданчики, матери отозвали по домамъ. Въ наступившей тишинѣ слышнѣе стало стрекотанiе кузнечиковъ. Три голоса, гдѣ то на самой окраинѣ хутора пѣли знакомую ей полковую пѣсню. Два казака, должно быть постарше, вели пѣсню и съ ними ладилъ молодой чей-то голосъ, заливавшiйся звонкимъ подголоскомъ.

Они пѣли: —

— Онъ съ походомъ насъ проздравилъ,

Отдавалъ строгiй приказъ; —

— «Чтобы были у васъ, ребяты,

Ружья новыя — Берданы,

Шашки вострыя въ ножнахъ...»

«Да вотъ оно что», — подумала Надежда Петровна. — «Тихонъ-то мой на самой границѣ»...

Она поднялась съ кресла и, не зажигая огня, въ сумракѣ добралась до постели и въ глубокой задумчивости раздѣлась и легла... Она ни на мгновенiе не заснула. Лежала тихо.

Заботныя женскiя мысли тяготили ее.

***

Съ первыми кочетами она встала. Только начинался день. Звѣзды мерцали, тихо угасая. Надъ степью лежала прозрачная мгла. Надежда Петровна быстро одѣлась и, не будя ни служанки, ни рабочихъ прошла черезъ поваленные гуменные плетни, мимо зарослей пахучей сѣдой полыни на хуторъ. Ущербный мѣсяцъ висѣлъ надъ мѣловымъ кряжемъ горы, уже розовѣвшимъ далекими отраженiями восхода. Жестяная крыша амбара голубѣла на сосѣднемъ дворѣ, и за нею слышались утреннiе хриплые голоса.

Хуторской атаманъ Колмыковъ, вчера взявшiй у Надежды Петровны конныя грабли убирался ѣхать на дѣляну. Къ нему со своими заботами и направилась Надежда Петровна.

Съ каждымъ мигомъ яснѣе становились постройки и предметы на большомъ дворѣ Колмыковскаго куреня. У сараевъ самъ Колмыковъ съ сыномъ запрягалъ лошадей въ грабли. Онъ обернулся на стукъ калитки, зрячими казачьими глазами изъ подъ насупленныхъ, косматыхъ сѣдыхъ бровей посмотрѣлъ, кто идетъ въ столь раннiй часъ и сейчасъ же призналъ сосѣдку и куму. Онъ оставилъ грабли и подошелъ къ есаульшѣ.

— Здорово живете!.. Что такъ спозаранку, хозяюшка?..

— У меня къ вамъ дѣло, Николай Финогеновичъ.

— Ай случилось чего?.. Пойдемъ тогда, мамаша, у хату.

Въ хатѣ, въ печи, ярко пылала солома, жена Колмыкова возилась съ рогачами, готовила кормить мужа и сына.

Колмыковъ провелъ Надежду Петровну въ сосѣднюю горницу, на чистую половину. Тамъ стояла прибранная парадная постель и на ней въ два ряда горою лежали подушки. Утреннiй свѣтъ вошелъ въ нее черезъ небольшое оконце, свѣжiй степной вѣтерокъ отдувалъ кисейную занавѣску. Надъ окномъ въ орѣховой рамочкѣ висѣла фотографiя самого Колмыкова на конѣ въ Лейбъ-Атаманскомъ мундирѣ.

Колмыковъ подалъ гостьѣ соломенный стулъ, самъ остался стоять у дверей.

— Вы читали послѣднiя газеты, Николай Финогеновичъ?..

— Такъ... «Областныя» проглядывалъ. О гулевомъ скотѣ объявленiя... Ну и кто что про войну пишутъ...

— Вы думаете, у насъ, Николай Финогеновичъ, будетъ война?..

— Да ить, кто-же про то знаетъ, вѣдаетъ, мамаша. Единъ токмо Богь. А Онъ, рази намъ скажетъ чего?..

— Я читала вчера Петербургскiя газеты и мнѣ стало прямо страшно.

— А что?.. Чего тамъ ишшо пишутъ?..

— Страшно за Тихона Ивановича.

— Такъ ить вѣрно... Я знаю... И то на самой, на границѣ Австрицкой. Ежели чего, въ первую голову. Мобилизацiя шесть часовъ. Ночью разбудили — проздравили, а на утро и нѣтъ ихъ.

— Я вотъ и думаю, Николай Финогеновичъ, не поѣхать ли мнѣ повидаться?.. Провѣдать?.. Ну и если Господь судилъ... собрать въ походъ чего надо.

Старый казакъ задумался, присѣлъ на скамью и долго смотрѣлъ въ окно, за которымъ разгоралось, въ пурпуръ ударяло, огнемъ жаркимъ пылало на востокѣ небо.

— А что-же, мамаша... И правда такъ. По хутору гутарятъ и такъ и эдакъ... Конечно, бываетъ — одна брехня... А только... не приведи Богъ, ежели чего такого не прилучится... Вотъ твоя совѣсть, значитъ и спокойна... Простимшись... По Божецки.

— Время-то горячее.

— Такъ оно для всѣхъ, мамаша, горячее. Вы того, копнить не начинали...

— Какое... Сегодня кончаемъ.

— Ну вы вотъ чего. Вы объ этомъ не сумлѣвайтесь. Хозяйство, оно дѣло наживное. Голову имъ не морочьте. Я за вашимъ хозяйствомъ по сосѣдски присмотрю. Коли гдѣ понадобится — мiромъ поможемъ. Всѣ навалимся, въ разъ уберемъ и въ стога помечемъ... Другой разговоръ. Хлѣба косить пора приходитъ. У васъ какъ съ машиной?..

— Маленькая поправка нужна. Хотѣла на этой недѣлѣ заняться.

— Однако кузнецъ могетъ?

— Я показывала. Берется.

— Ну, такъ и ѣзжайте съ Богомъ. Вашъ Павелъ, работникъ совѣстливый. Ну и я заглядать буду по сосѣдски кажинный день. Закладайте коней въ бричку и айда на станцiю. Богъ дастъ, коли благополучно — такъ черезъ недѣлю и обратно будемъ васъ ождать. Поѣзда ить нынѣ дюжа скорые. Не какъ прежде на коняхъ маршировали.

— Ну, спасибо, Николай Финогеновичъ. Такъ я на васъ надѣюсь.

— Не извольте безпокоиться, мамаша. Его благородiю поклонъ и нашимъ хуторскимъ, кого повидаете, привѣтъ отъ Тихаго Дона.

Николай Финогеновнчъ проводилъ есаульшу до тесовыхъ воротъ, поглядѣлъ ей вслѣдъ, перекрестился, взгромоздился на высокое желѣзное сѣдло грабель и тронулъ лошадей.

Золотое солнце всходило ему навстрѣчу, надъ степью.


V

Въ городскомъ Петербургскомъ платьѣ и шляпкѣ — Шура въ прошлый прiѣздъ одѣвала тетку — въ легкой кофточкѣ, Надежда Петровна ничѣмъ не напоминала бойкую хозяйку казачку, но походила на молодую помѣщицу. Работникъ Павелъ подергивалъ возжами, сытыя кобылки бѣжали рѣзво и, безпокоясь объ оставленныхъ дома жеребятахъ, заливисто, звонко, призывно ржали.

Кругомъ была все такая же мирная, полная спокойнаго труда картина, такая красота лѣтней работы, что Надежда Петровна стала забывать ночные страхи и заботы.

