Анкудинов Кирилл Николаевич литературный критик, публицист. Родился в Златоусте в 1970 г. Окончил Адыгейский государственный университет, где и преподаёт основы журналистики; кандидат филологических наук диссертация

Вид материалаДиссертация

Содержание


Письма в тибет
Письмо третье
Письма в тибет
Письмо пятое
Подобный материал:
Письмо первое: Оранжереи и пустыри

ПИСЬМА В ТИБЕТ

«ЛГ» приступает к публикации цикла «писем» Кирилла Анкудинова, посвящённых современной русской поэзии

Анкудинов Кирилл Николаевич – литературный критик, публицист. Родился в Златоусте в 1970 г. Окончил Адыгейский государственный университет, где и преподаёт основы журналистики; кандидат филологических наук (диссертация «Русская романтическая поэзия второй половины ХХ века»). Публиковался в журналах: «Октябрь», «Москва», «Новый мир», «Знамя». Живёт в Майкопе.

Здравствуй, дорогой друг. Рад наконец-то получить весточку от тебя. Ты пишешь, что после долгих скитаний осел в крохотной горной тибетской деревушке. Что в ней нет Интернета, что ты можешь позволить себе лишь раз в месяц спуститься в большой посёлок на равнине. Там ты заходишь в Интернет (но он дорогой, а денег у тебя немного) и в местную библиотеку (в которую из всех русско-язычных изданий поступает лишь «Литературная газета»). Также ты пишешь, что твои сведения о современной русской поэзии разрозненны и обрывочны. Ты просишь, чтобы я полно и внятно рассказал тебе о ней…

…Ты уехал из России в страшный декабрь 1993 года (помню, как мы расстались на Белорусском вокзале). Тогда в Москве не было ни поэтических концертов, ни сколько-нибудь заметных лито – не было вообще ничего, кроме Литературно-философского клуба на Пролетарской, ютившегося в подвале многоэтажки. Мне там нравилось, поскольку это было похоже на Майкоп, из которого я только что перебрался. Уже потом в центре Москвы появился салон «Классики ХХI века» – но это случилось много позже.

Ты бы не узнал нынешнюю Москву – сытую, гламурную (хотя сейчас слегка подмороженную экономическим кризисом), щедрую на поэтические праздники. Каждодневно в Москве проводится не менее пяти-шести литературных мероприятий. Чуть ли не ежемесячно в столице проходят грандиозные поэтические фестивали, конференции, выставки, арт-биеннале. Поэты регулярно ездят на свои сборища – то в Казань, то в Вологду, то в Киев, то в Коктебель, то в Минск, а то и в дальнее зарубежье. Выходят два журнала, посвящённые исключительно поэзии, – «Арион» и «Воздух» (плюс различные международные издания – такие как «Интерпоэзия»). А бесчисленные презентации, конкурсы, слэмы…

Но меня это кипение-бурление пиитической жизни ничуть не обольщает. Скажу так: на мой взгляд, положение дел в современной российской поэзии ныне куда хуже, чем было в 1993 году.

Я всегда полагал: стихи существуют для того, чтобы их читали. И вот уже двадцать лет я беспрестанно слышу один и тот же аргумент – «во все времена серьёзной поэзией интересовался не более чем один процент населения России – и это нормально». Теперь меня от этого аргумента тошнит, я его больше не могу слышать.

…В 1985 году каждому начинающему поэту, каждому гуманитарию, каждому человеку с высшим образованием было естественно знать, кто такой, допустим, Давид Самойлов. Возьмём какого-либо современного поэта, сопоставимого по статусу с Давидом Самойловым в 1985 году. Например, Сергея Гандлевского. Ныне молодому человеку, пишущему стихи, естественно не знать, кто такой Сергей Гандлевский. А ведь Гандлевский – не заумник-модернист, он пишет так же внятно, как и Давид Самойлов.

Сейчас есть малая оранжерея «профессиональной поэтической среды». Это – типичная самозамкнутая субкультура, притом одна из самых незначительных и маловлиятельных субкультур. Конечно, можно жить в ней и радоваться. Точно так же можно жить в обществе «байкеров» или «толкиенистов». Но это – слишком уж специфическая радость, по моему мнению…

Да, в России был одиночка Хлебников, был одиночка Хармс, был одиночка Мандельштам. Когда не было слышно ничего, помимо громогласного монолога государства, тихие одинокие голоса становились важными и нужными. Но не сейчас, в эпоху неуклонной атомизации общества, когда социокультурное поле расползлось чуть ли не на первоэлементы…

Некогда Мандельштама ужаснула «армия поэтов». Мог ли он вообразить себе «армию маленьких Мандельштамов»? Сидящих по своим углам и обласкивающих друг друга утешениями: «Тебя никто не читает и меня никто не читает – и это хорошо. Гениального Осипа современники тоже не читали. Нас не читают, и потому мы гениальны, как Осип».

