Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и посольства Франции в России

Вид материалаДокументы

Содержание


Les strategies fatales
La transparence du Mal
С. Зенкин
Le paroxyste indifférent
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   38
38

не претерпевая принципиального сущностного превращения; это «пе­реход от роста к разрастанию, от целеустремленности к гипертелии, от органического равновесия к раковым метастазам»53.

Бодрийяр еще в «Системе вещей» отмечал сходный эффект на уровне обиходных предметов:

Вещи как бы болеют раком: безудержное размножение в них внеструктурных элементов, сообщающее вещи ее самоуверен­ность, — это ведь своего рода опухоль56.

Метафора раковой опухоли, слепо и бессмысленно разрастаю­щейся субстанции настойчиво повторяется в работах Бодрийяра 80-90-х годов, характеризуя все новейшее состояние западной циви­лизации, которая от реализации некоторого общего проекта (то есть от временной устремленности в будущее) перешла к бесконечному и атемпоралъному, отвлеченному от времени человеческого опыта дублированию своих «клеток». Такова «фрактальная стадия ценнос­ти»57 , которую Бодрийяр в 1990 году был вынужден добавить к трем первым стадиям, намеченным в «Символическом обмене...»:

После природной стадии, рыночной стадии и структурной стадии наступила фрактальная стадия ценности [...]. На этой фрактальной стадии больше нет эквивалентности, ни природной, ни вообще никакой, есть только своего рода эпидемия ценности, по­всеместные метастазы ценности, ее алеаторное распространение и рассеяние58.

На прежних стадиях развития западного общества имелись не­которые специфические субстанции, служившие всеообщим эквива­лентом остальных; такой субстанцией были, разумеется, деньги — по также и лепнина в эстетике барокко, этот универсальный материал для имитации всех прочих, или же пластмасса в культуре современ­ных вещей:

Лепнина позволяет свести невероятное смешение материалов к одной-единственной повой субстанции, своего рода всеобщему эк­виваленту всех остальных [...]. Таким же чудесным человеческим изобретением стала и пластмасса — вещество, не знающее износу, прерывающее цикл взаимоперехода мировых субстанций через процессы гниения и смерти. Это внециклическое вещество, даже в

55 Jean Baudrillard, Les strategies fatales, p. 29.

56 Жан Бодрийяр, Система вещей, с. 104.

57 Фрактальность — термин, введенным математиком Бенуа Манделъбротом для характеристики алеаторных процессов и дробных объектов, состоящих из хаотически сцепленных мелких частиц.

58 Jean Baudrillard, La transparence du Mal, p. 13.

39

огне оставляющее неразрушимый остаток, — нечто небывалое, этот симулякр воплощает в себе в концентрированном виде всю семи­отику мироздания (наст. изд., с. 114-115).

Тема пластмассы у Бодрийяра отсылает к соответствующей главе бартовских «Мифологий», и известно двойственное пережива­ние этого «универсального» материала у Барта, уловившего в воз­можности столь легких универсальных подмен глубокий подрыв диа­лектики, блокировку процесса сущностного самопреодоления вещи59. У позднего Бодрийяра подобное ощущение еще более обострилось: теперь уже каждая субстанция, как материальная, так и символичес­кая, «замещает» сама себя, становится «пластмассой», подозрительным симулякром себя самой. При таком фрактально-раковом развитии не остается никакого субъекта, который мог бы его помыслить и при­нять под свою ответственность, — все разрастается само собой, но как бы вне времени (или, что то же самое, в бесформенном «реальном времени») — ведь только субъект находится во времени, объект же как таковой, без субъекта, всегда пребывает лишь в пространстве. Си­мулирующему себя объекту можно поставить в соответствие лишь аморфного, тоже фрактального «коллективного субъекта»; но в фи­лософии не бывает коллективного субъекта — это понятие столь же противоречивое, как и коллективное Dasein.

Здесь коренится глубинный изъян бодрийяровского теорети­ческого проекта — неопределенность его дисциплинарного, дискур­сивного статуса. Во всех книгах Бодрийяра (неустойчивое исключе­ние составляют разве что очерково-фрагментарные книги 80-х го­дов — «Америка» и «Cool memories») постоянно воссоздается точка зрения некоего коллективного «мы» — нигде не появляется взгляд единичного, экзистенциально ответственного «я»; если и упоминается «я», то обычно это типовое, категориальное «Я» психоанализа. Такой подход естествен для социологии и вообще для науки, работающей с объективированно-типическими представителями человечества и кон­ституирующей сама себя как коллективный субъект познания. Но дело все в том, что Бодрийяр — это с особенной силой выражено на последних страницах «Символического обмена...» — резко чувству­ет неудовлетворительность научного познания, чьи предпосылки — произвольное препарирование действительности, разъятие теории и практики, формирование фиктивных субъектов экономики, лингвис­тики, психоанализа... Казалось бы, от этой критической констатации открывался путь к иному, философскому письму — но пет, поздние

59 См. об этом в нашем предисловии к «Мифологиям», с. 24.