Когда спустились къ Дону на паромъ, кругомъ стояла полуденная тишина, Дремотно на бѣлый песокъ набѣгала тихая волна, цѣлуя берегъ. Черные челны лежали кверху днищами. На кольяхъ висѣли сухiя, сѣдыя сѣти, Ивовый вентерь съ проломленнымъ сѣрымъ бокомъ валялся на пескѣ. Долго не могли добудиться паромщика. А потомъ, то поднимался, то падалъ въ свѣтлую воду скользкiй, липкiй канатъ и скрипѣли доски парома. Вода чуть журчала, раздаваясь въ стороны. Лошади тянулись къ ней.

«Нѣтъ», — подумала Надежда Петровна, — «какая тутъ можетъ быть война... Кому она нужна?.. Эка благодать-то какая!»

На станцiи никого пассажировъ не было. Сонный кассиръ, знакомый Надежды Петровны, какъ и всѣ въ этомъ краю знали другъ друга, — продалъ ей билетъ и сказалъ: —

— Мужа навѣстить ѣдете. Хорошее, знаете, дѣло. Только и у васъ и у нихъ самая страда. Маневры, поди начинаются.

Поѣздъ мчался по степному, пригрѣтому солнцемъ простору. Вагоны отстукивали колесами какую-то мелодiю и Надеждѣ Петровнѣ все слышался «Маршъ Радецкаго», который игралъ вчера вечеромъ Чукаринскiй граммофонъ. Голубая занавѣска у окна отдувалась вѣтромъ, падала на лицо, щекотала щеки, мѣшала смотрѣть. Кругомъ были золотыя поля пшеницы, ячмень въ прозелень ударялъ и стояли высокiе ровные овсы. Ряды бабъ въ бѣлыхъ платкахъ и цвѣтныхъ юбкахъ, казаки въ пестрыхъ рубахахъ косили хлѣбъ. У межи стояли тяжелыя подводы, бѣлые волы, опустивъ слюнявыя морды, дремали подлѣ, на «холодкѣ» подъ арбою въ тряпьѣ лежалъ ребенокъ, собака стерегла его, стояли глиняные кувшины съ молокомъ, лежала краюха хлѣба, завернутая въ суровую холстину. Поля перемежались погорѣлою степью. Вылетитъ изъ сухой чепыги чибисъ, взмахнетъ серебрянымъ крыломъ и зачертитъ по синему небу странный и быстрый узоръ.

Остановки были рѣдки, но,— такъ по крайней мѣрѣ казалось Надеждѣ Петровнѣ — очень долго стояли на какихъ-то глухихъ степныхъ станцiяхъ. Надежда Петровна смотрѣла на скучную бѣлую каменную постройку вокзала въ кружевной тѣни высокихъ бѣлыхъ акацiй, на стройныя раины, окружавшiя мощеный булыжникомъ дворъ, на садикъ съ узорнымъ заборчикомъ изъ старыхъ рельсовыхъ накладокъ, съ высокими махровыми мальвами, табакомъ въ цвѣту, громаднымъ ревенемъ съ лапчатыми листьями на малиновыхъ мясистыхъ стебляхъ и съ цѣлыми зарослями цвѣтущей шапками вербены. Повитель и душистый горошекъ повисли по забору и пряный запахъ цвѣтовъ мѣшался съ терпкимъ запахомъ каменно-угольнаго дыма.

На низкой песчаной платформѣ — никого. Выйдетъ сонный начальникъ станцiи въ растегнутомъ чечунчовомъ кителѣ и выгорѣвшей на солнцѣ красной фуражкѣ, сторожъ станетъ у звонка. Въ раскрытое окно внизу стучитъ телеграфъ. Гдѣ-то впереди шипитъ паровозъ и съ жестянымъ стукомъ падаетъ водонапорная труба. Откуда то доносятся вялые, сонные голоса. Кто-то изнутри зданiя спросилъ: — «давать отправленiе?» Начальникъ станцiи ушелъ въ контору, но поѣздъ еще долго стоялъ. Потомъ незамѣтно тронулись, передъ глазами Надежды Петровны, вызывая головокруженiе, поплыли постройки и садъ станцiи, застучали колеса и маршъ Радецкаго зазвучалъ въ ушахъ Надежды Петровны, сливаясь съ ритмомъ стука колесъ.

Какая тамъ — война!.. Глубокiй миръ, прекрасный трудъ, крѣпкiй, сытый сонъ были кругомъ, по всей Русской землѣ. Врали газеты. Война была выгодна только имъ, а не этимъ мирнымъ хуторянамъ-казакамъ.


***

Ночью синее, въ золотыхъ звѣздахъ небо висѣло за окномъ. Степь была черна и таинственна. Крѣпкiе волнующiе запахи хлѣбнаго сѣмени подымались отъ разогрѣвшейся, разомлѣвшей за день земли.

Утромъ въ окно вагона мелькали частыя села, перелѣски, лѣса, стало люднѣе на станцiяхъ. Подвалило и пассажировъ — но всѣ они были мирные, обыденные, спокойные. Студенты и барышни ѣхали въ какую-то экскурсiю и говорили о томъ, что увидятъ. Незамѣтно какъ-то бѣлыя церкви съ православными голубыми, сѣрыми и зелеными куполами смѣнились стройными, высокими костелами, съ красными кирпичными колокольнями, рвущимися къ небу. Въ вагонѣ зазвучала польская рѣчь. Больше и гуще стали лѣса, чаще каменныя постройки...

Польша...

Въ полдень Надежда Петровна прiѣхала на станцiю Травники. И здѣсь, такъ близко отъ Германской границы все так-же была мирная тишина и полуденная дремота. Жидъ извозчикъ, въ длинномъ лапсердакѣ подрядился отвезти ее въ городъ, гдѣ стоялъ полкъ ея мужа. Пара лошадей мѣрно зацокала подковами по каменной дорогѣ. Хвойные лѣса стояли по сторонамъ, задумчивые, дремотные и... — мирные. Пахло смолою, спиртнымъ запахомъ можжевельника и мохомъ. Въ Красноставѣ, въ богатой, прекрасной, польской цукернѣ Надежда Петровна напилась кофе, закусила пирожными и покатила дальше.

Тихiй мирный вечеръ надвигался, когда она въѣхала въ городъ, такъ памятный ей по сладкимъ воспоминанiямъ первыхъ лѣтъ ея замужества. Она не была въ немъ пятнадцать лѣтъ, но такъ мало перемѣнился городокъ, что она узнавала въ немъ каждую мелочь, каждый домъ. Больше, раскидистѣе, могучѣе и красивѣе стали вѣковыя липы у стараго костела, внизу у рѣчки. Глубоко подъ ними легла прохладная синяя вечерняя тѣнь. Разрослись каштаны въ гарнизонномъ саду. Надежда Петровна безъ труда отыскала маленькiй домикъ на окраинѣ города, гдѣ стоялъ ея мужъ, какъ тогда, такъ и теперь.

Деньщикъ — казакъ съ сосѣдняго хутора — она его еще мальчишкой знала — выбѣжалъ и обрадовался Есаульшѣ.

— Его высокоблагородiе дома?..

— Никакъ нѣтъ... Они на стрѣльбѣ... Да заразъ и придутъ. Пожалуйте, барыня.