Признаюсь честно: от «профессиональной поэтической среды», от этого «детского сада вольнолюбивых бардов» я давно ничего не жду. Малая делянка «профессиональной поэтической среды» вытоптана напрочь, она убита модами и «хорошим тоном», выжжена снобизмом, отравлена квазихармсовской иронией и квазимандельштамовской «всемирной культурой» (в которой подлинной всемирной культуры нет ни на грош). Я думаю, что будущий поэтический гений придёт к нам извне, с пустырей, расположенных за пределами оранжереи «профессиональной поэтической среды». Точно так же, как в девяностые годы извне явился Борис Рыжий. Теперь ясно, что «главным поэтом девяностых годов» стал он. А ведь модная молодёжь из «профессиональной поэтической среды» его не поняла и не приняла (Рыжего поняли и приняли либо представители старших поколений, либо «независимые одиночки»)…

…Эта весна была несчастливой для поэтов. Умер израильтянин Михаил Генделев, умер «метаметафорист» Алексей Парщиков, умер Лев Лосев, умер «лианозовец» Всеволод Некрасов, умер Александр Межиров, погибла московская поэтесса Ольга Рожанская, не столь известная, как вышеназванные авторы, но не уступающая им по уровню дарования. В Майкопе тоже были смерти поэтов. Что-то носится в воздухе – тягостное, нехорошее, непоэтическое, тёмное. Как знать, может быть, это – тьма последнего часа перед рассветом?..

…Что тебе сказать о конкретных направлениях и персоналиях? Всё изменилось под нашим зодиаком. Многое ушло. Как туман, развеялся «московский концептуальный соц-арт». Пригов скончался в позапрошлом году, и, судя по всему, он в последние годы жизни разочаровался в концептуализме. Лев Рубинштейн забросил библиотечные карточки и, как я слышал, поёт и записывает с эстрады песни сталинской поры. Тимур Кибиров после долгих поисков стал – ты не поверишь! – религиозным поэтом, притом хорошим. Нет «метаметафоризма» – долгие годы молчат Иван Жданов и Александр Ерёменко (последний несколько лет назад – после нескончаемой паузы – выступил с новой подборкой, правда, не вполне удачно, но это стало огромным событием само по себе). Давно не вижу поэтических публикаций Евгения Рейна и Дмитрия Бобышева – зато все журналы наводнил Анатолий Найман своим вязким резонёрством в прозе и стихах…

Обо всём за единый раз не скажешь. Давай мы сделаем так: я буду писать тебе письма о современной поэзии и публиковать их в «Литературной газете». Дубровский с Машей сообщались через дупло дуба, а мы будем сообщаться через «Литературку». Мне не терпится рассказать тебе о многом – о влиянии Иосифа Бродского на литпроцесс, о группе «Московское время», о поэтах-традиционалистах и о поэтах-концептуалистах, о западниках и почвенниках, о «питерской поэзии» и о «женской поэзии», о стихах, которые публикуются в журнале «Наш современник», и о стихах, которые появляются в журнале «Воздух», о разносортных графоманах и о всякоразных шарлатанах, о постмодернизме и неоромантизме, о королях (поэзии) и капусте (в огороде издателей).

Но об этом – в следующих письмах.

Твой Кирилл


ПИСЬМА В ТИБЕТ

Письмо второе

Продолжаем публикацию «писем» Кирилла АНКУДИНОВА о современной русской поэзии, начатую в «ЛГ» № 26

И снова здравствуй, мой тибетский друг. Тебя, конечно, интересует, как нынешняя литсреда относится к Иосифу Бродскому – по-прежнему почитает ли она его, считает ли Бродского «последним гением двадцатого века» или, напротив, разочаровалась в нём?

…Видишь ли, я полагаю, что гениальности как объективной данности нет вообще (если только речь не идёт о единственных в своём роде создателях национальных литератур – таких как Пушкин или Гёте).

А что же есть? Есть субъективная данность. Есть личные вкусы и пристрастия. К примеру, мне кажется, что поэт Юрий Кузнецов гораздо лучше поэта Бродского; по твоему же мнению, Бродский превосходит Кузнецова на много порядков. Мы так и останемся при своём: я не смогу переубедить тебя, ты не сумеешь изменить мои взгляды.

И ещё есть работа социокультурных механизмов, заставляющая читательские массы самоидентифицироваться с тем или иным поэтом и возносящая стихотворцев-счастливчиков на недосягаемые высоты. Она может быть как долговременной, так и кратковременной, скоротечной; и тогда мы с высоты своей эпохи удивляемся – чем эдаким поразил публику 80-х годов XIX века несчастный Надсон.

Вот потому меня немного напрягает любить поэтов, которых сейчас любят все. Я обожаю наслаждаться стихами никому не известных авторов, ибо это моё наслаждение не омрачено ревностью к бездумным рычагам социокультуры…

Бродскому подфартило как никому; его подхватило и вознесло восходящими социокультурными потоками что твоего ястреба над Гималаями. Дружба с Ахматовой, арест, суд, ссылка, высылка из Советского Союза, наконец, Нобель…

Замечу, что пора перестать лицемерить и обманывать себя: Бродского арестовали, судили и сослали отнюдь не за то, что он не работал и считался тунеядцем. Даю тебе совет: спустишься на равнину и зайдёшь в Интернет – набери в любой поисковой системе две фамилии – «Бродский» и «Шахматов»; получишь исчерпывающую информацию о «деле Бродского» и о его настоящих истоках. Ведь будущий нобелевский лауреат чуть самолёт за границу не угнал…

Скажу ещё: Нобель Нобелем, а последнюю (и главную) причину сверхпопулярности Бродского в 90-е годы никто так и не назвал ни разу. Лирический герой Бродского – патриций, меланхолически взирающий на руины. Чего-чего, а руин в те годы было много, и, чтобы сохранить нервы и здоровье, на них лучше было глядеть элегически. Творчество Бродского стало недорогим седативом, помогающим интеллигентам спокойно пережить шок от разрухи 90-х.

