Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и посольства Франции в России

Вид материалаДокументы

Содержание


Прим. перев.
Заработная плата
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   38
69

ное разграничение производительного и непроизводительного труда, но даже и разграничение труда и всего остального. Больше просто не остается труда в специфическом смысле термина, и Маркс вообще-то правильно сделал, что не стал писать посвященную ему главу «Капи­тала»: она была заранее обречена на неудачу.

Как раз в этот момент трудящиеся начинают именоваться «производственными агентами»; терминологические сдвиги по-свое­му важны, так и этот новый термин антифрастически обозначает ста­тус человека, который уже ничего больше не производит. Уже и «специализированный рабочий»3 был уже не трудящимся, а просто рабочим по отношению к тотальной нерасчлененности труда. Он имел дело уже не с определенным содержанием труда и не с некоторой специфической зарплатой, но с обобщенной формой труда и с полити­ческой зарплатой. С появлением же «производственного агента» воз­никает наиабстрактнейшая форма, куда более абстрактная, чем старый, заэксплуатированный до смерти «специализированный рабочий»: по­является трудовой манекен, мельчайший сменный модуль, базовый прислужник принципа ирреальности труда. Гениальный эвфемизм: человек больше не трудится, а «обозначает труд»; наступает конец культуры производства и труда, откуда и берется a contrario термин «производственный». Для такого «производственного агента» харак­терна уже не эксплуатация, делающая его сырьем в трудовом процес­се, а мобильность, взаимозаменимость, делающая его бесполезным при­датком основного капитала. Термин «производственный агент» зна­менует собой предельный вариант «рабочего, стоящего рядом с производством», о котором писал Маркс.

*

Данная стадия, на которой «процесс движения капитала пере­стает быть производственным процессом», является также и стадией исчезновения фабрики: на фабрику становится похоже все общество в целом. Фабрика как таковая должна исчезнуть, труд должен утра­тить свой специфический характер, и тогда капитал сможет преобра­зиться, распространив свою форму до масштабов всего общества. Поэтому для анализа того реального господства, которое ныне осу­ществляет капитал, необходимо зафиксировать исчезновение конкрет­ных мест труда, конкретного субъекта труда, конкретного времени общественного труда, необходимо зафиксировать исчезновение фаб-

3 Этой категорией фактически обозначались неквалифицированные, под­собные рабочие. — Прим. перев.

70

рики, труда и пролетариата1. Отошла в прошлое стадия, когда обще­ство было филиалом, надстройкой фабрики, виртуальной резервной армией капитала. Теперь принцип фабрики взрывается и размазывает­ся по всей поверхности общества, так что различие между ними ста­новится «идеологическим»: поддерживать в воображаемом револю­ционеров существование фабрики как чего-то специфического и при­вилегированного — это просто ловушка, которую ставит им капитал. Труд — повсюду, потому что труда больше пет. Тут-то он и достигает своей окончательной, завершенной формы, своего принципа, воссоеди­няясь с другими принципами, исторически выработанными в других социальных пространствах, которые предшествовали мануфактуре и служили ей образцом, — таких как приют, гетто, больница вообще, тюрьма, все места заточения и сосредоточения, которые выработала наша культура на своем пути к цивилизованному состоянию. Впро­чем, сегодня все эти места тоже утрачивают свои определенные гра­ницы, растворяясь в глобальном обществе, потому что форма приюта или тюрьмы, предполагаемая ими дискриминация теперь заложены во все социальное пространство, во все моменты реальной жизни2. Все это по-прежнему существует — фабрики, приюты, тюрьмы, школы — и, вероятно, будет существовать всегда как знаки разубеждения, от-

1 Смещение стратегии капитала от экономического процесса к процессу более широкому наглядно прослеживается в социальной эволюции жилища.