40

книги Бодрийяра, с их расплывчато эссеистическим дискурсом, фило­софичны лишь в смысле обобщенности рассматриваемых проблем. В них так и не сформировалась инстанция единичного мыслящего «я», сопоставимого с субъектом картезианского cogito, хайдеггеровским Dasein или с каким-либо другим «концептуальным персонажем», как определяют его Жиль Делёз и Феликс Гваттари60. Попытка Бодрий­яра в 70-х годах сконструировать и утвердить схему «символическо­го обмена» может рассматриваться как предприятие не только (разу­меется) научное и не только социально-критическое, но и философс­кое - как попытка стать философом, перейти от социологии на уровень философской рефлексии, «концептуальным персонажем» ко­торой был бы субъект символического обмена, Игрок61, разыгрываю­щий свою жизнь и мысль в безжалостном потлаче, сжигающий и при­носящий в жертву любые ценности, включая интеллектуальные цен­ности протеста.

С другой стороны, не является ли сам факт постановки в 90-е годы (у Делёза - Гваттари) вопроса о «концептуальных персонажах» философии симптомом того, что создание новых таких персонажей сделалось проблематичным, а то и вовсе невозможным? Недаром Жан Бодрийяр любит говорить, что «в тот самый момент, когда мы начинаем интеллектуализировать некий феномен, он как раз и исчезает фактически...»62. Философия веками размышляла о бытии, а в последние два столетия — также (и все больше) о небытии, но сегодня ей пришлось столкнуться с новым предметом, симулятивным псевдобытием. Каким может стать познающий субъект этой новой проблемы, способный осуществить себя во времени симулякров, -пока не совсем ясно.

* * *

Переводчик и автор вступительной статьи приносит благодарность Министерству иностранных дел Франции за помощь в библиографическом оснащении данной работы.

С. Зенкин

60 См.: Жиль Делёз, Феликс Гваттари, Что такое философия?, М.- СПб., Институт экспериментальной психологии - «Алетейя», 1998, с. 80-109.

61 В следующей книге Бодрийяра, "О соблазне" (1979), на роль концептуального персонажа пробовался также Соблазнитель - фигура скорее заемная, отсылающая к "Дневнику соблазнителя" Киркегора.

62 Jean Baudrillard, Le paroxyste indifférent, p. 42.

Символический обмен и смерть

43

В современных общественных формациях нет больше символи­ческого обмена как организующей формы. Они, конечно, одержимы сим­волическим — как своей смертью. Именно потому, что оно больше не задает форму общества, оно и знакомо им лишь как наваждение, требо­вание, постоянно блокируемое законом ценности. После Маркса сквозь этот закон еще пыталась пробиться идея Революции, по и та уже давно сделалась Революцией по Закону. Вокруг того же наваждения кружит­ся и психоанализ — и одновременно отклоняет его в сторону, вводя его в рамки индивидуального бессознательного, подчиняя власти Отеческо­го закона и сводя к страху кастрации, к навязчивой идее Означающего. Закон, везде Закон. А между тем по ту сторону всевозможных топик и экономик (либидинальных и политических), центром притяжения кото­рых всегда служит производство (материальное или эротическое) в контексте ценности, существует и схема такого социального отношения, которое строится на истреблении ценности; для нас его образец лежит в первобытных формациях, а в своей радикально-утопической форме оно сегодня все более взрывообразно развивается на всех уровнях нашего общества, в головокружении бунта, не имеющего более ничего общего ни с революцией, ни с историческим законом, ни даже — это, правда, ста­нет ясно еще не так скоро, так как данный фантазм возник недавно, — с «освобождением» какого-либо «желания».