Онъ подхватилъ ея плетеную ивовую Казанскую корзину и мѣшокъ съ домашнимъ гостинцемъ и повелъ въ домъ.

Низкая походная койка, чисто накрытая сѣрымъ суконнымъ одѣяломъ, стояла у стѣны. Уздечка и сѣдельный уборъ висѣли надъ нею. Въ углу, на особой подставкѣ стояло сѣдло, на столѣ въ простѣнкѣ лежали бумаги, сотенныя книги, газеты, чернильница и за нею ея портретъ въ плюшевой рамѣ, въ старомодномъ платьѣ, въ томъ самомъ, въ которомъ она была, когда онъ дѣлалъ ей предложенiе. Все было, какъ и тогда, когда она жила съ нимъ въ полку.

Крѣпкое и нѣжное чувство любви защемило сердце Надежды Петровны, и оно молодо забилось въ предвкушенiи близкаго свиданiя.

Деньщикъ принесъ умыться.

Въ открытыя окна доносилась стукотня ружей. Выстрѣлъ за выстрѣломъ слѣдовали черезъ равные промежутки, Слышались давно ей знакомые сигналы и далекая солдатская пѣсня. Но и все это военное дышало такимъ миромъ, что Надежда Петровна не хотѣла и думать о войнѣ. «Дня четыре, до вторника, перебуду, а тамъ и домой. И ему мѣшать не буду и сама къ своей тяжелой лѣтней работѣ, къ трудамъ по уборкѣ урожая вернусь»...

— Про родителевъ моихъ чего не слыхали?.. — спрашивалъ деньщикъ, поливая ей на руки изъ жестяного кувшина свѣжей ключевой водой. — Живы, здоровы? Ай нѣтъ?

Она отвѣтила.

— А хлѣба косить не зачинали?

— У насъ еще нѣтъ, а дорогой ѣхала, видала — косятъ.

— Тутъ поляки тоже чего-й-та встамошилисъ, кругомъ убираютъ. И не дозрѣлъ, а убираютъ.

Мимо по улицѣ со стрѣльбы шелъ взводъ казаковъ. Шли не въ ногу, напростяка, по домашнему, громко разговаривали и четко раздавались ихъ голоса въ тихомъ вечернемъ воздухѣ.

— Онъ его въ боевую... Скажи, пожалуйста, какой грѣхъ!.. Можетъ онъ и не хотѣлъ промахи то дѣлать, а рука дрогнула... Въ боевую это не пѣсни играть.

— Старайся друго-разъ станица.

Они прошли и сейчасъ-же Надежда Петровна услышала знакомые, быстрые шаги и мягкое позваниванiе шпоръ. Кто-то, видно, предупредилъ Тихона Ивановича, и онъ бѣгомъ пробѣжалъ палисадникъ и вскочилъ на крыльцо.

— Наденька... Вотъ сюрпризъ!.. Очаровательно!.. Щегольковъ... Живо готовь намъ съ барыней ужинъ и чай. Разстарайся, какъ знаешь.

— Слушаю, ваше высокоблагородiе.

Деньщикъ исчезъ. Надежда Петровна очутилась въ крѣпкихъ объятiяхъ мужа. Освобождаясь отъ его рукъ, со щеками горящими отъ дороги и свѣжаго умыванья, отъ крѣпкихъ поцѣлуевъ она опросила: —

— Тиша, скажи?.. Что у васъ?.. Какъ?.. Ты знаешь, почему я примчалась. Что у васъ?..

— Въ сущности — ничего... — Лицо Тихона Ивановича стало серьезнымъ. — Всѣ мы подъ Богомъ ходимъ и какъ распрекрасно, что ты догадалась прiѣхать. Если, что будетъ — Богъ знаетъ свидимся-ли когда и какъ?"

Все было по прежнему мирно въ природѣ. Выстрѣлы на стрѣльбищѣ смолкли. Солнце спускалось за недальнiе лѣса. Вечерняя прохлада вливалась въ комнату, а Надеждѣ Петровнѣ казалось уже все по иному.

Въ сосѣдней комнатѣ деньщикъ гремѣлъ посудой, звякнулъ канфоркой самоваръ. Надежда Петровна пошла доставать домашнiй гостинецъ.

— Значитъ, ты все таки ждалъ меня?..

Тихонъ Петровичъ глазами показалъ на деньщика, накладывавшаго на стеклянное блюдце темное вишневое варенье.

— Сама варила, — сказала Надежда Петровна, мѣняя разговоръ. — Въ этомъ году не такъ богато уродилась черешня. Зато сливы будетъ — сила, и французская и венгерская. Ажъ теперь вѣтви гнутся отъ плодовъ, подпорки ставимъ.

— Что Колмыковъ?..

— Онъ и благословилъ меня поѣхать. Сѣна убрали. Хлѣба косить раньше будущей недѣли не будемъ. Кругомъ такой миръ у насъ. Приволье.

Тихонъ Ивановичъ тяжело вздохнулъ. Денщикъ поставилъ блюдце съ вареньемъ подлѣ чайнаго прибора и спросилъ:

— Еще чего прикажете?..

Тихонъ Ивановичъ оглядѣлъ столъ. Все было въ порядкѣ. Молодчина Щегольковъ успѣлъ всѣмъ разстараться, Холодная курица, крынка простокваши, свѣжiе огурцы, гора прекраснаго бѣлаго хлѣба, привезенное Надеждой Петровной сало, домашнiе коржики, варенье — все было чинно разставлено на свѣжей скатерти. Для барыни лихой деньщикъ досталъ отъ хозяевъ-евреевъ чашку.

— Спасибо. Все хорошо. Больше ничего не надо. Ступай въ сотню на ужинъ.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородiе. Щегольковъ еще разъ, не безъ артистической гордости, окинулъ слаженный имъ ужинъ и вышелъ изъ горницы.

— Такъ, что-же?.. — съ тоскою въ голосѣ спросила Надежда Петровна.

— Кушай, милая. Съ дороги, чай, проголодалась. Можетъ быть, все это и вздоръ. Нашего брата казака-солдата не разъ такъ дергаютъ. Да... О войнѣ говорятъ... и пишутъ... И много... Но все это разговоры, какiе всегда были. Мнѣ передавали служившiе прошлый терминъ офицеры, въ 1911-мъ году говорили еще больше. Полкъ на самую границу выходилъ, анъ — ничего и не было. И теперь. Сказали, что общiй сборъ будетъ отмѣненъ... Ну, значитъ, война... Но вотъ на прошлой недѣлѣ полки наши пришли, и дивизiя собралась, какъ всегда. Соревнуемъ въ красотѣ, въ отчетливости службы и лихости. Назначены офицерскiя скачки. Все, какъ водится... Значитъ, все спокойно. Вчера вызвали въ штабъ полка. Провѣряли мобилизацiонные планы. Сегодня утромъ запрягали и прокатывали обозъ. Скажешь — война?.. Ничего подобнаго... Командиръ полка у насъ новый. Горячъ, ревностенъ, вспыльчивъ, всюду лѣзетъ, всѣхъ подтягиваетъ. Отчетливый!.. Вотъ и завтра, въ шесть утра, на маневръ выступаемъ.

— Пойдешь?..