Первоначально жилище рабочего было всего лишь его звериным лого­вом, филиалом фабрики, местом, функционально предназначенным для воспроиз­водства рабочей силы и стратегически сохраняющим свою принадлежность фаб­рике и предприятию. Жилище само не инвестировано формой капитала.

Мало-помалу жилище инвестируется как отмеченное пространство-время в рамках процесса прямого и всеобщего контроля социального пространства; это место, где воспроизводится уже не труд, а сим жилой быт как особая фун­кция, как непосредственная форма общественного отношения; воспроизводится уже не труженик, а жилец как таковой, пользователь. Ведь именно «пользова­тель», вслед за пролетарием, сделался идеальным типом промышленного раба. Он пользуется материальными благами, словами языка, сексуальностью, даже и трудом (рабочий, «производственный агент», становится пользователем своей фабрики и своего труда как индивидуального и коллективного оборудования, как общественной службы), он пользуется транспортом, а равно и своей жизнью и смертью.

Пользование, то есть присвоение потребительной стоимости, — эта децентрированная, экстенсивная стратегия, направленная по всем азимутам, — такова высшая форма самоуправления социального контроля.

2 Такова и калифорнийская кибернетическая утопия, растворяющая в себе мегаполис третичного сектора: работа доставляется на дом с помощью ком­пьютера. Труд распыляется, проникая во все поры общества и повседневного быта. Перестают существовать не только рабочая сила, но и пространство-время труда; отныне все общество представляет собой один сплошной континуум цен­ностного процесса. Труд сделался образом жизни. В борьбе против такой вездесущности капитала, прибавочной стоимости и труда, связанной с их исчезновением как таковых, бесполезно возрождать заводские стены, золотой век фабричного производства и классовой борьбы. Отныне рабочий лишь питает собой вообража­емое борьбы, подобно тому как полицейский — воображаемое подавления.

71

влекающие от реального господства капитала к чему-то воображаемо материальному. Так церкви всегда существовали для того, чтобы скрыть смерть Бога, или же тот факт, что Бог повсюду (что то же самое). Всегда будут существовать природные заповедники и индей­ские резервации, чтобы скрыть, что ни животных, ни индейцев больше нет, что мы сами все стали индейцами. Всегда будут существовать за­воды и фабрики, чтобы скрыть, что труд умер, что производство умер­ло, или же что оно теперь всюду и нигде. Ибо сегодня бесполезно бороться с капиталом в детерминированных формах. Зато если ока­жется, что он теперь ничем не детерминирован, что его абсолютным оружием стало воспроизводство труда как чего-то воображаемого, тогда, значит, и сам капитал вот-вот испустит дух.

ЗАРАБОТНАЯ ПЛАТА

В своей законченной форме, не соотносясь более ни с каким определенным производством, труд больше не находится и в отноше­нии эквивалентности с заработной платой. Зарплата представляет со­бой эквивалент рабочей силы (нечестный, несправедливый эквивалент, но это неважно) только в перспективе количественного воспроиз­водства рабочей силы. Она совершенно лишается этого смысла, когда начинает санкционировать собой сам статус рабочей силы, обозначая повиновение диктуемым капиталом правилам игры. Она больше ни­чему не эквивалентна и не пропорциональна3, она представляет собой таинство вроде крещения (или же соборования), делающее вас полно-

3 Понятие прибавочной стоимости просто не имеет больше смысла в при­менении к такой системе, которая от воспроизводства рабочей силы, порождаю­щей прибыль и прибавочную стоимость, перешла к воспроизводству всей жизни в целом, перераспределяя или даже заранее впрыскивая в нее весь эквивалент общественного сверхтруда. С этого момента прибавочная стоимость оказывает­ся всюду и нигде. Нет больше ни «непроизводительных издержек капитала», ни, обратно, «прибыли» в смысле ее одностороннего присвоения. Законом системы становится отрекаться от нее и перераспределять ее, лишь бы она обращалась в обществе и лишь бы каждый человек, пойманный плотной сетью этого непрестан­ного перераспределения, сделался держателем, а вся группа — самоуправляю­щимся держателем прибавочной стоимости, тем самым глубоко вовлекаясь в по­литический и бытовой порядок капитала. И точно так же как прибавочная сто­имость не имеет больше смысла с точки зрения капитала, она не имеет его и с точки зрения эксплуатируемого. Разграничение между долей труда, возвращающейся к нему в форме зарплаты, и излишком труда по имени «прибавочная стоимость» больше не имеет смысла применительно к трудящему­ся, который вместо воспроизводства своей рабочей силы с помощью зарплаты за­нимается воспроизводством всей своей жизни в процессе «труда» в расширен­ном смысле слова.

