Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и посольства Франции в России

Вид материалаДокументы

Содержание


Демагогия тела
Эрос и цивилизация
Рассказ Чжуан-цзы о мяснике
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   38
«Phallus  exchange  standard»1

Начиная с эпохи промышленной революции, в ходе все больше­го обобщения политической экономии, или же углубления закона цен­ности, сфера материальных благ, язык и сексуальность (тело) были объяты одинаковой переменой.

1. Продукты становятся товарами: в них есть потребительная и меновая стоимость. С одной стороны, они подчинены абстрактно-целесообразным «потребностям», которые они «удовлетворяют», а с другой стороны, структурной форме, которая регулирует их производ­ство и обмен.

2. Язык становится средством коммуникации, полем сигнификации. Он организуется как порядок означающих и означаемых. В нем то же, что в товаре, разделение на референциальную целенаправ­ленность, которую язык как средство имеет целью выражать (поря­док означаемых), и структурную форму, регулирующую обмен озна­чающих (код языка).

И в том и в другом случае переход к функциональной целевой установке, рациональное подчинение некоторому «объективному» со­держанию (потребительной стоимости или означаемому/референту) закрепляет собой подчиненность определенной структурной форме, а именно форме политической экономии. В рамках же «неокапиталистического» (техно- и семиократического) общества эта форма систе­матизируется за счет «объективной» референции: означаемые и по­требительные стоимости постепенно исчезают, уступая место одному лишь функционированию кода и меновой стоимости.

1 «Фаллический обменный стандарт» (англ.; по аналогии с финансовым термином «Gold Exchange Standard», «Золотой обменный стандарт»). — Прим. перев.

219

В итоге этого процесса (итоге, который лишь сегодня становит­ся нам виден) оба «сектора» — производство и сигнификация — схо­дятся. Изделия и товары производятся так же, как знаки и сообще­ния, регулируемые абстрактным устройством языка: в качестве носи­телей ценностей, целевых установок (своих означаемых) они циркулируют согласно абстрактно-обобщенной форме, упорядочивае­мой моделями. В пределе товары и сообщения получают одинаковый статус знаков. Впрочем, и здесь их референтность отступает на вто­рой план ради чистой игры означающих, способной при этом достигать структурного совершенства — ускорения и умножения посланий, со­общений, знаков, моделей; такова мода как целостный цикл, в котором и находит себе завершение линейный мир товара.

Тело и сексуальность можно анализировать в тех же самых терминах потребительной/меновой стоимости, означаемого/означаю­щего.

1. Можно показать, что сексуальность, в ходе своего нынешнего «раскрепощения», разрешается в потребительную стоимость (удов­летворение «сексуальных потребностей») и меновую стоимость (игру и исчисление эротических знаков, регулируемые циркуляцией моде­лей). Показать, что сексуальность автономизируется как функция: от коллективной функции воспроизводства рода она переключается на такие индивидуальные функции, как обеспечение физиологического (составной части общей гигиены) и психического равновесия, «выра­жение субъективности», выведение наружу бессознательного, этика сексуального удовольствия — и что там еще? Во всяком случае, сек­суальность становится элементом экономики субъекта, объективной целевой установкой субъекта и сама подчиняется ряду целевых уста­новок, каковы бы они ни были в том или ином случае.

2. Функционализируясь (подчиняясь некоторому трансценден­тному содержанию, которое говорит через ее посредство, хотя бы то был ее же собственный идеализированный принцип — либидо, самая искусная личина означаемого), сексуальность вместе с тем и принима­ет структурную форму (так же как промышленные изделия или язык коммуникации). Она раскладывается по обобщенным оппозициям (Мужское/Женское), ограничивается их дизъюнктивностью, крис­таллизуется в осуществлении той или иной сексуальной модели, при­вязанной к тому или иному половому органу и закрывающей игру телесных означающих.

3. Структура Мужского/Женского совпадает с привилеги­рованным положением генитальной функции (репродуктивной или эротической). Это преимущество генитальной сексуальности над все­ми другими эрогенными возможностями тела отражается в структуре

220

социального строя, с его преобладанием мужского начала. Ибо струк­турная организация пользуется биологическими отличиями — но даже не для поддержания настоящего отличия, а, напротив, для уста­новления всеобщей эквивалентности: Фаллос становится абсолют­ным означающим, с которым все эрогенные возможности соизмеря­ются и соупорядочиваются, обретая абстрактно-эквивалентный харак­тер. Этот Phallus Exchange Standard регулирует сегодня всю нашу сексуальность, не исключая и «сексуальную революцию».