— А какъ-же?.. Ты думаешь — жена прiѣхала — и службу по-боку... Нѣтъ, моя милая, теперь не то, что было пятнадцать лѣтъ тому назадъ... До Японской войны. Да и тогда тянули... Только тогда — равненiе, да сомкнутые строи, все ящиками водили, въ лавѣ сумбуръ, вой, гичанье, стрѣльба и джигитовка... Теперь?.. Нѣтъ... Что говорить, если война — мы къ ней вотъ какъ готовы. Все у насъ есть и всему мы научены по тяжелому боевому опыту. Посмотришь полкъ — пожалуй, и не узнаешь... Кр-р-расота!.. Тѣ-же казаки, а не тѣ. Чукарина помнишь?..

— Еще третьяго дня ихъ граммофонъ вечеромъ слушала.

— Такой молодчина урядникъ... Укрась нашъ хоръ своимъ голосомъ... Какъ бывало. Нашъ батюшка недурной хоръ изъ офицеровъ и полковыхъ дамъ сладилъ — да не достаетъ главнаго — кто бы всѣхъ за собою велъ...

— Хорошо. Попробую. Но нужно раньше спѣться.

— Хоръ за часъ до всенощной собирается. Мы вмѣстѣ придемъ. Я тебя со всѣми познакомлю. Да почитай ты и такъ всѣхъ знаешь. Томилинъ регентомъ. Жена сотника Сѣнина первый голосъ.

— Такъ она-же обидится,

— Ну вотъ еще! Чего тамъ обижаться. Съ ея-то голосомъ, да на тебя обижаться. Помнишь, какъ у твоего отца пѣвали?..

— Ну, ладно. Попробую, если только претензiй на меня не будеть. Скажутъ: — вотъ прiѣхала, какая фря... Есаульша!

— Теперь видишь, какая у насъ война.

Тихонъ Ивановичъ задернулъ занавѣски оконъ, заложилъ задвижку дверей, подошелъ къ женѣ, крѣпко обнялъ ее за талью, приподнялъ сильными загорѣлыми руками и посадилъ къ себѣ на колѣни.

— Ну!.. — сказалъ онъ.

— Ну, — тихо, слабѣющимъ, томнымъ голосомъ отвѣтила она.

Ихъ губы слились въ нѣжномъ и жадномъ, ишущемъ поцѣлуѣ.


VI

Надежда Петровна пѣла въ субботу на всенощной и въ воскресенье у обѣдни. Ее познакомили съ командиромъ полка и съ тѣми офицерами, кого она не знала. Вечеромъ она была въ гарнизонномъ саду. Музыка играла въ ротондѣ. Офицеры всей дивизiи и ихъ жены гуляли по саду. Жена командира полка завладѣла Надеждой Петровной. Узнавъ, что та родилась и выросла въ Пегербургѣ, жена командира, сама Петербургская, перебирала общихъ знакомыхъ и вспоминала гимназическую жизнь, рождественскiя елки, катанье на масляницѣ на вейкахъ, балаганы, Петербургскiя дачи. Она хорошо знала Гатчину и слыхала про Антонскихъ.

— Дачу ихъ, во всякомъ случаѣ знаю, — говорила она, сидя съ Надеждой Петровной рядомъ, на скамейкѣ, — Хорошо помню и дворцовый паркъ, гдѣ столько разъ гуляла. Помните эхо?.. Серебряный прудъ?.. Пятачки мы въ него бросали... Какая все это прелесть... И вотъ...

Трубачи играли что-то веселое и бравурное. Мимо ходили офицеры, дамы, гимназисты, кадеты. Вдоль балкона офицерскаго собранiя висѣли цвѣтные бумажные фонари, и когда iюльскiй вечеръ сталъ темнѣть, ихъ зажгли.

Сотникъ Лунякинъ шелъ съ барышней, дочерью войскового старшины Сидорова и жеманно говорилъ, помахивая тонкимъ стэкомъ: —

— Вы посмотрите, Марья Григорьевна. Ну совсѣмъ... совсѣмъ феерiя! Эти фонарики!.. Что-то въ нихъ испанское... Это прямо, какъ стихотворенiе Александра Блока. Вы помните?... «Когда надъ ресторанами»...

По ту сторону дорожки войсковой старшина Полубояриновъ говорилъ Тихону Ивановичу: —

— Бѣлье, Тихонъ Ивановичъ, непремѣнно самъ все пересмотри. Ты нашу казуню лучше моего знаешь. Только попусти, за шкаликъ водки жиду казенную рубаху смѣняетъ… А теперь время такое...

Трубачи заиграли вальсъ. Въ сосѣдней аллеѣ въ полутьмѣ кружились пары, щелкали ритмично шпоры и, выходя на освѣщенное керосино-калильнымъ высокимъ фонаремъ мѣсто, вспыхивалъ длинный шлейфъ бѣлой юбки.

Надъ темными, густыми каштанами, въ узорчатой прорѣзи листвы было густое синее небо и на немъ, надъ самой Надеждой Петровной блистали семь звѣздъ Большой Медвѣдицы.

Недвиженъ былъ воздухъ. Душно и томно пахло духами, цвѣтами и ароматомъ сжатаго хлѣба, скирдовъ и пыльной, согрѣтой земли.


VII

Надежда Петровна осталась до слѣдующаго воскресенья. Батюшка упросилъ еще разъ спѣть въ церкви.

Въ четвергъ Надежда Петровна и Тихонъ Ивановичъ рано улеглись спать. Вся эта гарнизонная, полковая обстановка такъ напоминала имъ ихъ первые годы супружества, что казалось, что и не было этихъ восемнадцати лѣтъ тяжелыхъ хозяйственныхъ заботъ, рожденiя сына, воспитанiя его, отправки въ корпусъ, но все было, какъ тогда... Она не замѣчала сѣдинъ, пробившихъ тутъ и тамъ все еще густые волосы Тихона Ивановича, забыла свои увядающiя щеки и помягчѣлыя губы. Вдругъ въ эту тихую iюльскую ночь показалось, что по старому они оба молоды, что опять съ ними крутое счастье раздѣленной горячей любви и она совсѣмъ такая, какая стоитъ на портретѣ въ плюшевой рамкѣ. Долги, горячи и страстны были ихъ поцѣлуи въ тишинѣ уснувшаго въ усталомъ снѣ мѣстечка. За окнами заставленными ставнями ихъ сторожила теплая лѣтняя ночь, раскидавшая по небу алмазный звѣздный узоръ. Тишина была полная. Нигдѣ ни одна собака не брехала.

Передъ полуночью Надежда Петровна заснула такимъ покойнымъ, крѣпкимъ сномъ, какимъ и дома рѣдко спала. И вдругъ, сквозь сонъ услышала настойчивый стукъ въ дверь. Она проснулась и, какъ это часто бываетъ съ разоспавшимся человѣкомъ не могла сразу сообразить, гдѣ же она находится. Ей казалось, что она у себя на хуторѣ. Она лежала, однако, на незнакомой, чужой постели, принесенной отъ хозяевъ. На маленькомъ столѣ горѣла свѣча, у противоположной стѣны молча одѣвался ея мужъ. Она все поняла.

Вдругъ мучительно забилось ея сердце и нѣсколько мгновенiй у нея не хватало воздуха для дыханiя.

— Что?.. Война?...

Она сидѣла на постели, схватившись за грудь. Слова вышли невнятныя, но Тихонъ Ивановичъ ее понялъ.

— Войны пока нѣтъ. Прибѣгалъ вѣстовой отъ адъютанта. Объявлена мобилизацiя.

— Куда-же ты?