Масштабы моды на Бродского в 95-м году (и особенно в 96-м – сразу после его смерти) были таковы, что я затрудняюсь их охарактеризовать. В то время Бродскому подражали едва ли не все – даже те, от кого это было малоожидаемо, к примеру Олег Чухонцев. Кое-кого Бродский «раздавил» навсегда; к счастью, не Чухонцева, но очень ярко начинавшего Юрия Арабова – безусловно. В 96-м году волна бродскомании докатилась аж до «Нашего современника»: я впервые увидел на его страницах стихотворение с характерно бродской интонацией и бродским лексиконом. Надо сказать, в «Нашем современнике» до сих пор попадается такое; например, в № 4 этого журнала за нынешний год была опубликована посмертная подборка Андрея Голова, хорошая и умная – но ведь не без влияния Бродского.

Моё личное отношение к поэзии «рыжего Иосифа» менялось с течением времени. Когда-то я чувствовал отторжение от неё; сейчас оно исчезло. Бродский, с его индивидуализмом и гордостью, с его жаргонизмами и академизмами, с его парадоксальной космополитической имперскостью, с его ледяным отчаянием, – безусловно, большой поэт. Но поэт, которому нельзя, немыслимо, не надо подражать…

Думаю, что Бродский надолго «закрыл» для русской поэзии многое. После него оказались сомнительны длиннострочные дольники, однородные перечисления и анжамбеманы; реабилитируются они не скоро. На долгие десятилетия поэтам отныне противопоказано употреблять слова «амальгама» и «зане». Даже кое-какая тематика теперь небезопасна: к примеру, ужасно тяжело стало писать стихи об античности (особенно о римской), о Венеции, о беспощадном ходе времени, о всесилии языка. Малейшая йота «бродскизма» – в одной строке, в одном слове – и всё стихотворение напрочь испорчено.

А бывает и так:

Кто-то стучит. Президент или ген-

сек желают вернуть билет.

Тени отслаиваются от стен,

куда их впечатал свет.

Кто-то пришёл. Это конь в пальто

переступил порог.

Всё заканчивается, особенно то,

что запасалось впрок.

(Геннадий Калашников.

Живая тьма. Новый мир, 2009, № 1)

Из этих строк кричмя кричат бродские приёмы, бродские образы, бродские ритмические решения – к тому же взятые не из первых рук. Бродский, прошедший через Быкова, прихватизирован Калашниковым; какой-то поэтический секонд-хенд, ей-богу.

Я не могу понять: зачем собственные замыслы, собственные идеи, собственные неповторимые чувства перекладывать на чужой голос, фактически приписывать их другому человеку?

В лучшем случае выйдет качественное ремесленничество, как у самого умелого, самого профессионального подражателя Бродского – у Бориса Херсонского, расписывающего в одной и той же адаптированной среднебродской манере православный иконостас и семейство пролетариев-алкашей. Многим такая поэзия нравится, мне же она напоминает искусство фотошопа.

Повторение, клонирование Бродского мертвит стихи. Иное дело – когда Бродский прочитан, освоен, присутствует в тексте – но в неочевидном, неуловимом, дисперсном состоянии. Вот пример: Лев Лосев долгое время был близким другом Бродского, исследователем его творчества; он создал жизнеописание Бродского. Но ведь стихотворения Льва Лосева совсем не похожи на Бродского. Хотя Бродский в них есть: он как бы растворён там. Точно так же как в поэзии Олеси Николаевой и Ольги Родионовой, Полины Барсковой и Алексея Пурина, Максима Амелина и Игоря Караулова, в песнях барда Михаила Щербакова и рокера Сергея Калугина или – если говорить о малоизвестных авторах – в строках майкопчанина Александра Адельфинского.

Как поэт Адельфинский на Бродского не похож, он принадлежит к иной школе (стихи Адельфинского по манере разворачивания образов напоминают мне Ивана Жданова, а по общему настрою – некоторых «проклятых поэтов» ленинградского андеграунда 70-х, особенно Александра Миронова). Но тому, кто навсегда пленён, заколдован, отравлен Венецией, нельзя не знать, не учитывать Бродского…

Движения пчелы вневременны и вязки

Над вешнею волной венецианских вод.

Откуда взяться ей, а немота раскраски

Сгущается пестро и по ветру несёт.

Так вешней белизны и в темноте, наверно,

Проверен тайный ход смешением начал.

А ты наметил путь и тянешься неверно,

Но в суходоле ждёт провеянный причал.

Под ним волна, что сон, что бред иль фотоглянец,

И поутру гудит немного голова.

Ведь в разных зорях есть, да, общий есть багрянец,

Хоть рифмы и бедны, исчерпаны слова.

В том и надежда, что смещение причины

В неполноте своей нам оставляет связь,

А потому смешны кручины и почины –

Венецианских вод волна не прервалась.