4. То, что фаллос выступает как всеобщий эквивалент сексу­альности, а сама сексуальность как всеобщий эквивалент символичес­ких возможностей обмена, — все это означает, что на развалинах сим­волической экономики тела образуется политическая экономия тела. Нынешняя «революция», экзальтация сексуальности в контек­сте общего раскрепощения нравов знаменует собой лишь достижение телом и сексуальностью стадии политической экономии, их приобще­ние к закону ценности и всеобщей эквивалентности.

5. И в том и в другом аспекте процесса — выдвижении сексу­альности как функции и как структурного дискурса — субъект оказывается перед лицом фундаментальной нормы политической эко­номии: он мыслит и сексуально определяет себя в терминах равнове­сия (равновесия функций при личностной идентичности) и связнос­ти (структурной связности дискурса при бесконечном воспроизведе­нии кода).

Подобно тому как «означиваемые», вовлекаемые в политичес­кую экономию знака объекты подчиняются императиву упрощения, аскетически-экономного функционального расчета, подобно тому как знак в целом тяготеет к функциональному упрощению, дабы точнее выражать взаимную адекватность означающего и означаемого (это его закон и принцип реальности), — так и тело, захваченное полити­ческой экономией, тоже стремится к абсолютному императиву фор­мальной наготы. Подобная нагота, где в концентрированном виде за­печатлена и вся работа маркирования, моды, макияжа, и идеалистичес­кая перспектива «раскрепощения», — не имеет ничего общего с «открытием» или «новообретением» тела: в ней выражается логичес­кая метаморфоза тела в процессе исторического развития нашего общества. В ней выражается современный статус тела по отношению к политической экономии. Подобно тому как упрощение вещей озна­чает их закрепление за определенной функцией, то есть их нейтрали­зацию через функцию, так и наготой тела определяется его закрепле­ние за половой функцией, за полом как функцией, то есть взаимная нейтрализация тела и пола.

Демагогия тела

Под знаком сексуальной революции преображается и влечение как революционная субстанция, и бессознательное как субъект исто­рии. Раскрепостить первичные процессы как «поэтический» принцип общественной реальности, освободить бессознательное как потреби­тельную стоимость — вот какое воображаемое кристаллизуется под лозунгом тела. Понятно, почему опорой для всех этих надежд служат тело и пол: просто, будучи вытесняемы при любом строе, в котором «исторически» оформлялись паши общества, они сделались метафорами радикальной негативности. Теперь некоторые хотят, чтобы они из метафоры стали революционным фактом. Ошибка: приняв сторону тела, мы попадаем в ловушку. Перейти на сторону первичного процесса невозможно, это просто очередная вторичная иллюзия (Ж.-Ф.Лиотар).

В лучшем случае — опять-таки теоретически — тело останет­ся навеки амбивалентным. Это и объект и антиобъект, пересекающий и отменяющий все дисциплины, которые притязают уловить его единство; это и место и не-место — место бессознательного как не­место субъекта, и т.д. Так же и современный психоанализ (Леклер), проведя разделение между телом анатомическим и телом эрогенным, постулирует процесс желания в режиме буквы — от имени тела. Всюду тело. Просто у нас нет термина, который обозначал бы не­место; понятно, что лучше всего подходит здесь то, чем на протяжении всей пашей истории обозначалось не-имевшее-места, вытесненное. Но не следует забывать, чем грозит такое наследство. Привилегированно-субверсивное положение, которое придавала телу его вытеснен-

222

ность, прекращается благодаря его нынешней эмансипации1 (каковая есть следствие не только политики репрессивной десублимации: в официализации тела и пола принимает участие и психоанализ, и здесь опять-таки тело и пол как важнейшее происшествие [événement] в жизни субъекта, как процесс и труд, неразрывно переплетены с теми же телом и полом как историческим пришествием [avènement] в сфере понятий и ценностей). Вопрос в том, не отрицает ли «раскре­пощенное» тело окончательно те символические потенции, которыми раньше обладало тело вытесняемое, не является ли тело, «о котором говорят», прямой противоположностью тела, которое говорит само. В нынешней системе телу как месту первичных процессов противосто­ит тело как вторичный процесс — эротическая потребительная и ме­новая стоимость, рационализация под знаком ценности. Телу влече­ний, одержимому желанием, противостоит тело семиургизованное, структурализованное, театрализованное в наготе, функционализованное операциональной сексуальностью.