В подобной перспективе обретают первостепенное значение и некоторые другие теоретические достижения: анаграммы Соссюра или обмен/дар по Моссу — в конечном итоге эти гипотезы оказа­лись радикальнее фрейдовских и марксовских, и до сих пор их перс­пективы цензурировались именно империалистической властью фрей­дистских и марксистских интерпретаций. Анаграмма или же обмен/ дар — не просто любопытные эпизоды на обочине лингвистических и антропологических знаний, не просто второстепенные варианты гос­подствующих механизмов бессознательного и революции. В них про­ступает одна общая форма, по отношению к которой марксизм и пси­хоанализ, пожалуй, являются лишь производными, сами того не ве­дая, — форма, которая не отдает приемущества ни политической экономии, ни либидинальной экономике и которая уже здесь и теперь очерчивает контуры чего-то запредельного ценности, закону, вытесне­нию, бессознательному. Это контуры грядущего.

44

С нашей точки зрения, есть лишь одно сравнимое по важности теоретическое достижение — это идея влечения к смерти у Фрейда. При условии, что ей будет придан радикальный смысл, вопреки само­му Фрейду. Вообще, во всех трех случаях приходится идти напере­кор тому, на кого ссылаешься: побивать Мосса самим же Моссом, Соссюра самим Соссюром, Фрейда самим Фрейдом. Принцип обраще­ния (отдаривания) следует обращать против любых экономических, психологических или структуралистских толкований, которым откры­вает дорогу Мосс. Соссюра «Анаграмм» следует противопоставлять Соссюру — теоретику лингвистики и даже собственно соссюровской ограниченной гипотезе относительно анаграмм. Фрейда — теоретика влечения к смерти — следует противопоставлять всем прежним пост­роениям психоанализа и даже собственно фрейдовскому пониманию влечения к смерти.

Такой парадоксальной ценой — ценой теоретического насилия — выясняется, что все три гипотезы обрисовывают, каждая в своей облас­ти (но эта раздельность областей как раз и отменяется в общей форме символического), особый принцип действия, абсолютно внеположный и враждебный нашему экономическому «принципу реальности».

Обратимость дара проявляется в отдариваиии, обратимость об­мена — в жертвоприношении, обратимость времени — в цикле, обра­тимость производства — в разрушении, обратимость жизни — в смер­ти, обратимость каждого языкового элемента и смысла — в анаграм­ме; всюду, во всех областях — одна и та же общая форма, форма обратимости, циклического обращения, отмены; всюду она кладет ко­нец линейному характеру времени, речи, экономических обменов и на­копления, власти. Всюду она принимает для нас форму истребления и смерти. Это и есть форма символического. Она не мистична и не структурна — она просто неизбежна.

Принцип реальности исторически совпал со стадией, детермини­рованной законом ценности. Сегодня вся система склоняется к недетерминированности, любая реальность поглощается гиперреальностью кода и симуляции. Именно принцип симуляции правит нами сегодня вместо прежнего принципа реальности. Целевые установки исчезли, теперь нас порождают модели. Больше нет идеологии, остались одни симулякры. Поэтому, чтобы понять гегемонию и феерию нынешней системы — эту структурную революцию ценности, — необходимо воссоздать целую генеалогию закона ценности и симулякров. В этой генеалогии и должна найти себе место политическая экономия: она предстанет как симулякр второго порядка, в ряду тех, что имеют дело только с реальностью — реальностью производства или же значения, в сознании или же в бессознательном.

45

Капитал больше не принадлежит к порядку политической эко­номии — он играет политической экономией как симулятивной моде­лью. Весь строй закона рыночной стоимости поглощен и реутилизирован охватывающим его строем структурного закона ценности, а тем самым попадает в разряд симулякров третьей степени (см. ниже). Тем самым политическая экономия обретает вторичную вечность в рамках строя, где она сама уже ничего не детерминирует, но сохраняет действенность в качестве симулятивной референции. Точно так же произошло раньше с предшествующим ей строем природного закона стоимости, который в системе политической экономии и закона ры­ночной стоимости был переосмыслен как воображаемая референция («Природа»): это и есть потребительная стоимость, сохраняющая при­зрачное существование внутри стоимости меновой. А на следующем витке спирали и эта последняя в свою очередь оказывается переос­мыслена как алиби в господствующем порядке кода. Каждая кон­фигурация ценности переосмысливается следующей за ней и попадает в более высокий разряд симулякров. В строй каждой такой новой стадии ценности оказывается интегрирован строй предыдущей фазы — как призрачная, марионеточная, симулятивная референция.

Каждый новый порядок отделяется от предыдущего револю­цией — собственно, это и есть единственно подлинные революции. У нас сейчас порядок третьего уровня, порядок уже не реальности, а гиперреальности, и только на этом уровне способны его настигать и поражать сегодняшние теории и практики, сами по себе тоже зыбкие и недетерминированные.