(А. Адельфинский,

из «Незаконченного венецианского цикла»)

Я сказал, что после Бродского о Венеции писать сложно. Но можно, как видишь. Венецианских вод волна не прервалась. Вот так, мой друг. Жди следующего письма.

Твой Кирилл

Письмо третье

Продолжаем публикацию «писем» Кирилла АНКУДИНОВА о современной русской поэзии, начатую в «ЛГ» № 26, 29

Приветствую тебя, мой тибетский друг. В прошлом письме я говорил о том, насколько опасны даже минимальные влияния поэтики Иосифа Бродского. Ты задаёшь мне вопрос: влияния других известных современных поэтов столь же пагубны или нет?

Отвечаю – раз на раз не приходится: одно дело, когда перед нами мощная поэтическая самодостаточная индивидуальность – подражать ей гибельно. Совсем другое – литературная группа или литературное направление. Нелепо писать стихи «под Блока», «под Ахматову», «под Хармса», но не предосудительно развивать и переосмысливать традиции символистов, акмеистов или обэриутов. Поэтика любой литературной группы – «рамочная конструкция», включающая в себя определённые (большие или меньшие) перспективы. К примеру, поэтика группы «Московское время» настолько широка, что охватывает значительную совокупность путей развития нынешней русскоязычной лирики.

Собственно говоря, «Московское время» – это трепетная голограмма «советской городской традиционной поэзии»; это идеальная советская лирика, очищенная от советских идеологизмов и от советской инерционности (то есть от халтуры и графомании). В «Московском времени» есть всё – и диссидентство, и лёгкая фронда, и правизна, и левизна, и почвенничество, и западничество, и интеллигентщина – постольку, поскольку это имело место в поздней советской поэзии.

Одно время я плотно занимался исследованием истории «Московского времени» – собирал в Интернете документы, беседовал с участниками и очевидцами. Скажу так: несмотря на то что дело было не слишком давно, тумана вокруг него напущено предостаточно…

Истоки «Московского времени» – конец 60-х годов. Основатели «Московского времени» – два Александра – Сопровский и Казинцев (Кенжеев, Цветков и Гандлевский присоединятся к ним чуть позже). Так вот: один из Александров – Казинцев – напрочь вытеснен нынешними либеральными критиками и литературоведами на периферию пейзажа (что объяснимо: это их идеологический противник; с начала 80-х годов Казинцев – ведущий публицист «русской партии» и журнала «Наш современник»). Что касается Сопровского… его памяти дежурно клянутся. Но если на одну чашу весов положить всю совокупность написанного о Сопровском, а на другую – допустим, о Цветкове, то…

…Неизбежны вопросы. Ведь Цветков успел напечататься только в первом выпуске альманаха «Московское время»; с 1975 года Цветков в эмиграции. Расцвет «Московского времени» как самиздатского проекта (1976–1978 гг.) фактически проходит без участия Цветкова. Но с участием многих фигур, усердно вытесняемых «за кадр».

Почему люди, имеющие самое непосредственное отношение к «Московскому времени» (Михаил Лукичёв, Мария Чемерисская, братья Ахмед и Аслан Шаззо), не упоминаются исследователями даже в категории «и др.»? Почему от «Московского времени» старательно отженивают Игоря Волгина и его литературное объединение «Луч»? Для чего «Московское время» силятся выставить этакой полуэмигрантской «лавкой древностей»? Наверное, для того, чтобы не возникало опасного желания связать «Московское время» с современными ему «традиционалистскими» поэтическими группами – например, с «кружком Вадима Кожинова». Тем более что два этих сообщества частично соприкасались и Кожинова Александр Сопровский знал неплохо.

Чем больше я узнаю о Сопровском, тем больше он мне нравится. Умница, замечательный поэт, глубокий мыслитель, удивительно бесстрашный и порядочный человек. Рыцарь, идеалист, донкихот. Ты не поверишь: он призывал к диалогу «демократов» и «патриотов» в безумном 1987 году, когда почти все писатели были намагничены на конфронтацию. Разумеется, текст Сопровского с этими несвоевременными призывами («Privacy и соборность») при его жизни так и не был опубликован.

Крайне знаменательно, что Сопровский не принял участия в престижных западнически ориентированных литпроектах конца 80-х годов: его нет ни в «показательной панораме советского андеграунда» – альманахе «Зеркала» (появившемся в 1989 году и открывшемся огромной подборкой Гандлевского), ни в сборнике круга Гандлевского–Пригова – «Личном деле № …», сданном в набор при жизни Сопровского (11 мая 1990 года). Зато Сопровский в эти годы публикуется в изданиях «русской партии» – в альманахе «Истоки-89», в журнале «Московский вестник» – а ведь ему (в силу понятных обстоятельств) этот шаг не мог даться легко…

Однако я увлёкся. Мы беседуем о поэзии, только о поэзии…

Есть два противоположных типа лиризма – иногда поэт объективизирует внешний мир, закрывает от него своё «я» – а иногда, напротив, переплавляет собственное «я» и окружающую реальность в единое целое. Условно назову эти типы лиризма «бунинским» и «фетовским». «Московское время» дало – одновременно – оба варианта.