Такое вторичное тело, тело сексуальной эмансипации и «репрес­сивной десублимации», предстает исключительно под знаком Эроса. Пол рассматривается только как принцип Эроса — то есть они вза­имно нейтрализуются при раз-записывании влечения к смерти. При этом принцип удовольствия утверждается как разумное основа­ние «освобожденной» субъективности, «новой политической эконо­мии» субъекта. «Эрос создает новую форму разума. Теперь разум­ным становится то, что поддерживает порядок удовлетворения»

1 Вслед за историей негативности тела начинается история его позитивно­сти. Вся двусмысленность нынешней «революции» возникает оттого, что тело, веками вытесняемое, утвердилось как ценность. В силу своей вытесненности оно получило нагрузку трансгрессивных возможностей, переоценки всех ценнос­тей. Но следует учитывать, что параллельно с этим, под прикрытием вытеснения, долгое время происходило и тесное сближение тела с рядом «материалистичес­ких» ценностей (таких как здоровье, благополучие, сексуальность, свобода): по­нятие тела росло под прикрытием трансцендентального материализма, а сам он потихоньку вызревал в тени идеализма как его запасной вариант, — поэтому и само возрождение тела происходит согласно детерминированным целевым уста­новкам, играя роль динамического начала в равновесии этой новой системы цен­ностей. Нагота становится эмблемой радикальной субъективности. Тело стано­вится знаменем влечений. Но подобное освобождение столь же неоднозначно, как и всякое другое. Субъективность здесь освобождается как ценность. По­добно тому как труд всегда «освобождался» лишь как рабочая сила в системе производительных сил и меновой стоимости, так и субъективность всякий раз ос­вобождается лишь как фантазм и знаковая ценность в рамках управляемой сигнификации, систематики значения, которая явным образом совпадает с система­тикой производства. В общем, «освобожденная» субъективность освобождается только в том смысле, что переходит под власть политической экономии.

223

(Маркузе)1. С этого момента «освобожденная» субъективность сво­дится к тому, что вписывается как позитивный фактор в осуществле­ние принципа удовольствия, Эроса, в котором просто овеществляется либидо как модель исполнения желания. Здесь имеет место новый разум, открывающий путь к безграничному целеполаганию субъекта, и не остается больше никакой разницы между сексуальной «эскалаци­ей» и принципом бесконечного экономического роста в обществе «освобожденных» производительных сил: оба они развиваются в рамках единого процесса, и оба равно обречены на неудачу в силу неизбежного возврата влечения к смерти, которое они надеялись обуздать.

Тело, помещенное под знаком Эроса, являет собой более разви­тую фазу политической экономии. Исчезновение символического об­мена здесь так же радикально, как и отчуждение человеческого труда в классической системе политической экономии. И если Маркс опи­сал ту историческую фазу, где отчуждение рабочей силы и логика товарного производства с необходимостью выливались в овеществ­ление сознания людей, то сегодня можно сказать, что вписывание тела (и вообще всех областей символического) в логику знака с не­обходимостью сопровождается овеществлением бессознательного.

Нагота не раскалывается желанием — она играет роль его эк­вивалента, его зрелища. Тело не раскалывается полом — оно играет роль означающего и эквивалента пола. Сексуальность не раскалыва­ется амбивалентностью — в результате структурных махинаций с «мужским» и «женским» она играет роль эквивалента этой амбива­лентности! Сексуальный диполь играет роль сценария отличий. Структурно раздвоенное либидо играет роль упрощенного эквива­лента влечения к смерти. Так и во всем нагота, тело, пол, бессознатель­ное и т.п., вместо того чтобы открывать путь к более глубинным от­личиям, выстраиваются в ряд как эквивалентные репрезентанты друг друга, образуют метонимические сочетания и, как конечный резуль­тат, — дискурсивную логику сексуальности, дискурс пола как ценно­сти. Та же операция, что и в психометафизике, где субъект как иде­альный референт образуется из одной лишь беспрерывной циркуля­ции, метонимического обмена терминов сознания, воли, представления и т.п.

1 Герберт Маркузе, Эрос и цивилизация, Киев, Государственная библиоте­ка Украины для юношества, 1995, с. 233. — Прим. перев.

Притча

« — Ах, ну почему существуют два пола? — Что же тебе не нравится? Тебе бы хотелось, чтобы их было двенадцать или один?»

