Отчетливые сезоны

Вид материалаОтчет
Алексею Козыреву
Дмитрию Серегину
Алексею Егорову
Борису Хлебникову
Подобный материал:
1   2   3   4

Алексею Козыреву



Всё иначе и всё как ране

Будет в киевском полусне:

Днепр не то чтобы чуден – странен

С редкой птицею при луне.


Нервный луч без конца дробится...

Каждый миг, – как рекою блик, –

Богом заново мир творится

Чуть другим, чем в минувший миг.


Наступает такая ясность

И спокойствие без причин,

Стоит только исчислить разность

Из внушительных величин!


Здесь почуять в своей крови я,

Образумясь, могу порой

Пульс веселой игры Софии,

Ее радостный домострой.


* * *


Дети кушали водку в приличной столовой,

с непривычки косясь в прейскурант;

их обслуживал официант,

поднося, наливая по новой.


Мокрый снег постепенно заляпал окошко;

дети молча глядели на дно,

после пили и очень смешно

обнимали стаканы ладошками.


Протекал обреченно, как век протестанта,

скромный пир малолетних мужчин –

без стыда, без особых причин

и последствий (для официанта).


Я заметил не сразу в их лицах намеки

на порок, приводящий в испуг:

нет, не то чтоб они были вдруг

одноглазыми, но – одинокими.


* * *


Вот горшок пустой,

Он предмет простой...


Приятно наблюдать без лишних слов

В тех комнатах, где мебели лишенье,

Взаимоотношение полов

И потолков взаимоотношенье,

Взаимоотношенье стен, окон,

Углов и линий, темноты и света...

Отсюда можно вывести закон.

Но невозможно вынести предметы.


Чтоб насладиться высшей простотой

Пустых объемов, их простор восславить,

Проникни в них, остановись, постой. –

Что к ним прибавить? Что от них убавить?

Здесь ощутить способен интеллект

Суровых правил мощь и постоянство:

Тем совершенней видимый объект,

Чем больше в нем свободного пространства.


* * *


JUDr. F.K.


1.


Я посвящаю эти путаные строфы

Ему, рожденному в кунцкамере австрийской

Еврейской кровью, прочно скрещенной с арийской

Родною речью, накануне катастрофы;


Бытописателю, – подобно иностранцу,

Тайком кропавшему подробнейшие справки;

Смешно болтавшемуся в мире, как в удавке, –

Чужом, что пражское бюро американцу;


Тому, кто б так и не вступил, не зная Брода,

В литературу (точно в брак, столь вожделенный...);

Всю жизнь бежавшему в свой сумрак потаенный,

В свое писательство – от рока да от рода.


2.


Я вижу голого, больного человека;

На крыше – серая, испуганная галка.

Проходит день и мне совсем его не жалко:

Конец столетия сродни началу века.


3.


На грязных лестницах безличных иерархий

Мы все находимся под следствием чердачных

Курьеров тщательных, мистичных и невзрачных,

От инквизиции невидимых епархий;


В огромном чреве идеальнейшей системы,

В столпотвореньи вездесущих канцелярий

Коловращаемся, как вечный циркулярий,

Не замечая, что давно уже не те мы,


Что о своем невыносимейшем сиротстве

Вскользь поминаем в бесконечных коридорах,

Спеша на службу в заколдованных конторах

По страхованью скушных травм на производстве.


4.


Стучите звонче, одиночества ботинки,

Кошмар височный! – чтоб, шагая по брусчатке,

Преодолеть, отображенный на сетчатке,

Членистоногий ужас пишущей машинки.


* * *


Пожалуй, в самом чистом виде

Известный принцип домино

Лишь в заполярной Антарктиде

Нам с вами наблюдать дано.


Глядите лучше: вот пингвины

Идут, – один, за ним другой, –

Уставив взгляд друг другу в спины

И образуя длинный строй.