Лирик «бунинского типа» – это Сергей Гандлевский. Ты знаком с его стихами и помнишь, что они насыщены невероятным количеством деталей, примет времени, бытовых реалий – подобно хорошему кино. Но поэзия Гандлевского «кинематографична» не только поэтому. Гандлевский – превосходный «оператор» и «звукооформитель»; он может точнейшим образом передать фактуру предмета или пейзажа, игру светотени, особенность звука: «Вишнёвым пламенем ложатся три телефона на углу». Или: «Мы знаем приближение грозы, бильярдного раскатистого треска – позвякивают вёдра и тазы, кликушествует злая занавеска».

«Фет» «Московского времени» – Бахыт Кенжеев. Критики нередко упрекают Кенжеева в статичности и некоторой бессодержательности поэтического мира. Однако ведь и в адрес господина Шеншина имели место быть идентичные упрёки: что это такое – одни и те же вёсны и лета, закаты и восходы, звёзды и грёзы – и никакой динамики. Бессмысленно ждать от Фета некрасовской гражданственности или державинской громогласности; точно так же не стоит требовать от поэзии Кенжеева тех качеств, которых у неё нет от природы; куда разумнее обратить внимание на её достоинства. Бахыт Кенжеев – один из самых музыкальных современных поэтов; его строки всегда великолепно интонированы. Лирику Кенжеева трудно пересказывать и интерпретировать. Её надо читать, лучше вслух.

Ты прознал о том, что я частенько ругаю нынешнее творчество Алексея Цветкова. Да, это так.

Странное дело: ни одно из стихотворений Цветкова 70–80-х годов не осталось в моей душе. Наверное, сам Цветков не был слишком доволен своими ранними стихами. Иначе с чего бы ему так радикально менять свою традиционную манеру? Перемены не пошли на пользу: некогда Алексей Цветков был неярким поэтом; ныне он стал докучным виршеплётом.

Дело не в его гражданской позиции (возмущающей меня откровенной антироссийской и антирусской направленностью) – я не склонен переносить свои политические пристрастия на эстетические оценки. И не в отсутствии знаков препинания и заглавных букв (в стихах Виктора Кривулина тоже не было запятых; это не мешает мне восхищаться его поэзией). И не в грамматических сдвигах (у многих поэтов их полно; ну и что?).

Дело в ином:

Если верить тому что стряслось я приятно я рад

вот качнулся навстречу сам капитан со стаканом

от лица всего старопрамена здравствуй брат

или ты сестра или что там у вас под скафандром

мы сыны кислорода и в образе шерстяном

уроженцы тундр но от космоса аж больные

наберу брюссель заходите все вшестером

или всё таки четверо где же два остальные

(Алексей Цветков, «они существуют

но сбивчиво и тайком…»; «Знамя», 2007, № 1).

Друг мой, ты не находишь, что этот текст весьма смахивает на знаменитый стишок Белого Кролика из «Алисы в стране чудес» («Я дал ей семь, ему же десять, он ей – четыре или пять»)? Жаль, нет смелой Алисы, чтобы заявить Цветкову: «В этих стихах нет и крошки смысла – вот моё мнение».

Ещё образчик:

Как мокро в природе а впрочем вода неправа

ты честный родитель и вправе надеяться лучше

чем дальше в колумбы тем пристальней тень от горба

над кем треугольней лицо в набегающей туче

там гроб лукоморский куда ты стояла стройна

хвостатых менад в синеве исступлённые танцы

полсупа в тарелке и тьма пузырями со дна

четвёртая если не кто-то во тьме обсчитался

(Алексей Цветков, «немо в море»;

«Октябрь», 2007, № 2).

И вот такими безразмерными «цветковыми массами» ныне заполнены и «Знамя», и «Октябрь», и «Звезда», и плюс к ним добрый десяток литжурналов. Мэтр плодовит; ещё бы ему не быть плодовитым: такую чепуху можно гнать километрами.

Хуже всего то, что «обновлённый» Цветков делается законодателем моды в определённых молодёжных литкругах. Стало престижно сочинять вялую витиеватую бессмыслицу «а-ля Цветков»; а стихи со смыслом осмеиваются и презираются доморощенными модниками. Что, конечно, очень скверно.

Твой Кирилл


ПИСЬМА В ТИБЕТ

Такие разные традиционалисты

Продолжаем публикацию «писем» Кирилла АНКУДИНОВА о современной русской поэзии, начатую в «ЛГ» № 26, 29, 35

Привет, друг мой. Я получил твоё ответное письмо. В нём ты спрашиваешь меня о современных поэтах, которые придерживаются, что называется, традиционной манеры письма. Тебя интересует, не заброшена ли традиционная поэзия, не вытеснена ли она на обочину новациями.

Не знаю, как тебе ответить. Дело в том, что я не вполне представляю себе смысл привычного словосочетания «традиционная поэзия» и, честно говоря, не очень люблю его. Оно напоминает мне о престарелых графоманах, обожающих донимать литмолодёжь высказываниями вроде: «Это книжные стихи, а я пишу в традиционном стиле». Дяденькам невдомёк, что «книжность» и «традиционность» – едва ли не синонимы: поэтическая традиция живёт в книгах и почерпывается из книг. Кстати, я считаю, что так или иначе все стихи – традиционные и потому все стихи – книжные.