— Въ канцелярiю, потомъ въ сотню.

Тихонъ Ивановичъ наскоро умывался. Надежда Петровна вставала и помогала ему. Они крѣпко обнялись.

— Прощай... Тутъ... Надо уложить вьюки. Щегольковъ знаетъ, что куда... Я утромъ пришлю сотенную двуколку забрать вещи. Такъ прощай.

— Храни тебя Богъ. Не зайдешь еще?..

— Наврядъ-ли. Надо быть при сотнѣ.

— Можетъ, чаю напьешься?

— Сюда не поспѣю. Въ сотнѣ съ казаками напьюсь. Надежда Петровна торопливо крестила мужа, благословляя его въ походъ... Поцѣловала... Еще и еще разъ... Пора... Да, вотъ оно когда... Всегда казалось невозможнымъ. Никогда не вѣрила, что придетъ этотъ грозный и вмѣстѣ съ тѣмъ печальный часъ. Никогда объ этомъ не думала.

Наскоро одѣвшись Надежда Петровна вышла на улицу. Она не могла оставаться въ комнатѣ.

Тихая торжественная iюльская ночь шествовала по пути, озаренному звѣздами. Но уже входили въ ея тишину постороннiе тревожные шумы. Гдѣ то хлопнуло окно и забрунжало стекло въ жидкой рамѣ, раздался крикъ, другой, третiй, кто-то кого-то звалъ, что-то приказывалъ. Проскакалъ на неосѣдланной лошади казакъ. И зашевелилось, заговорило, зашумѣло непривычными ночными шумами взбудораженное мѣстечко.

***

Въ шесть часовъ утра Надежда Петровна пошла на площадь, гдѣ строились полки, выступавшiе въ походъ. Послѣ безсонной ночи пуста и бездумна была ея голова. Въ ушахъ какъ то гнусаво, какъ пѣли на хуторѣ казаки въ тотъ вечеръ, когда она рѣшилась ѣхать сюда, звучала знакомая пѣсня. —

— Онъ съ походомъ насъ проздравилъ,

Отдавалъ строгiй приказъ.

Вотъ и идетъ она «проздравлять съ походомъ»... Поздравлять съ чѣмъ?... Съ войной?.. Да... Военная служба не шутка... Какъ хорошо все-таки она сдѣлала, что поѣхала къ мужу.

Едва прошла высокое бѣлое зданiе городской гимназiи съ ея густымъ садомъ, какъ увидала полки, построенные на плацу. Впереди пѣшiе казаки устанавливали налой. Священникъ облачался въ ризы. Пѣвчiе собирались у налоя. Надежда Петровна подошла къ нимъ.

Въ утреннемъ, влажномъ воздухѣ какъ то особенно серьезно и печально звучали сигналы, которые всѣмъ хоромъ играли трубачи. Съ полей несло запахомъ жнивья, сѣмянъ и хлѣба.

Въ сѣро-зеленыхъ рубашкахъ, надѣтыхъ первый разъ, со складками примятыми аммунишей, въ новыхъ шароварахъ, какъ на парадъ, на подобранныхъ лошадяхъ стройными рядами стояли полки. Выблеснули на утреннемъ низкомъ солнцѣ шашки, вкладываемыя въ ножны, качнулись пики, люди сняли сѣрыя фуражки и строй словно освѣтился розовымъ свѣтомъ загорѣлыхъ, чисто вымытыхъ лицъ.

Начался молебенъ.

Надежда Петровна пѣла знакомыя молитвы, но ловила въ нихъ новый тайный, сокровенный до сихъ поръ смыслъ. Недалеко отъ нея фыркали лошади. И такъ страстно хотѣлось, чтобы время остановилось и никогда, никогда не кончился-бы этотъ молебенъ.

Пошли кропить полки святого водою. Надежда Петровна шла сзади съ хоромъ и полнымъ голосомъ пѣла: — «Спаси Го-осподи люди Твоя и благослови достояiе Твое»...

На флангѣ сотни она увидѣла своего мужа на караковомъ жеребцѣ, томъ самомъ, за котораго на Рождествѣ отдали помѣщику Петру Федоровичу семьсотъ рублей, Онъ крестился навстрѣчу священнику и серьезно и сосредоточенно было его лицо. Новую силу вливала Надежда Петровна въ слова молитвы.

— «Побѣ-ѣды благовѣрному Государю Нашему Николаю Александровичу на сопротивныя даруяй»...

Алмазныя брызги святой воды летѣли навстрѣчу рядамъ. Лошади мотали головами. Казаки крестились.

Сколькихъ, сколькихъ изъ нихъ знала Надежда Петровна! На лѣвомъ флангѣ съ двумя бѣлыми нашивками на темносинемъ номерномъ погонѣ стоялъ Чукаринъ и улыбался ей одними глазами. Ея хуторецъ!.. Она знала его мальчишкой, учила его въ школѣ и съ нимъ пѣла въ хуторской церкви. Да всѣ были ей какъ родные. Вотъ такъ же и сынъ ея Степанъ пойдетъ... на войну...

— «И Твое сохраняяй Крестомъ Твоимъ жительство»... Безконечны были ряды. Сколько ихъ!.. Тысячи идутъ въ безвѣстную даль... Откуда нѣтъ возврата...

Обошли полки, пулеметную команду и батареи. Батюшка заспѣшилъ, на ходу разоблачаясь и передавая крестъ и кропило причетнику. Казаки накрылись фуражками. Переднiй полкъ тронулся. Трубачи заиграли бодрый маршъ. Отъ недальнихъ лѣсовъ звонкое откликнулось эхо.

Надежда Петровна стояла съ дамами и дѣтьми возлѣ дороги. Между зеленыхъ яблонь-кислицъ двигались длинной змѣею, въ колоннѣ по три, полки. Жаркiй день наступалъ. Пыль шла съ полками, не относимая въ сторону. Въ сотняхъ вызвали пѣсенниковъ.

— Вася, гляди, вонъ и твой папа... Видишь?.. Смотри хорошенько... Можетъ и не увидишь потомъ....— заплакала молодая сотница...

— И-и, Дарья Сергѣевна, чего тамъ горевать? Можетъ и по хорошему обойдется. Милостивъ царь.

— Нѣтъ ужъ пошли... пошли... Пошли наши голубчики. Теперь когда и какъ кто возвернется.

Веселый маршъ казался печальнымъ. Домашнiя ссоры, недоразумѣнiя и обиды куда-то отошли, и тѣ, кто еще вчера казался постылымъ стали безконечно дорогими и милыми.

Уходятъ.

Приближалась сотня Тихона Ивановича. Чукаринъ запримѣтилъ Надежду Петровну, лихо избоченился, поверяулся къ пѣсенникамъ и завелъ звонкимъ далеко несущимся теноромъ: —

— Ой-да взвеселитесь Донцы — храброи казаки,

Ой-да честью, славою своей,

Ой-да покажите-жъ всѣмъ друзьямъ примѣръ,

Какъ изъ ружей бьемъ своихъ враговъ... и пой!..

Хоръ принялъ молитвенно стройно и строго: —

— Бьемъ, грозимъ, не портимъ свой порядокъ,

Только слушаемъ одинъ приказъ.

Тихонъ Ивановичъ подъѣхалъ къ женѣ. Кругомъ посторонились.

— Прощай, дорогая.