Не отвлекайтесь, Бога ради,

Смотрите, что произойдет.

Ага! пингвин, идущий сзади,

Скользит и падает вперед.


За ним скользит пингвин соседний,

Потом других идет черед.

Коль первым падает последний,

Последним первый упадет.


Чудны подобные картины,

Но сердцу русскому близки:

Белеет снег, лежат пингвины

И мы стоим, как дураки.


* * *


Тот факт, что человек по сути есть вода,

Не можно отрицать, не впав в противоречье.

Такой же аргумент, как костная среда

(Ну, скажем, там хребет, колено иль предплечье),

Увы, довольно слаб, чтоб то перечеркнуть,

Что мы, как ни крути, в своем рожденьи пенном –

Лишь модусы сплошной ликвидности и суть

Разлитый по телам сплав гидро- с оксогеном.


Уже ль нам не родней лежать на зябком дне,

Плыть в бочке по волнам (привет царю Гвидону),

Топить свою печаль в причастном нам вине,

Чем зря топить дрова (которые не тонут)?

Полеты в небеса, походы в дикий лес,

Блужданья в глубь пещер – от собственной породы

Бессмысленный побег. Так созерцай, Фалес,

Как жизнь моя стекла в трубу водопровода:


Светильник мой угас и омут мой утих –

Лишь гладь и тьма над ней, и ни единой ряби.

Как вы, истопники, любители шутих,

Хотите нас лишить животворящей хляби?

Пусть плавит ваш эфес в сраженьях детский миф,

Пускай, как древний вор, заполучив огниво,

Мчит новый Прометей сечь искры в свой Разлив –

Я буду пить кагор милетского разлива!


* * *


Дмитрию Серегину


В час, когда под землей завершает кольцо

Поездов мельтешенье пожарное,

Ты выходишь, дождю подставляя лицо,

В черно-желтое царство фонарное.


И бросаясь в объятья сырых площадей,

И глотая прохладу Кисельную,

Чуть ни плачешь, почти не встречая людей,

Полуночную жизнь карусельную.


Лишь нарушат покой колоброды слегка

Одинокими таксомоторами.

То из окон следит за тобою тоска,

То из луж, маслянистыми взорами.


Ты срывал золотые монеты с небес

И разбрасывал медью полушечной! –

Замечай же, как ночь на печальных повес

Точит нож в тупике неигрушечный.


...Вдруг мелькнет чья-то тень в разоренном дому –

Ты на Трубной замрешь на мгновение,

Там, где будут бульвары внимать твоему

Учащенному сердцебиению.


И внезапно поймешь: этот град-исполин

Утомлен неуемною резвостью.

Ты и он: вы остались один на один,

Оглушенные собственной трезвостью;


Поражаясь – что дети – светло и легко,

Как еще далеко до отчаянья! –

Как до вашей разлуки еще далеко,

Если так суждено паче чаянья.


Берлинское


Алексею Егорову


Белые розы на фоне коричневых стен,

Старенький Фридрих на лошади, без треуголки;

Рядом – музей Пергамон, где хранятся осколки

Некогда дюже могучих империй; затем –


У «Зоопарка» ряды бесконечных витрин,

Оба собора, разрушенный и застекленный;

Хмурый Рейхстаг с головой до сих пор оголенной

(В смысле отсутствия купола) – это Берлин.


Днем разливается пиво под медный оркестр,

В ночь расползаются тени, что пролитый портер...

Толпы студентов вокруг (хорошо, не когорты)

Страшно горланят, приветствуя новый семестр.


Берег реки. Молодой аспирант из Москвы

Вышел на улицу в честь всё того же вояки,

В годы которого мы, – вероятно, казаки, –

Взяли Берлин сгоряча (не надолго, увы).


Впрочем, «увы» с точки зрения будущих бед

(Войн и т.п.), а вообще в этом мире покуда

Там хорошо, где нас нет и уходим откуда.