(Современный роман)

Разброс значений можно и увеличить: почему не нулевое или бесконечное число полов? Вопрос о «цифрах» здесь бессмыслен (в то время как логически возможен вопрос, почему на руке не шесть пальцев). Бессмыслен потому, что половое деление — это именно раздел, проходящий через каждого субъекта, из-за чего немыслимыми оказываются и «один», и «несколько», но также и «два», потому что «два» уже является числом (именно число два и обыгрывается в приведенном выше абсурдном диалоге). В радикальном своем пони­мании пол вообще не может получить форму целых чисел или статус исчислимости: пол — это отличие, а две «стороны» отличия не явля­ются элементами и не могут быть ни слагаемыми, ни составными ча­стями серии. Они могут учитываться только как единицы.

Зато процитированный диалог логичен в рамках внушаемой нам двуполой модели (Мужское/Женское), так как в этой модели пол изначально полагается в виде двух элементов структурной оппо­зиции. Возможность дойти до абсурда, до серийного перечисления полов, до накопительного понятия пола уже заложена в двуполой структуре с того самого момента, когда мужское и женское полагают­ся как целые элементы.

Таким образом, амбивалентность пола сводится на нет бивалентностъю двух полов и половых ролей. Сегодня, когда эта бива-

225

лентность преображается в силу «сексуальной революции», якобы стирающей различия мужского и женского, амбивалентность пола сводится на нет двойственностью унисекса.

Против сексуалистских метафор.

Сегодня, в свете идей Фрейда, все научились очень хорошо, даже слишком хорошо, различать за любой социальной, этической, по­литической практикой сублимацию и вторичную рационализацию пер­вичных процессов. Расшифровывать любые дискурсы в терминах вытеснения и фантазматической детерминированности сделалось культурным стереотипом.

Но дело-то как раз в том, что это не более чем термины, и бес­сознательное в них не более чем специальный язык. Столь же фантазматическим становится и сексуальный дискурс, когда пол уже не критически сводит к нулю, как прежде, социально-нравственные мис­тификации, а сам оказывается способом рационализации проблемы, связанной с символическим уничтожением всех социальных отно­шений, — проблемы, которую сексуалистский дискурс помогает ввес­ти в безопасные рамки кода. Сегодня во «Франс-диманш» запросто можно прочесть, что у многих женщин фригидность проистекает от слишком сильной фиксации на отце и что они наказывают себя за это, не давая себе получать удовольствие; отныне сия психоаналитичес­кая «истина» составляет достояние культуры и фактор социальной рационализации (чем и обусловлен все более безысходный тупик психоаналитического лечения).

Сексуальная или психоаналитическая интерпретация не облада­ет никакой исключительностью. Она не хуже других может стать объектом фантазма как истина в последней инстанции — а потому сразу же и как революционный мотив. Так и происходит сегодня: союз психоанализа с революцией имеет столь же воображаемый, столь же искаженный характер, что и «перехват» психоанализа бур­жуазией: и тот и другой связаны с фиксацией пола и бессознатель­ного как детерминирующей инстанции, с их сведением к рационально-причинному порядку.

Где есть рационализация во имя какой бы то ни было инстан­ции, там есть и мистификация. Там, где сексуальное сублимируется и рационализируется в политическом, социальном, нравственном — но и там, где символическое цензурируется и сублимируется в господству­ющем сексуальном дискурсе.

Рассказ Чжуан-цзы о мяснике

«Скажи, — спросил князь Вэн-хуэй, — как же ты достиг столь высокой степени искусства?»

Мясник отложил свой нож и сказал: «Я люблю дао и таким образом совершенствуюсь в своем искусстве. Когда я начинал зани­маться своим делом, я видел перед собой только бычью тушу. Три года спустя я уже больше не видел тушу. Теперь я постигаю все не столько глазами, сколько умом. Мои чувства больше не работают; ра­ботает только ум. Я знаю, как от природы сложен бык, и режу только по сочленениям и промежуткам. Я не разрубаю артерии, вены, мышцы и жилы, а уж тем более крупные кости! Хороший мясник изнашивает за год один нож, потому что режет только по мясу. Обычный мясник изнашивает по ножу каждый месяц, потому что нож у него затупляет­ся о кости. Мне мой нож служит уже девятнадцать лет. Им раздела­ны тысячи бычьих туш, а лезвие его все еще кажется свежезаточенным. Просто в сочленениях костей есть промежутки, а лезвие ножа не имеет толщины. Тому, кто умеет погружать тончайшее лезвие в эти промежутки, легко работать ножом, ведь он режет по пустым местам. Потому-то я и пользуюсь своим ножом уже девятнадцать лет, а лез­вие его до сих пор кажется свежезаточенным. Каждый раз, когда мне приходится разделывать сочленения костей, я отмечаю наиболее трудные места, задерживаю дыхание, пристально вглядываюсь и дей­ствую не спеша. Я тихонько провожу ножом, и сочленения разделя­ются с такой же легкостью, как если бы я складывал на землю куски глины. Тогда я вытаскиваю нож и распрямляюсь...» (Чжуан-Цзы, III, «Начало гигиены»).