72

ценным гражданином политического социума капитала. Помимо того, что зарплата и доходы трудящегося дают капиталу средства для эко­номического капиталовложения (кончилась эпоха наемного труда как эксплуатации, наступает эпоха наемного труда как акционерного участия в капиталистическом обществе — то есть стратегическая функция трудящегося смещается в сторону потребления как обяза­тельной службы обществу), на сегодняшней стадии зарплаты/статуса преобладающим оказывается другое значение слова «вложение» [investissement]: капитал облекает [investit] трудящегося зарплатой как некоторой должностью или ответственностью. Или же он дей­ствует как захватчик, который осаждает [investit] город, — глубоко охватывает его и контролирует все входы и выходы.

Мало того, что капитал посредством зарплаты/дохода заставля­ет производителей пускать деньги в оборот и тем фактически превра­щает их в воспроизводителей капитала, но он еще и более глубоким образом, посредством зарплаты/статуса делает их получателями мате­риальных благ, в том же смысле в каком сам он, капитал, является полу­чателем труда. Каждый пользователь обращается с потребительскими вещами, сведенными к их функциональному статусу производства услуг, подобно тому как и капитал обращается с рабочей силой. Тем самым каждый оказывается инвестирован мыслительным порядком капитала.

С другой стороны, как только заработная плата отделяется от рабочей силы, ничто (кроме разве что профсоюзов) не мешает более выдвигать максималистские, неограниченно высокие требования оп­латы. Ведь если у некоторого количества рабочей силы еще бывает «справедливая цена», то консенсус и глобальная сопричастность цены уже не имеют. Традиционно требование повысить зарплату было лишь формой переговоров об условиях жизни производителя. Мак­сималистскими же требованиями наемный работник выворачивает наизнанку свой статус воспроизводителя, на который его обрекает зарплата. Это как бы вызов. Работник хочет сразу всего. Таким спо­собом он не только углубляет экономический кризис всей системы, но и оборачивает против нее сам утверждаемый ею принцип тотальной политической требовательности.

Максимальная зарплата за минимальный труд — таков лозунг. Требования идут по нарастающей, политическим результатом чего вполне мог бы стать взрыв всей системы сверху, согласно ее же логи-

73

ке труда как обязательного присутствия. Ведь теперь уже наемные работники выступают не как производители, а как не-производители, роль которых назначена им капиталом, — и в общий процесс они вмешиваются уже не диалектически, а катастрофически.

Чем меньше приходится работать, тем активнее нужно требовать повышения зарплаты, поскольку эта меньшая занятость является зна­ком еще более очевидной абсурдности обязательного присутствия на работе. Вот во что превращается «класс», доведенный капиталом до своей собственной сущности: лишенный даже эксплуатации, востребованности своей рабочей силы, он закономерно требует от капитала са­мой высокой цепы за этот отказ от производства, за утрату своей идентичности, за свое разложение. При эксплуатации он мог требовать только минимума. Оказавшись деклассированным, он волен требовать всего1. А главное, капитал на этой почве в общем-то тянется за ним. Все профсоюзы только и пытаются вернуть несознательным работникам сознание эквивалентности зарплаты/труда, которую сам же капитал упразднил. Все профсоюзы только и пытаются ввести бескрайний шан­таж зарплатных требований в сообразное хоть с чем-то переговорное русло. Не будь профсоюзов, рабочие стали бы требовать сразу 50-, 100-, 150-процентной прибавки — и, возможно, добились бы ее! Примеры та­кого рода имеются в Соединенных Штатах и в Японии2.