Онъ пропустилъ сотню мимо себя и, когда тронулъ рысью, догоняя голову колонны, женскiе голоса полковыхъ дамъ раздались ему вслѣдъ: —

— Счастливаго пути, Тихонъ Ивановичъ!

— Храни васъ Христосъ!

— Воюйте на славу, родные!

Свѣтлымъ строемъ на сѣрыхъ лошадяхъ надвинулась пятая сотня. Впереди пѣсенниковъ ерзгая гудѣлъ бубенъ и со звономъ потрясался увѣшанный мохрами и лентами пестрый бунчукъ. Стройно пѣли казаки: —

— Изъ за лѣса копiй и мечей — эей!

Ѣдетъ сотня казаковъ-усачей...

Эей, говори!.. Ѣдетъ сотня казаковъ усачей!

Попереду есаулъ молодой,

Ведетъ сотню казаковъ за собой!..

Эей говори!.. Ведетъ сотню казаковъ за собой...

Замирала вдали веселая пѣсня и слышенъ былъ только гулъ бубна да звонкiй присвистъ лихого запѣвалы.

Отъ усталости, отъ безсонной ночи, а болѣе того отъ непривычнаго волненiя и тоски у Надежды Петровны ноги подкашивались. Сухими печальными глазами смотрѣла она, какъ золотыми искрами блеснули и разсыпались, теряясь въ строю сотень трубачи, замѣтила, какъ умолкли далекiя пѣсни и отъ головной сотни впередъ, вправо и влѣво прямо по полямъ побѣжали походныя заставы и скрылись въ лѣсу дозоры.

Звенѣли, громыхая по каменной мостовой пушки казачьихъ батарей. Онѣ только вытягивались изъ города, а полкъ Тихона Ивановича уже скрывался въ таинственномъ, зеленомъ сумракѣ, пронизаннаго солнцемъ громаднаго Лабунскаго лѣса.

И уже ни одного казака не стало видно на вившемся къ лѣсу шоссе и только надъ лѣсомъ, кое гдѣ, курила высокая рѣдкая пыль, приближавшаяся къ Австрiйской границѣ, а Надежда Петровна, полковыя дамы и дѣти все стояли на окраинѣ плаца, все ждали чего-то...

***

— Пойдемте, Надежда Петровна.

Жена командира полка беретъ подъ руку Надежду Петровну и онѣ идутъ молча къ городку и входятъ въ тѣнь его садовъ и бульваровъ. Гимназисты шумной толпой, дѣлясь впечатлѣнiями видѣннаго, входятъ во дворъ гимназiи. Въ мѣстечкѣ пусто и неуютно, какъ въ квартирѣ, откуда толька что вынесли покойника. По дворамъ валяется солома, бумаги, битое стекло. Казармы пусты. Въ открытыя двери конюшенъ видны пустые станки, съ поваленными, брошенкыми жердями вальковъ.

Въ шесть часовъ вечера за офицерскими семьями прiѣхалъ автобусъ, и жены и дѣти казачьихъ офицеровъ покинули обжитыя квартиры и поѣхали, бросая имущество, мыкать горе и ждать результатовъ и конца войны.

Въ эту недѣлю все перемѣнилось на желѣзныхъ дорогахъ и во всей Россiи. Дворъ станцiи Травники былъ запруженъ подводами. Поѣзда пришлось ожидать шесть часовъ. Обычное росписанiе было нарушено, шли воинскiе поѣзда. Надеждѣ Петровнѣ пришлось добираться до своего хутора кружнымъ путемъ, и вмѣсто полутора сутокъ, она провела въ дорогѣ цѣлую недѣлю.

Навстрѣчу шли, тянулись, длинными составами стояли на станцiяхъ безконечные поѣзда красныхъ товарныхъ вагоновъ. На платформахъ — повозки съ поднятыми оглоблями и дышлами, орудiя, ящики. На станцiяхъ толпы запасныхъ. Въ вагонахъ сѣрыя толпы солдатъ, пѣсня, мѣдный зовъ сигнала, бряцанiе котелковъ, пахучiя кухни, скатанныя шинели, молодыя и старыя лица. Вся Россiя поднялась навстрѣчу врагу.

Донъ былъ неузнаваемъ. Куда дѣвался миръ его полей?

На церковныхъ колокольняхъ мотались красные флаги мобилизацiи. На станцiяхъ кишѣло казаками.

Никто не выѣхалъ за Надеждой Петровной на станцiю и она съ трудомъ раздобыла подводу, чтобы доѣхать къ себѣ. На хуторѣ — безлюдье. Работникъ Павелъ ушелъ по призыву, Николай Финогеновичъ уѣхалъ въ окружную станицу — онъ попадалъ въ полкъ третьей очереди. Только дѣти, подростки и старики оставались на хуторѣ. Бабы уѣхали, кто провожать мужей, кто въ степь исполнятъ мужскую работу.

Одна бродила по своему куреню Надежда Петровна и только подъ вечеръ, когда бабы вернулись съ полей, къ ней забѣжала дочь Колмыкова.

— Вотъ, какъ, мамаша, обернулось-то! Весь Донъ поднялся. Полковъ чисто несосвѣтимая сила идетъ на желѣзную дорогу. Но вы, мамаша, ни о чемъ не сумлѣвайтесь... Вотъ и вамъ по настоящему въ жалмеркахъ*) гулять довелось... Ну да ничего. Батяня о васъ наказывалъ, чтобы вамъ всѣмъ мiромъ помогли пшеничку убрать. Пособимъ вамъ и вы насъ своимъ совѣтомъ не оставите.

Домашнiя заботы, тяжелая непривычная работа захватила Надежду Петровну и за ними она стала позабывать войну.


VIII

Туркестанскiй Стрѣлковый полкъ, въ которомъ служилъ Дмитрiй Петровичъ Тегиляевъ спускался съ горъ въ пустыню и подходилъ къ большому селенiю Зайцевскому. Онъ шелъ походомъ безъ малаго на полторы тысячи верстъ.

Рота за ротой, въ сѣрыхъ рубахахъ съ малиновыми погонами, въ лихо надвинутыхъ на бровь фуражкахъ, съ винтовками, круто подобранными на плечѣ — развратный способъ таскать винтовки на ремнѣ тогда еще не привился русской пѣхотѣ, — широкимъ, бодрымъ, вымаханнымъ далекими переходами шагомъ, шли Туркестанцы по пыльной лессовой дорогѣ среди песчанаго плоскогоръя, усѣяннаго черными камнями и жидкими пучками сѣроватой верблюжьей травы. Только, можетъ быть, во Французскомъ Иностранномъ Легiонѣ, въ Африкѣ, гдѣ такъ же велики переходы, можно видѣть такой-же машистый и широкiй, свободный шагъ, такихъ подтянутыхъ, стройныхъ, тренированныхъ большими походами солдат.

Штабсъ-капитанъ Тегиляевъ, знаменитый охотникъ на тигровъ и кабановъ, съ весны принялъ первую роту. Высокiй, какъ и его сестры, но не такой полнотѣлый, какъ онѣ, подтянутый, выправленный, юношески стройный, со скатанной шинелью черезъ плечо онъ шелъ, легко ступая рядомъ со своимъ младшимъ офицеромъ, подпоручикомъ Песковскимъ. За ними Широкимъ строемъ шли стрѣлки. Вороты рубахъ были разстегнуты, вещевые мѣшки сняты. Ихъ везли сзади на обывательскихъ подводахъ. Роты шли налегкѣ. Сорокъ два градуса Реомюра и яркое Азiатское солнце пустыни, что палитъ съ восхода до заката съ бездоннаго синяго неба— не шутка! Выступили утромъ до свѣта, и къ девяти часамъ сдѣлали двадцать верстъ. До пяти отдыхали въ горномъ ущельи у колодцевъ съ горьковатой водой, варали обѣдъ, пили по Азiатскому обычаю безъ конца чай, а сейчасъ, къ закату заканчивали тридцативерстный переходъ.