Все революции наших дней привязаны к предыдущей фазе сис­темы. Оружие каждой из них — ностальгически воскрешаемая реаль­ность во всех ее формах, то есть симулякры второго порядка: диалек­тика, потребительная стоимость, прозрачность и целенаправленность производства, «освобождение» бессознательного, вытесненного смыс­ла (то есть означающего и означаемого по имени «желание») и т.д. Идеальным содержанием всяких таких освобождений оказываются призраки, поглощенные системой в ходе ее прежних революций и ис­кусно воскрешаемые ею в виде революционных фантазмов. Подоб­ные освобождения служат лишь переходным этапом к состоянию всеобщей манипулируемости. Да и сама революция ничего больше не значит на стадии алеаторных процессов контроля.

Промышленным машинам соответствовали механизмы созна­ния — рациональные, референциальные, функциональные, историчес­кие. Алеаторным машинам кода соответствуют алеаторные машины бес­сознательного — ирреференциальные, трансреференциальные, недетер­минированно-зыбкие. Да и само бессознательное вступило в ту же

46

игру: оно уже давно утратило свой собственный принцип реальности и сделалось операциональным симулякром. Как только психический принцип реальности бессознательного совпадает с его психоаналити­ческим принципом реальности, оно, как и политическая экономия, тоже становится симулятивной моделью.

Вся стратегия системы заключается в этой гиперреальности зыб­ких, «плавающих» ценностей. С бессознательным происходит то же, что с валютами и теориями. Ценность осуществляет свое господство через неуловимо тонкий порядок порождающих моделей, через бесконечный ряд симуляций.

Бинарная операциональность, генетический код, алеаторность му­таций, принцип неопределенности и т.д. — все это приходит на смену детерминистской, объективистской науке, диалектическим взглядам на историю и процесс познания. Даже и сама теоретическая критика, а рав­но и революция, образуют часть симулякров второго порядка, как и все детерминированные процессы. С появлением симулякров третьего по­рядка все это ликвидируется, и в борьбе с ними бесполезно пытаться воскрешать диалектику, «объективные» противоречия и т.п. — это без­надежная политическая регрессия. Против алеаторности бессильны це­левые установки, против программированного и молекулярного рассея­ния бессильны акты осознания и диалектического снятия, против кода бессильны политическая экономия и «революция». Все это ветхое ору­жие (а тем более то, что берется из разряда симулякров первого поряд­ка, из этики и метафизики человека и природы, — скажем, потребитель­ная стоимость и прочие референции освобождения) неукоснительно нейтрализуется общей системой, которая превосходит его по порядку. Все то, что внедряется в лишенное целенаправленности пространство-время кода или пытается в нем действовать, оказывается отъединено от собственных целевых установок, дезинтегрировано и поглощено; таков хорошо известный эффект рекуперации, манипуляции и реутилизации, происходящий на всех уровнях. «Каждый элемент, оспаривающий или подрывающий систему, должен принадлежать к более высокому логи­ческому типу» (Энтони Уилден, «Система и структура»). Симулякрам третьего порядка следует, стало быть, противопоставлять как минимум столь же сложную игру — а возможно ли это? Существует ли теория или практика, которая была бы субверсивной в силу большей алеаторности, чем сама система? То есть такая недетерминированная субверсия, которая относилась бы к порядку кода так же, как революция относи­лась к порядку политической экономии? Как бороться против ДНК? Уж конечно же, не путем классовой борьбы. Может быть, изобретать симулякры логически (или алогически) высшего порядка, более высо­кого, чем нынешний третий, выше всякой детерминированности и неде-

47

терминированности, — но будут ли это еще симулякры? На более вы­соком уровне, чем код, пожалуй, оказывается одна лишь смерть, обрати­мость смерти. Один лишь бес-порядок символического способен про­рваться в код.

Всякая система, которая приближается к операциональному со­вершенству, близка и к своей гибели. Когда система изрекает «А равно А» или «дважды два — четыре», она оказывается на грани абсолютного господства, но и полного посмешища, то есть немедленной и вероятной субверсии, — ткнешь пальцем, и все рухнет. Известно, какой силой об­ладает тавтология, когда ею дублируется эта претензия системы на без­упречную округлость («брюхо» Убу).