ДЕНЬГИ

Установленная Соссюром гомология между трудом и означае­мым, с одной стороны, и зарплатой и означающим, с другой, — это как

1 Среди других форм, параллельных максималистским требованиям зарп­латы, — идея равной оплаты для всех, борьба против квалификации; во всем этом сказывается конец разделения труда (труда как общественного отношения) и конец основополагающего для системы закона эквивалентности на рабочем ме­сте, эквивалентности между зарплатой и рабочей силой. Во всех этих случаях, таким образом, косвенной мишенью является сама форма политической экономии.

2 То же самое происходит и со слаборазвитыми странами. Цены на сырье не знают удержу, как только они выходят за рамки, экономики и становятся зна­ком, залогом согласия с мировым политическим порядком, с планетарным обще­ством мирного сосуществования, где слаборазвитые страны насильственно социа­лизируются под властью великих держав. И тогда рост цен оказывается вызо­вом — не только богатству западных стран, но и всей политической системе мирного сосуществования, системе господства одного мирового класса, неважно капиталистического или коммунистического.

До энергетической войны арабы еще выдвигали традиционные требования рабочих — платить за нефть по справедливой цене. Теперь же их требования становятся максимальными, неограниченными, и смысл их уже иной.

74

бы исходная матрица, от Которой можно двигаться в разные стороны по всему пространству политической экономии. Сегодня она под­тверждается в обратной форме — отрывом означающих от означае­мых, отрывом зарплаты от труда. В игре означающих и зарплаты идет параллельное восходящее движение. Соссюр был прав: политичес­кая экономия — это особый язык, и перемена, затрагивающая знаки языка, которые теряют свою референциальность, затрагивает также и категории политической экономии. Тот же самый процесс подтверж­дается и в двух других направлениях:

1. Отрыв производства от всякой общественной референции или целенаправленности; при этом оно вступает в фазу экономичес­кого роста. Именно в таком смысле следует понимать экономичес­кий рост — не как ускорение, а как нечто иное, фактически знаменую­щее собой конец производства. Производство может быть определе­но через значимый разрыв между собственно производством и относительно случайным и автономным потреблением. Но с тех пор как потребление (после кризиса 1929 года, и особенно с конца Второй мировой войны) стало в буквальном смысле управляемым, то есть начало играть роль одновременно мифа и контролируемой перемен­ной, мы вступили в новую фазу, где производство и потребление больше ничем не детерминированы сами по себе и не стремятся ни к каким отдельным целям; и то и другое включено в более крупный цикл, спираль, переплетение под названием «экономический рост». Он оставляет далеко позади традиционные социальные задачи производ­ства и потребления. Этот процесс — сам по себе и сам для себя. Он не ориентируется больше ни на потребности, ни на прибыль. Он пред­ставляет собой не ускорение производительности, а структурную ин­фляцию знаков производства, взаимоподмену и убегание вперед лю­бых знаков, включая, разумеется, денежные знаки. Характерные явле­ния этой стадии — ракетные программы, «Конкорд», программы обороны по всем азимутам, раздувание промышленного парка, обору­дование общественных или же индивидуальных инфраструктур, про­граммы переобучения и вторичного использования ресурсов и т.д. Задачей становится производить что угодно, по принципу реинвести­рования любой ценой (вне зависимости от нормы прибавочной сто­имости). Вершиной этого планирования общественного воспроизвод­ства является, видимо, борьба с загрязнением среды, когда вся систе­ма «производства» запускается в повторный оборот для устранения своих же собственных отходов; грандиозная формула с нулевым итогом — впрочем, не совсем нулевым, поскольку вместе с «диалекти­кой» загрязнения/борьбы с загрязнением проступает и упование на бесконечный экономический рост.