Въ бродъ, широкимъ строемъ перешли головной арык, заросшiй кустами джигды, камышами и танкими плетнями дикаго винограда. За арыкомъ пошли сжатыя поля ячменя и пшеницы, а за ними уже маячили высокiя раины и густыя яблочные сады Зайцевского. Пряный духъ яблокъ, столь характерный запахъ осенью Семирѣченскихъ селенiй, потянулъ навстрѣчу. Дорога входила на прямой широкiй проспектъ, обсаженной деревьями улицы селенiя.

— Барабанщикъ ударь!.. Взять ногу! Пѣсенникамъ пѣть! — скомандовалъ Дмитрiй Петровичъ,

По старинному пѣхотному обычаю, свято хранимому Туркестанскими, Сибирскями и Кавказскими полками, барабанщикъ забилъ «козу», — рота подтянулась, круче подобрала ружья, шагъ сталъ крѣпче, дружнѣй. Запѣвало выбѣжалъ передъ строй.

Широкая тѣнистая аллея тополей и акацiй безъ конца тянулась по взгорью между садовъ и большихъ глинобитныхъ хатъ, крытыхъ гдѣ желѣзомъ, гдѣ камышомъ. Бѣлыя, тесовыя, тополевыя ворота были распахнуты настежь, у колодцевъ стояли женщины съ бадейками и шайками, съ плетеными корзинами, полными сочныхъ Семирѣченскихъ яблокъ-ранетъ, кистями винограда и большими ломтями сѣроватаго ситнаго хлѣба. Усердное приношенiе жителей роднымъ «солдатикамъ». На поворотахъ мѣломъ было написано: — «командиръ 2-го батальона», «пулеметная команда», «7-й роты 1-й и 2-й взводы», каждому было указано свое мѣсто. Квартирьеры безъ амуницiи и ружей въ пропотѣлыхъ рубахахъ ожидали свои части. Кое-кто потянулся было изъ рядовъ за яблоками и виноградомъ, но высокiй фельдфебель Шпигальскiй окрикнулъ:

— Куда полѣзли!.. Чего не видали?.. Дождись своей квартеры...

Барабанщикъ пересталъ бить и — точно дожидался этого — раздался мягкiй, чаруюшiй встрѣчающихъ бабъ баритонъ. Ефрейторъ Затыринъ завелъ пѣсню:

— Вдоль да по рѣчкѣ,

Вдоль да по Казанкѣ,

Сизый селезень плыветъ.

Вся рота дружно сотней голосовъ съ уханьемъ, съ присвистомъ подхватила:

— Ай да люли-люли!

Ай да люлю-люли!.

Сизый селезень плыветъ!..

Стрѣлки подняли головы и съ веселой, лукавой усмѣшкой посматривали на Семирѣченскихъ бабъ поселенокъ и казачекъ. Тутъ, тамъ раздались шутки. Хоръ одушевленно гремѣлъ:

— Сашенька, Машенька,

Душенька Парашенька

Сизый селезень плыветъ...

Лише, шире, свободнѣе становился шагъ. Точно плыли въ низкой пыли сѣрые ряды стрѣлковъ и задорнѣе, ярче, веселѣе гремѣла пѣсня:

— Три деревни, два села,

Восемь дѣвокъ — одинъ я,

Куда дѣвки — туда я...

Дѣвки въ лѣсъ —

Я за ними,

Дѣвки сѣли,

А я съ ними —

Разговариваемъ...

Розовая пыль золотымъ туманомъ стояла надъ селенiемъ. Ротные квартирьеры Левицкiй и Курошъ подбѣжали къ ротѣ.

— Сюда, ваше высокоблагородiе...

— Р-рота... стой!..

Вихремъ, въ одинъ прiемъ, по гвардейски сорванныя слетѣли съ плечъ винтовки.

— По квартирамъ маршъ!

Дмитрiй Петровичъ, снявъ фуражку и платкомъ вытирая запотѣлый лобъ вошелъ на чистый дворъ. Старикъ крестьянинъ встрѣтилъ его.

— Пожалуйте, ваше благородiе. На прошлой недѣлѣ своихъ сыновъ проводили — будьте во имя ихъ, ради Христа, гостями дорогими.

Снявъ ременную амуницiю, шашку и револьверъ Дмитрiй Петровичъ сѣлъ на бѣлыя, чистыя ступени деревяннаго крыльца.

Песковскiй присѣлъ рядомъ. Закурили папиросы. Сизый дымокъ завился въ прозрачномъ воздухѣ. Кругомъ по дворамъ гомонили солдаты. Дребежжа черпакомъ и ведеркомъ, роняя на землю горячiе угли, проѣхала походная кухня. Ротная двуколка завернула во дворъ. Усталая лошадь тихо заржала, предвкушая отдыхъ. Деньщики доставали изъ повозки походныя койки. Хозяйка на заднемъ крыльцѣ раздувала самоваръ. Тонкiй смолистый запахъ сухого саксаула потянулъ ладаннымъ духомъ и смѣшался съ крѣпкимъ и терпкимъ запахомъ яблоковъ, горою наваленныхъ подъ навѣсомъ. Въ пролетъ воротъ былъ виденъ за улицей пологiй скатъ широкой долины, громадныя скирды хлѣба и за ними, казалось, совсѣмъ близко высокiе массивы снѣговыхъ горъ.

— Триста верстъ отмахали за эти двѣ недѣли, — сказалъ Песковскiй, — а все никакъ не уйдемъ отъ своихъ горъ. Еще тысячу надо пройдти, а у меня подметки уже никуда.

— Отдай Равинеру. Онъ тебѣ за ночь новыя набьетъ, — пуская дымъ колечками, сказалъ Дмитрiй Петровичъ.

— Я сказалъ Бурашкину, спать ляжемъ, чтобы снесъ.

— Ты сейчасъ дай. А то — подъемъ въ четыре часа. Смотри босымъ идти не пришлось-бы.

— Очень уже все это непонятно солдату, Дмитрiй Петровичъ.

— Что непонятно?..

— Тысячу верстъ похода сломать на своихъ на двоихъ, потомъ недѣли двѣ по желѣзной дорогѣ тянуть будутъ... Для чего? Вотъ мнѣ ефрейторъ Курослѣповъ на большомъ привалѣ и говоритъ: — для чего намъ воевать?.. Неужели и сюда Германъ со своей войною доберется?

— Ты его за пустые разговоры на часъ въ боевую поставилъ-бы — вотъ это дѣло было-бы! Еще и ефрейторъ. Я отъ Курослѣпова такого не ожидалъ.

— Дмитрiй Петровичъ, ты, ради Бога, чего худого не подумай. Просто такъ это къ слову пришлось. Мысль естественная у простого человѣка.

— Просто такъ!.. Естественная!.., — передразнилъ Дмитрiй Петровичъ. — Не солдатская это мысль. Кто нибудь внушилъ ее Курослѣпову.