Кабы не так, что б ты делал, окончив свой мед?


Доктор, ты помнишь: сей город в иные года

Был, словно мозг, разделенным на две половинки? –

Нынче без помыслов задних цветные картинки

Он предлагает для глаз, как и все города.


* * *


Не сейчас, но когда завершится весна,

Отпоют водосточные трубы,

Нам откроется всё, навсегда и сполна.

Мы проснемся, и к чаше густого вина

Прикоснутся доверчиво губы.


Будет праздник торжественно-строгий, златой.

И тяжелое наше светило

Заиграет в реке полноводной, святой,

В той, что дни, времена разделила; и в той,

Что издревле миры разделила.


Будет свадьба – невеста готова уже.

Величаво, как дожа гондолы,

Поплывут – и помчатся, и на вираже,

Словно луч на подъятом над жертвой ноже,

Заискрятся все силы-престолы.


Мы увидим, как их огневой хоровод

Обернется белесой метелью,

Будто то – новый год, новый мир, новый свод.

Тысчелетняя осень начнется – и вот

Всё укроется снежной постелью.


Будет тихая, чистая ночь: красота

Жениху отдается без света, –

Ибо нежность ее и ее простота

Несравненно полнее, чем та пустота,

Что сейчас. И мы помним про это.


Случай на охоте


Сухая осень. Треск да скрип

Отжившей мебельной материи.

Уже не слышен вздох иль всхлип

Под сапогом моим. Лишь звери и


Большие птицы, – что могли

Лесную плоть пронзать, как жало, но

Сейчас кружат над ней вдали, –

Ревут так страшно, так нежалобно.


Выходит лось, подставив бок,

И ждет, когда – как избавление –

Раздастся выстрела хлопок.

Но глохнет долгое мгновение.


Лишь пуля свищет меж дерев,

Чтоб, тщетно споря с древесиною,

Пустой простор преодолев,

Срастись с расщепленной осиною.


* * *


Как шубу тяжкую на рыхлый снег,

С кривой усмешкою ты скинешь век

В стране, что молится на холода,

Что рвется к полюсу – да в никуда.


От стен Европы, от степей Монголии

Она спускается партером к морю и

В той бесконечности себя скрывает,

Где даже свет не мчит, но застывает;


Где год из года мир пред Богом гол

И горним воздухом наполнен дол;

Где человек, едва ступив на лед,

Без напряжения скользит вперед.


Мы самоцветы, а века – оправа нам.

Но там, где времена укрыты саваном,

А край земли – небес притвор скорее,

К чему излишний вес гиперборею?


Реконкиста


Ничего у нас не получается –

Андалузская сказка кончается,

Погибает Гранада.

(Может, так нам и надо).


Вероятно, всё дело в названии:

Как смоковница где-то в Вифании

Показать вдруг решила

Фигу вместо инжира;


Так и эта страна, наречённая

В честь вандалов и тем отлучённая

От зенита, к надиру –

Королю Боабдилу


На погибель – летит с ускорением

И велит принимать с подозрением

Блеск волшебного мира,

Плеск Уэд-эль-Кебира.


Над Альгамброй привычное бедствие:

Гаснет солнечный диск – это следствие

Обречённости, либо

Просто свойство Магриба.


Нам печальный урок, – мы не гордые, –

В полумраке мечети, что в Кордове,

Задает колоннада

(Может, так нам и надо):


Словно время, причастное вечности,

Перспектива, стремясь к бесконечности,

Мчится, но – о, беспечность! –

К зифру*, не в бесконечность.


И никто ни за что не ручается.

И со сводов, поскольку кончается

Андалузская сказка,

Осыпается краска.


* Нуль (араб.)


Трактир, где разбиваются сердца


В виду традиции, столь чтимой с давних пор,

Я как-то прибыл с лучшим другом в город Муром.

Сидим в трактире мы и слышим разговор

Официантки с посетителем понурым.