Идентичность себе нежизнеспособна: поскольку в нее не удается вписать ее собственную смерть, то это и есть сама смерть. Так и получа­ется с метастабилизированными системами (функциональными или ки­бернетическими): их все время подстерегает угроза насмешки, мгновен­ной (а не в итоге длительной диалектической работы) субверсии, по­скольку вся инерция системы обращается против нее самой. Амбивалентность — вот что грозит наиболее завершенным системам, сумевшим обожествить свой принцип функционирования, подобно би­нарному Богу у Лейбница. Производимый ими завораживающий эф­фект обусловлен, как и в фетишизме, глубинным нежеланием их призна­вать и потому может мгновенно обратиться в свою противополож­ность. Отсюда их неустойчивость, которая нарастает по мере роста их идеальной внутренней связности. Подобные системы, даже будучи осно­ваны на радикальной недетерминированности (утрате смысла), оказыва­ются легкой добычей смысла. Словно чудовища каменноугольного пе­риода, они рушатся под своей чудовищной тяжестью и немедленно рас­падаются. Такова роковая судьба любой системы, которая собственной своей логикой обречена на полное совершенство, а значит и на полный распад, на абсолютную безотказность, а значит и на бесповоротный крах: связанные энергии всегда устремлены к своей гибели. Поэтому здесь возможна лишь катастрофическая, а вовсе не диалектическая стратегия. Приходится доводить все до предела, и тогда-то оно само собой обращается в свою противоположность и рушится. Поскольку именно в высшей точке ценности мы ближе всего к амбивалентности, поскольку именно в высшей точке связности мы ближе всего к глубо­чайшему срыву, вечно грозящему дублируемым знакам кода, — именно поэтому необходимо превзойти систему в симуляции. Следует обратить смерть против смерти — этакая радикальная тавтология. Сделать из собственной логики системы неотразимое оружие против нее. Против тавтологической системы единственно действенной будет стратегия сво­его рода патафизики, «науки о воображаемых решениях», то есть науч-

48

ной фантастики на тему обращения системы против нее самой в выс­шей точке симуляции, стратегия обратимой симуляции в рамках ги­перлогики разрушения и смерти1.

Неукоснительная обратимость отношений — такова суть сим­волической обязанности. Да будет каждый элемент [terme] истреб­лен [ex-terminé], да упразднится ценность в этом самоперевороте эле­мента — таково единственно возможное символическое насилие, спо­собное сравниться и совладать со структурным насилием кода.

Рыночному закону стоимости и эквивалентностей соответство­вала диалектика революции. Недетерминированности кода и струк­турному закону ценности соответствует одна лишь неукоснительная обратимость смерти2.

Собственно, больше опереться и не на что. Нам остается одно лишь теоретическое насилие. Смертельная спекуляция, единственным методом которой является радикализация всех гипотез. Даже «код» и «символическое» — все еще термины-симуляторы; хорошо бы су­меть постепенно вывести их за пределы речи.

1 Смерть всегда есть одновременно и то, что ждет нас в конце [au terme] системы, и символический конец [extermination], подстерегающий самое систему. Чтобы обозначить финальность смерти, внутренне принадлежащую системе, по­всюду вписанную в ее операциональную логику, и радикальную контр-финальность, вписанную вне системы как таковой, но всюду преследующую се, у нас нет двух разных терминов — в обоих случаях с необходимостью выступает одно и то же слово «смерть». Подобную амбивалентность можно различить уже во фрейдовской идее влечения к смерти. Это не какая-то неоднозначность. Этим просто выражается то, как близки друг к другу осуществленное совершенство системы и ее мгновенный распад.

2 Смерть ни в косм случае не должна пониматься как реальное событие, происходящее с некоторым субъектом и телом, но как некоторая форма — в из­вестных случаях форма социальных отношений, — в которой утрачивается де­терминированность субъекта и ценности. Как раз требование обратимости и кла­дет конец различению детерминированности и недетерминированности. Оно кла­дет конец связыванию энергий в регулярных опозициях и в этом отношении смыкается с теориями потоков и интенсивностей — либидинальных или шизо­френических. Но сегодня система сама оформляется как развязывание энергий, как стратегия ценностного дрейфа. Система может подключаться или отклю­чаться, рано или поздно все энергии вливаются в нее — ведь это она и вырабо­тала сами понятия энергии и интенсивности. Капитал — это энергетическая и интенсивная система. Отсюда невозможность (Лиотар) отличить либидинальную экономику от экономики самой системы (экономики ценности); отсюда невоз­можность (Делёз) отличить капиталистическую расщепленность от революцион­ной. Ведь система — всему хозяйка: подобно Господу Богу, она вольна связы­вать и развязывать энергии; невозможным, а вместе с тем и неизбежным для нее является лишь одно — обратимость. Процесс становления ценности необратим. Оттого для системы смертельна одна лишь обратимость, а не развязывание или дрейф. Это и есть смысл символического «обмена».