— Не думаю. Да вѣдь Суворовъ учитъ, что каждый воинъ долженъ понимать свой маневръ.

— Не къ тому онъ это, Гриша, учитъ... Совсѣмъ не къ тому. Слыхалъ и я.. И не солдаты... А нашъ братъ офицеръ говорили — пока дойдемъ, да доѣдемъ и война кончится... «Понималъ свой маневръ»... Бѣда, Григорiй, если каждый солдатъ станетъ обсуждать все «какъ» и «почему»?.. Что?.. Почему?.. Куда его ведутъ?.. Почему воевать, когда нашему краю никто не угрожаетъ? Общее дѣло забудемъ. Это бѣда — хуже войны. Бѣда, если каждый гражданинъ со своей обывательской горки станетъ судить Государя и Правительство... Какъ полагаешь, имъ то, чай, съ горы виднѣе, чѣмъ намъ.

— Но, Дмитрiй Петровичъ... Насъ офицеровъ, итакъ упрекаютъ въ обывательщинѣ, въ равнодушiи къ государственнымъ и мiровымъ вопросамъ.

— Государственные, мiровые вопросы!.. Ахъ, шутъ ты гороховый!..

Дмитрiй Петровичъ замолчалъ и долго смотрѣлъ, какъ золотымъ туманомъ, ровно пологомъ задергивалась пустыня и какъ гдѣ то далеко, далеко въ лиловыя горы садилось солнце. Онъ докурилъ папиросу, бросилъ смятый изжеванный окурокъ во дворъ и сказалъ тихо, точно про себя.

— Обывательщина!.. Кто говоритъ то это, милый Григорiй Николаевичъ?.. Врагъ Россiи говоритъ это, чтобы смутить «малыхъ сихъ». Надо ему свернуть, на бекрень сдвинуть наши мозги. Посѣять сомнѣнiя въ рѣшительный часъ битвы и сорвать побѣду... Философiя это.

— Нѣмцы?.. Нѣмцы?.. Я нѣмцевъ никого не видалъ и не знаю.

— Нѣмцы что!.. Русскiй солдатъ всегда нѣмцевъ бивалъ... Есть врагъ много пострашнѣе нѣмцевъ... Дiаволъ.

Песковскiй съ удивленiемъ посмотрѣлъ на своего ротнаго. Уже не спятилъ-ли онъ отъ жары, да усталости. Дмитрiй Петровичъ ясными сѣрыми глазами, не мигая, смотрѣлъ на заходящее солнце. Красные угольки горѣли въ темныхъ зрачкахъ. Сухое бритое лицо ударило въ бронзу.

— Да... Дiаволъ... Мiровые вопросы... Обывательщина... Не намъ съ тобою мiровыми вопросами заниматься. Наше дѣло маленькое... Мiровые вопросы рѣшатъ и безъ насъ. Мудрость жизни, счастье народа въ довѣрiи своему Правительству и въ томъ, чтобы каждый по совѣсти дѣлалъ свое дѣло, не озираясь на сосѣда... А такъ, если яйца начнугь курицу учить — что будетъ... Толку не будетъ. Съ сосѣдняго двора - все раздражающѣе и сильнѣе сталъ доходить запахъ горячихъ щей. Шумнѣе тамъ былъ солдатскiй говоръ. Вдругъ раздалась короткая команда и полтораста голосовъ дружно запѣли въ унисонъ:

— Очи всѣхъ на Тя, Господи, уповаютъ...

— Пойдемъ, Григорiй. Ужинъ готовъ. Похлебаемъ со стрѣлками солдатскихъ шей... Такъ-то, братъ, лучше будетъ… А мiровые вопросы ефрейторскимъ умомъ рѣшать?.. Никуда это не годится.

И, смягчая жесткость словъ, крѣпкимъ пожатiемъ руки Песковскаго выше локтя, Дмитрiй Петровичъ поднялъ его и повелъ со двора.


IX

Шура и Женя вѣрно отмѣтили, что Володя на 180 градусовъ перемѣнилъ свой взглядъ на войну. Сдѣлалъ это онъ, конечно, не самъ, не своимъ умомъ дошелъ до этого, но получилъ на это указанiя партiи.

Въ тотъ самый iюньскiй вечеръ, когда первый разъ въ ихъ домѣ заговорили о возможности войны, Володя поѣхалъ къ Драчу. Онъ всегда останавливался у него, когда были у него сомнѣнiя, когда хотѣлъ онъ уйдти отъ семьи и посвятить всего себя партiйной работѣ.

Ѣхалъ онъ, полный самаго крѣпкаго миролюбiя и ненависти къ войнѣ. Какъ соцiалистъ и демократъ онъ долгомъ своимъ почитал быть антимилитаристомъ, пацифистомъ, ярымъ ненавистникомъ войны. Война пережитокъ дикаго средневѣковья, феодальныхъ привычекъ, царизма, никакъ недостойный соцiализма. Бросать народъ, то есть рабочихъ — пролетарiатъ на убой въ угоду Вильгельмамъ и Николаямъ — никакъ не отвѣчало марксизму. Онъ зналъ, что и партiя, въ лицѣ Петербургскихъ ея представителей, раздѣляла эти взгляды. Уже были брошены ея агенты, составлены «пятерки», посланы агитаторы по заводамъ, чтобы въ нужную минуту забастовками сорвать войну, по деревнямъ поѣхала молодежь — препятствовать, когда будетъ надо мобилизацiи.

Володя засталъ Драча дома въ хмуромъ, мрачномъ, молчаливомъ настроенiи. Пиво и хлѣбъ съ колбасой ожидали Володю. Со страстью, съ пыломъ молодости Володя заговорилъ о военныхъ слухахъ, о подготовкѣ къ войнѣ, о священной обязанности каждаго соцiалиста помѣшать этой имперiалистической войнѣ, начатой «царизмомъ». Драчъ прищурился какъ-то презрительно и сказалъ:

— Ничего ты, братокъ, въ этомъ дѣлѣ не понимаешь. Совсѣмъ не оттуда вѣтеръ дуетъ.

— Скажи, если что знаешь.

— Скажу, когда надо будетъ.

Какъ ни допытывалъ Володя Драча — больше ничего онъ не могъ отъ него добиться.

— Ты вотъ что — не спѣши домой. Поживи у меня — тогда все доподлинно узнаешь. Ждемъ гонца отъ самого.

— Отъ кого?

— Отъ самого... Отъ Ленина, — едва слышно сказалъ Драчъ.

Володя остался у Драча. Въ грязной, неприбранной квартирѣ было уныло и скучно. Держать прислугу Драчу не позволяли убѣжденiя, да, можетъ быть, и средствъ на это не было, самъ же онъ считалъ ниже себя стелить постель и вытирать пыль — это все «усложняло жизнь» по его мнѣнiю, и въ двухъ комнаткахъ въ большомъ и грязномъ домѣ, заселенномъ рабочими, на Телѣжной улицѣ было грязно и лѣтомъ душно и непрiютно. До одури играли въ шашки, до тошноты пили пиво, трескали огурцы и ѣли вареную колбасу, часами валялись на жесткихъ вонючихъ постеляхъ. Иногда спорили на отвлеченныя темы, читали вмѣстѣ Маркса, и Володя удивлялся малому развитiю Драча. Володя зналъ, что это ничего недѣланiе и была —