Поэтика не может прийти ниоткуда, из пустоты. И кстати, чем «традиционнее» она выглядит, тем глубже укоренена в культуре. Замечательного литературоведа-структуралиста Михаила Гаспарова некогда удивило сходство стихов Николая Рубцова со среднетипичными стихами, публиковавшимися в «Ниве» за 1900 год. Но разве это сходство компрометирует Рубцова? Конечно же, нет.

Кого называть «традиционалистом», а кого – «нетрадиционалистом»? Тимур Кибиров считает себя идеологом «возвращения к традициям», однако его стихи не покажутся традиционными ни любителям Рубцова, ни поклонникам Кушнера, ни адептам Андрея Дементьева. А вот пример противоположного рода: Виктор Соснора – один из самых сложных и герметичных современных поэтов, но у него был период, когда он писал «тихие стихи», и это породило очень интересную парадигму. Проявившуюся, в частности, в творчестве чудесного и странно незамечаемого московского поэта Алексея Корецкого, безусловного «тихого лирика».

Сейчас много хороших поэтов, про которых принято говорить, что они относятся к «традиционной школе». Есть мудрая Инна Лиснянская. Есть таинственно-переменчивый Олег Чухонцев. Есть Юрий Кублановский (хотя он-то в своих версификационных ходах и приёмах отнюдь не традиционен). Есть Константин Ваншенкин и Александр Тимофеевский, Юрий Ряшенцев и Геннадий Русаков, Ирина Евса и Евгений Чигрин, Валентин Устинов и Надежда Мирошниченко, Григорий Кружков и Геннадий Ступин (но что общего между «поэтом культуры» Кружковым и «певцом безлюдной природы» Ступиным)? Наконец, есть «заповедники традиционной поэзии» – журналы «Наш современник» и «Москва» (впрочем, о них я выскажусь отдельно).

Однако, как гласит реклама, «не все йогурты одинаково полезны». То есть не всякий поэтический традиционализм благоприятен. Продемонстрирую это на примере двух молодых и уже довольно известных поэтов – Андрея Нитченко и Александра Кабанова.

Вот стихотворение Нитченко:

В общем времени,

как под одним плащом,

тусклой Пряжкой

скреплённым здесь,

где у горла комом –

печальный дом

объясняться не в том, не в том.

В нашем времени

день засчитай за шесть,

я успею тебе прочесть,

как Господь нас связывал, и делил,

и оставил, устав, как есть.

И не смог ни бросить,

ни разрешить,

и не нужно – теперь – спешить.

Эти письма –

единственные стихи,

которые будут жить.

Так возьми что хочешь –

забудь меня,

будет правда – душа одна.

Ты огонь и воздух, но нет частей

у воздуха и огня.

Я ловлю слова и леплю их ртом,

я ловлю и леплю их ртом,

обожги сначала, подуй потом,

обожги и подуй потом.

(«В общем времени,

как под одним плащом…».

«Знамя», 2008, № 4).

Это не вполне простое и умышленно неброское стихотворение; автор специально использует в нём стёршуюся, обкатанную лексику. К тому же подача темы смутна, обрывочна; не сразу входишь в суть происходящего. Но тем не менее это стихотворение Нитченко – безусловный пример современной традиционной поэзии. Если быть совсем точным, это – любовная лирика, притом написанная крайне эмоционально (как это часто свойственно любовной лирике).

Обрати внимание – насколько это стихотворение психологически точно. Каждое еле уловимое движение души, каждая мгновенная перемена мысли, чувства, настроения – всё здесь зафиксировано, всё выражено не всегда впрямую, но во всех случаях реально, отчётливо, зримо. Всё лихорадочные повторения, все недомолвки и корявости – естественные приметы смятенного внутреннего монолога, как будто бы запечатлённого на незримой магнитофонной ленте. «Эти письма – единственные стихи, которые будут жить» – фраза построена грамматически неправильно, но как она верна с точки зрения высшего реализма! И даже первая строфа, в которой, казалось бы, нарушены все нормы синтаксиса, – ведь это же запечатлённая мука, подступившая к горлу.

Единственный смысл словосочетания «поэтический традиционализм», который я могу принять, таков: это абсолютное тождество автора и лирического героя. Традиционная поэзия – поэзия, в которой автор честно свидетельствует о себе, о своих чувствах и побуждениях. Если в стихах есть умышленный зазор между автором и лирическим героем, эти стихи нетрадиционны. Они могут быть мастерскими, могут даже быть гениальными, но это – стихи модернистские, концептуалистские, экспериментальные. Если же такой зазор возник вне желания автора, это значит, что стихотворение не удалось.

Теперь перейду к Кабанову. Отмечу: его стихи приличны и даже местами симпатичны; их можно читать как с листа, так и с эстрады.

Однако традиционализм стихов Кабанова – это традиционализм советской поэзии.

Нет, я не имею в виду совидеологию; её у Кабанова, разумеется, нет. Я о другом. Советскую поэзию с некоторых пор принято считать ограниченной интеллектуально. Но её беда – иная. Советская поэзия – при всех её достоинствах – урезана не интеллектуально, а эмоционально. Советский поэт не мог позволить себе чувствовать в полную меру – любить, как Цветаева, ненавидеть, как Георгий Иванов, презирать, как Ходасевич, гордиться собою, как Гумилёв, радоваться жизни, как Кузмин, переживать, как Иннокентий Анненский, упорствовать, как Блок.