227

Это прекрасный пример анализа, его поразительной операцио­нальной действенности, если преодолеть взгляд на объект как на не­что полное, субстанциально-непрозрачное («когда я начинал зани­маться своим делом, я видел перед собой только бычью тушу»), если преодолеть анатомический взгляд на тело как сплошную, объединяе­мую своим внешним обликом массу костей, мяса и внутренних орга­нов, которую можно резать как хочешь; с такой массой работает обычный мясник, который знай режет изо всех сил, тогда как следует дойти до сочленений пустоты, до той структуры пустот, в которой тело обретает свою сочлененность («я режу только по сочленениям и промежуткам»). Нож, которым пользуется мясник из притчи Чжуан-цзы, не есть полнота, проходящая сквозь полноту, он и сам есть пусто­та («лезвие ножа не имеет толщины») и работает он с пустотой («легко... ведь он режет по пустым местам»). Такой нож, действую­щий по воле острого аналитического ума, работает не с простран­ством, занимаемым бычьей тушей и фиксируемым органами чувств, глазами, — он сообразуется с внутренней логической организацией ритма и интервалов. Он оттого не знает износу, что не имеет дела с враждебной субстанцией мяса и костей, он представляет собой чистое отличие и работает тоже с отличиями, — в данном случае с целью расчленения туши, но ясно, что эта практическая операция зиждется на особой символической экономике, связанной не с «объективным» познанием и не с силовыми отношениями, а со структурой обмена; нож и туша взаимообмениваются, нож артикулирует моменты не­полноты туши и тем самым деконструирует ее согласно ее собствен­ному ритму.

Такой нож — это также и леклеровская буква, которая осуще­ствляет эрогенный раздел того или иного места в теле согласно логи­ке желания. Эта символическая запись всегда налицо и «не знает из­носу», так как буква в силу крайней топкости своего начертания рас­членяет анатомическое тело и работает в его членораздельной пустоте, — тогда как полновесный дискурс, дискурс плохого мясника, знай себе режет по материально-анатомическому, наглядному телу.

Тысячелетний предок ножа Лихтенберга1, который своим логи­ческим парадоксом (нож без лезвия, которому недостает рукоятки) образует вместо наглядной, фантастико-фантазматической полноты фаллоса символическую конфигурацию фаллоса отсутствующе­го, — этот нож не режет по телу; он разрешает его, внимательно и мечтательно циркулирует по нему (внимательность здесь зыбкая:

1 Противоположный бритве Оккама, которая как раз кастрирует и чертит прямую линию абстракции и рациональности.

228

«задерживаю дыхание, пристально вглядываюсь и действую не спе­ша»); он продвигается анаграмматически — то есть не от члена к члену, не от органа к следующему органу, как от слова к слову по прямой линии функционального синтаксиса; так поступают плохой мясник и лингвист, занимающийся сигнификацией. Здесь же лезвие смысла другое: оставляя в стороне видимое тело, оно прослеживает тело внутреннее, под-телесное, подобно тому как анаграмма работает по модели рассеяния и разрешения некоторого термина, некоторого первичного корпуса, секретом которого является иная, иод-дискур­сивная артикуляция какого-то имени или формулы, неотступно пре­следующих текст своим отсутствием. Эту-то формулу тела, бросаю­щую вызов телу анатомическому, описывает и разрешает нож мясни­ка. Нет сомнения, что действенность, символическая эффективность знака в первобытных обществах отнюдь не носит «магического» харак­тера, по связана с этой тончайшей работой анаграмматического разре­шения. Так и с архитектурой эрогенного тела, которая есть не что иное, как анаграмматическая артикуляция некоторой «утраченной и никогда не бывшей» формулы, дизъюнктивно-синтетически воссоздаваемой лез­вием желания, намечаемой, но не высказываемой; собственно, желание и есть это разрешение означающего в орфическом рассеянии тела, в ана­грамматическом рассеянии поэмы, чей музыкальный ритм совпадает с ритмом мясницкого ножа из притчи Чжуан-цзы.