75

II. Отрыв денежного знака от всякого общественного произ­водства: деньги вступают в процесс неограниченной спекуляции и инфляции. Для денег инфляция — это то же самое, что повышение зарплат для продажи рабочей силы (и экономический рост для произ­водства). Во всех этих случаях процесс одинаково уходит в отрыв, в разносный ход и одинаково грозит кризисом. Отрыв зарплаты от «справедливой» стоимости рабочей силы и отрыв денег от реального производства — и там и тут утрата референциальности. Абстрактное общественно необходимое рабочее время — в одном случае, золотой эталон — в другом теряют свою функцию индексов и критериев эк­вивалентности. Инфляция зарплат и инфляция денег (а равно и эко­номический рост) принадлежат, таким образом, к одному и тому же типу и идут рука об руку1.

Очищенные от целевых установок и аффектов производства, деньги становятся спекулятивными. С переходом от золотого этало­на, который уже не был больше репрезентативным эквивалентом ре­ального производства, но все же хранил на себе его след благодаря относительному равновесию (низкая инфляция, конвертируемость ва­лют в золото и т.д.), к «плавающим» капиталам и всеобщей зыбкости они из референциального знака делаются структурной формой. Тако­ва характерная логика «плавающего» означающего — не в смысле Леви-Стросса, где оно еще как бы не нашло себе означаемого, а в смысле избавленности от всякого означаемого (от всякого эквива­лента в реальности), тормозившего процесс его умножения и ничем не ограниченной игры. При этом деньги получают способность само­воспроизводиться просто через игру трансфертов и банковских про­водок, через непрестанное раздвоение и дублирование своей абстрак­тной субстанции.

«Hot money»2 — так называют евродоллары, очевидно, как раз для того, чтобы обозначить эту свистопляску денежных знаков. Но точнее было бы сказать, что нынешние деньги стали «cool»3 — в том смысле, в каком этот термин обозначает (у Маклюэна и Рисмена) интенсивную, но безаффектную соотнесенность элементов, игру, пита-

1 А энергетический кризис предоставляет и той и другой сразу убедитель­ные алиби и отговорки. Отныне инфляцию, этот внутренний структурный кризис системы, можно будет списывать на счет стран-производителей энергии и сырья, которые «вздувают цены»; а отход от производительной системы, выражающий­ся в числе прочего максимализмом требований оплаты труда, можно будет уравновешивать утрозой дефицита, то есть шантажировать потребительной стоимостью самой экономической системы как таковой.

2 Горячие деньги (англ.). — Прим. перев.

3 Прохладные (англ.). — Прим. перев.

76

ющуюся исключительно правилами игры, доходящей до конца взаи­моподстановкой элементов. Напротив того, «hot» характеризует референциальную стадию знака, с его единичностью и с глубиной его реального означаемого, с его сильнейшим аффектом и слабой способ­ностью к подстановке. Сегодня нас всюду обступают cool-знаки. Нынешняя система труда — это cool-система, деньги — cool-деньги, вообще все структурное устройство ныне — cool; а «классические» производство и труд, процессы в высшей степени hot, уступили место безграничному экономическому росту, связанному с дезинвестицией всех содержаний труда и трудовой деятельности как таковой, — то есть cool-процессам.

Coolness — это чистая игра дискурсивных смыслов, подстано­вок на письме, это непринужденная дистантность игры, которая по сути ведется с одними лишь цифрами, знаками и словами, это всемогу­щество операциональной симуляции. Пока остается какая-то доля аффекта и референции, мы еще на стадии hot. Пока остается какое-то «сообщение», мы еще на стадии hot. Когда же сообщением становится само средство коммуникации, мы вступаем в эру cool. Именно это и происходит с деньгами. Достигнув определенной фазы отрыва, они перестают быть средством коммуникации, товарооборота, они и есть сам оборот, то есть форма, которую принимает сама система в своем абстрактном коловращении.