Но поэзия, как ни крути, держится на чувствах. И потому среднетипичный советский поэт был вынужден симулировать чувства, нагонять их по любому поводу. К тому же позднесоветские поэты (в отличие от раннесоветских) были обделены жизненными впечатлениями – вот и приходилось им раздувать «высокую лирику» вокруг чего угодно, хоть вокруг галки на заборе, хоть вокруг пустой бутылки на тротуаре, сотворять глубокомысленные считалочки и остротрагически буквализировать расхожие фразеологизмы.

Приметно так, как это сейчас делает Кабанов:

С отбитым горлышком

лежу в слоновьей лавке,

я больше не принадлежу

словесной давке.

Не послужить мне, господа,

своей повинной

в посуде страшного суда –

бутылкой винной.

И в стеклотаре ни гроша

за эту ересь

не получить, прощай, душа –

портвейн и херес!

(«С отбитым горлышком

лежу в слоновьей лавке…».

«Новый мир», 2008, № 3).

Автор сравнивает себя с бутылкой, у которой отбито горлышко; столь же необременительно он мог бы уподобиться надтреснутой утятнице, сломанному миксеру или перегоревшему пылесосу – ничего бы в стихотворении не изменилось.

В этой же подборке Кабанова:

И выпустил фотограф птичку

мои выклёвывать глаза,

и слепота вошла в привычку –

ночные слушать голоса…

Напрасно автор ждёт, чтобы я проникся пафосом его образности; у меня полно реальных забот и тревог, мне не до умозрения, взятого с потолка.

В основе едва ли не каждого стихотворения Кабанова неизменно обнаруживается нечто пришедшее извне, безотносительное к авторскому чувству, – холодный риторический оборот, психологически бессодержательный троп, эффектный каламбур, забавно-игровой буквализм. И на эту точку, как на песчинку в раковине, наворачиваются перламутровые слои «сильных эмоций». Что будит во мне глухое раздражение: от меня требуют сопереживания тому, что в моих переживаниях не нуждается.

Как видишь, традиция может быть обманчива…

Твой Кирилл


Письмо пятое

Продолжаем публикацию «писем» Кирилла АНКУДИНОВА о современной русской поэзии, начатую в «ЛГ» № 26, 29, 35, 41

И вновь здравствуй, мой тибетский друг.

В своём предыдущем письме я, говоря о «традиционной поэзии», заметил, что альтернативой традиционализму является концептуализм. Тебя заинтересовала эта мысль, и ты хочешь, чтобы я рассказал о концептуализме поподробнее. Изволь…

У каждого поэта есть своя тень – образ, складывающийся, суммирующийся из общих представлений о его личности и из особенностей характера лирического героя. Один из идеологов концептуализма, Дмитрий Пригов, полагал, что читателей в стихах интересуют не собственно стихи и даже не авторы-собеседники, а исключительно лежащие на стихах тени поэтов, их расхожие имиджи. Пригов, конечно, был не прав, но в его рассуждении есть рациональное зерно: с собственной тенью поэту надо уметь справляться, чтобы не получилось, как в грустной сказке Андерсена.

Очевидный пример поэта, не способного справиться с собственной тенью, – Дмитрий Быков. Лучшая из его несчётных ипостасей – ипостась поэта-лирика. Беда в том, что сейчас его не воспринимают в качестве лирика даже коллеги-поэты или ценители поэзии: в наилучшем случае о Быкове судят по последнему зарифмованному фельетону в «Новой газете», в худшем – по очередному публицистическому высказыванию о чём ни попадя. Быков умудрился поэтически ярко, поэтически точно (и притом поэтически легкомысленно, поэтически поверхностно) выразить своё мнение о десятках тысяч вещей, не имеющих никакого отношения к поэзии. Что за охота чудаку быть «карманным оракулом на каждый день» и тем самым ужасно вредить себе (себе – лирику)? Быкову во избежание «синдрома Евтушенко» срочно необходим режим изоляции в уютной башне из слоновой кости – таков мой вердикт.

Противоположностью Дмитрию Быкову являет его тёзка, другой Дмитрий. Да, я говорю о Воденникове. Вот кто работает над своей тенью не покладая рук…

Будучи лично знаком с Воденниковым, спешу тебе сообщить: этот поэт боготворит Аллу Пугачёву. Предвижу насмешку с твоей стороны, но ведь ранняя Алла Пугачёва, Пугачёва 70-х и начала 80-х не походила на себя, нынешнюю. Она была очень талантлива и пожала урожай справедливой, заслуженной славы (впоследствии объевшись им). Именно ранняя Алла Пугачёва впервые в советской эстраде создала многослойный концепт звезды, сотворяющей себя, свою многосложную личность на глазах у зрительской публики. Воденников удачно перенёс этот лукавый концепт из специфического мира шоу-бизнеса в поэзию:

…Однако,

так как на роль человека с трудной

мужской судьбой претендую всё-таки я,

то всё, что остаётся мне, –

это выйти вперёд,

наклониться к людям (ближе других)

и сказать:

– Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые!

Все мы немного мертвы,

все мы бессмертны и лживы.

Так что постарайтесь жить –

по возможности – радостно,

будьте, пожалуйста, счастливы

и ничего не бойтесь

(кроме унижения, дряхлости

и собачьей смерти,

но и этого тоже не бойтесь).

Потому что всех тех,

кто не выдержал главную битву,

кто остался в Париже, в больнице,

в землянке, в стихах под Москвой,

всё равно соберут,

как рассыпанную землянику,

а потом унесут – на зелёных ладонях – домой.

(Из книги «Черновик»;

«Новый мир», 2006, № 8).

Такой вот «мужчина, который поёт». Освещённый софитами и усыпанный стразами.

Если сравнить Быкова и Воденникова, нельзя не прийти к выводу, что поэтический потенциал Быкова гораздо выше, чем потенциал Воденникова (поэта обаятельного, но небольшого). Однако почти весь быковский потенциал сводится на нет – быковским небрежением к собственному имиджу. И потому у меня есть повод похвалить Воденникова. И у меня нет повода похвалить Быкова.

Как ты уже понял, концептуализм – сознательное экспериментирование поэта с собственной тенью. Концептуализм может быть разным. Некоторые поэты прицепляют к себе искусственную железную тень. Это – поэты социальные, политические. Концептуализм потребен им для того, чтобы с его помощью выявить культурные и экзистенциальные пустоты внутри существующей политической системы. Очень политизированным автором (в сущности, политическим куплетистом) был Пригов; политангажирован (в разные годы – в той или иной мере) Тимур Кибиров. Пригов и Кибиров при помощи концептуализма сражались с советской парадигмой. Времена сменились; поэты последующих поколений прибегают к концептуализму, чтобы деконструировать нынешнюю, постсоветскую реальность. Так делает известный поэт, редактор EX LIBRISа, книжного приложения к «Независимой газете», Евгений Лесин. Так делает гораздо менее известный автор – журналист «Аргументов и фактов» Александр Фишман. Но самый популярный из плеяды «концептуалистов-деконструкторов» – Всеволод Емелин.

Лирический герой поэзии Емелина – «парень из рабочего района». Не секрет, что в нынешней рыночной действительности парням из рабочих районов живётся худо: они не могут найти себе работу, спиваются, протестуют (как умеют). Характерные ламентации парней из рабочих районов, будучи важным фактом жизни, не относятся к явлениям искусства. Концептуалист Емелин виртуозно превращает их в искусство (подобно тому как Малевич сделал феноменом искусства обычный чёрный квадрат). Емелин от лица бузливого «работяги-пролетария» выворачивает наизнанку либеральные благоглупости, демонстрируя читателю их малосимпатичный испод. Емелин – поэт жёсткий, рациональный, инженерно-конструкторский. Всеволод Емелин – «Бертольд Брехт наших дней». Его стихи сохранят свою востребованность до тех пор, покуда постсоветская действительность будет унижать «слабых мира сего».

Ещё один суперпопулярный поэт – Андрей Родионов, у него получается быть одновременно похожим на Емелина и Воденникова (вообще-то абсолютных антиподов). Родионов, подобно Емелину, пишет от лица «простого парня», но простецкий концептуализм Родионова столь же лиричен, как звёздный концептуализм Воденникова, и так же выстраивается вокруг трепетной личности автора (а не вокруг идеологий, подобно емелинским конструкциям). Поэзия Родионова – «нежный рэп»; её очарование складывается на контрасте между грубостью облика лирического героя, наивной неуклюжестью строя его мысли – и переполняющим душу мягким, тающим чувством благодарности к мирозданию:

Я тихо шагал по мосту, беспричинно

я вдруг улыбнулся, увидел вдали

район двухэтажный, кирпичный, ветчинный,

примёрзшие к пристани корабли,

сугробы, берёзки и ёлочки также,

людей разноцветные точки, чуть-чуть

кирпичный, ветчинный район двухэтажный,

постой – здесь тебя я любить научусь.

(«Я шёл по мосту через огромную

Волгу…»; «Арион», 2007, № 2).

Но в последнее время мне стало казаться, что избранная Родионовым маска «кроткого чудища» начала опасно прирастать к его лицу.

Иная маска, прирастая к лицу поэта, может лишить его вольного дыхания.

Так получилось с Фёдором Сваровским. Он подобрал занятный приём, парадоксально сочленив «научную фантастику» (далёкое будущее, космос, роботов и андроидов) с раёшным стихом, традиционно предназначенным для ироничного бытописания.

Однако есть одно обстоятельство: гораздо раньше ровно то же самое делал Генрих Сапгир. В раннем цикле «Голоса. Гротески» Сапгир писал раёшником о соитиях людей с механизмами, в более позднем цикле «Параллельный человек» – о послечернобыльских мутантах. При этом замечу: в распоряжении Сапгира было великое множество самых разнообразных приёмов; Сапгир – фокусник, циркач, трюкач, но трюкач высшего класса с огромным арсеналом трюков. Сваровский демонстрирует публике один и тот же трюк, да и то, как выясняется, не совсем свой. Надолго ли? Перед Сваровским стоит альтернатива: либо до бесконечности писать раёшником о роботах, либо попробовать изменить тематику и манеру – перестав при этом быть тем Фёдором Сваровским, каким его знает читающая публика.

Вот как важно уметь вовремя сказать: «Тень, знай своё место!»