Деньги — это первый «товар», получающий статус знака и не­подвластный потребительной стоимости. В них система меновой стоимости оказывается продублирована видимым знаком, и таким об­разом они делают видимым сам рынок (а значит, и дефицит) в его прозрачности. Но сегодня деньги делают новый шаг — становятся неподвластны даже и меновой стоимости. Освободившись от само­го рынка, они превращаются в автономный симулякр, не отягощенный никакими сообщениями и никаким меновым значением, ставший сам по себе сообщением и обменивающийся сам в себе. При этом они больше не являются товаром, поскольку у них больше нет ни потре­бительной, ни меновой стоимости. Они больше не являются всеобщим эквивалентом, то есть все еще опосредующей абстракцией рынка. Они просто обращаются быстрее всего остального и не соизмеримы с ос­тальным. Конечно, можно сказать, что таковы они были всегда, что с самого зарождения рыночной экономики они обращаются быстрее и вовлекают все другие сектора в это ускорение. И на протяжении всей истории капитала между разными его уровнями (финансовым, промышленным, аграрным, а также сферой потребления и т.д.) имеют­ся несоответствия в скорости оборота. Эти несоответствия сохраня­ются еще и сегодня: отсюда, например, сопротивление национальных

77

валют (связанных с местным рынком, производством, экономическим равновесием) международной спекулятивной валюте. Однако атакует именно эта последняя, потому что именно она обращается быстрее всех, в свободном дрейфе с плавающим курсом: достаточно простой игры этого плавающего курса, чтобы обрушить любую национальную экономику. Итак, все секторы в зависимости от различной скорости оборота зависят от этих колебаний наверху, которые представляют собой отнюдь не внешний и причудливый процесс («зачем нужна бир­жа?»), но чистейшее выражение системы, чей сценарий обнаруживает­ся всюду: неконвертируемость валют в золото/неконвертируемость знаков в их референты, всеобщая плавающая конвертируемость ва­лют между собой/бесконечная подвижность, структурная игра зна­ков; сюда же относится и зыбкость всех категорий политической эко­номии, как только они утрачивают свой золотой референт — рабочую силу и общественное производство: труд и не-труд, труд и капитал вопреки всякой логике становятся взаимно конвертируемыми; сюда же относится и зыбкость всех категорий сознания, как только утрачи­вается психический эквивалент золотого эталона — субъект. Не стало больше референтной инстанции, под властью которой произво­дители могли обменивать свои ценности согласно контролируемым эквивалентностям; это конец золотого эталона. Не стало больше ре­ферентной инстанции, под эгидой которой могли диалектически взаимообмениваться субъект и объекты, меняясь своими определениями вокруг некоторой стабильной идентичности по надежным правилам; это конец субъекта сознания. Возникает соблазн сказать: это царство бессознательного. Все логично: если субъект сознания есть психичес­кий эквивалент золотого эталона, то именно бессознательное явля­ется психическим эквивалентом спекулятивных денег и плаваю­щих капиталов. Действительно, сегодня индивиды, опустошенные как субъекты и оторванные от своих объектных отношений, находят­ся по отношению друг к другу в состоянии дрейфа, непрерывных трансференциальных флуктуации: вся общественная жизнь прекрас­но описывается в терминах бессознательного по Делёзу либо моне­тарной механики (потоки, подключения, отключения, трансфер/контр-трансфер), или же в рисменовских терминах «otherdirectedness»1 — собственно, «otherdirectedness» и выражает собой, разве что в англо­саксонских и не совсем шизофренических терминах, эту зыбкость личностных идентичностей. Почему у бессознательного (пусть даже сиротского и шизофренического) должно быть привилегированное положение? Бессознательное это просто психическая структура,

1 Управляемость извне (англ. ).  -  Прим.  перев.