Она твердит ему, что их любовь – свята.

А он: «Наивная, иная здесь причина:

То нетерпимая природой пустота

Легла меж женщиной и близким к ней мужчиной


И притяжением сливает их в одно,

Служа виною продолжения породы.

Нам на мгновение лишь счастие дано

В обмен на вечное движение природы».


Ну, что ответствовать ему б она могла? –

На утро, видимо, опять пошла спросонья

Молиться в комнату, где смотрят из угла

Безвольный Пётр и несмышленая Февронья.


* * *

Замерзал ямщик...


Мечтать о холодах, когда столь жарко,

бессмысленно: желанного подарка

до осени не приготовит парка,

не выдаст манны.

Я мучаюсь уже с неделю в кубе

стен, пола, потолка, – как ниггер в шубе

на сборе хлопка с дикой болью в зубе

без сна и ванны.


Еще могу кропать стихотворенье,

но выгляжу при этом тем не менье,

как (пусть порочно данное сравненье, –

ведь не весталка)

пространство, обратившееся в точку;

царь, получивший вновь не сына – дочку;

поэт, не сочинивший даже строчку, –

короче, жалко.


Идеи по извилинам, что глиссер,

проскальзывают мимо; мыслей бисер

не мечется; и не написан диссер.

Неплодотворна

уже работа в университете,

и жизнь пока бесплодна, – в смысле, дети

мои еще не водятся на свете

(что, впрочем, спорно).


Мечтать о холодах, когда столь душно,

бессмысленно: судьба, как ей не скушно,

веретену бездушному послушна.

Однако вовсе

не Зевс я, чтоб пред мойрами елозить, –

пора бы ими землю унавозить.

Россию надо срочно подморозить.

Ямщик, готовься!


* * *


Над мостом, под которым стучат поезда,

по которому бродят прохожие

с прохудившейся кровли сочится звезда

(или что-то похожее)...


В этом меньше всего есть какой-либо знак,

что несет за иное ответственность.

Это не для кого, это всё просто так –

как сама непосредственность.


Как гремят ни о чем по ночи поезда,

без намека блуждают прохожие,

огибая меня посредине моста

(или что-то похожее)...


Прага


Поскольку люди – те же Големы:

Из глины созданы когда-то, –

Уже давно привыкли к роли мы

Одушевленных автоматов.


И кто бы в сущности мы ни были –

Торговцы, воины, студенты, –

Банкир небесный ищет прибыли,

Нам жизнь ссужая под проценты.


Пусть гонят золото алхимики,

Строчат прогнозы астролóги,

Пока с лицом, лишенным мимики,

У Староновой синагоги


Я сам в винарне пью за стойкою,

Мечтая о бессрочной ссуде.

Гори звездою нашей горькою,

Полынь в мерцающем сосуде!


Москва


Там, где крутые переулки

земли подчеркивают форму,

по простоте забыв про норму

для городов; где в виде корму

для воробьев старушки булки


усердно крошат; где на кромке

волны асфальтовой прохожий,

на чужестранца чуть похожий

лица открытостью, не кожей,

застыл, как в фильме при поломке


аппаратуры; где фигуры

аборигенов со слезами

всегда следят за небесами,

но улыбаются глазами

при встрече взглядов, как авгуры


(прошу прощения, друиды...

ах нет, авгуры... ну, да ладно);

где всё торопится назад, но

не возвращается обратно,

поскольку некуда и слиты


века, а вещи не повисли

на тонких нитях перспективы, –

там не найти альтернативы,

когда хотели бы найти вы,

сопротивленью всякой мысли.


* * *


Стоит император один...

М. Лермонтов


Случается, в зеркале шкапа

Средь ночи покажется вдруг:

На мне треугольная шляпа

И точно такой же сюртук,

И ногу я так же отставил,

И голову поднял, как он...

Ну, что вы, – конечно, как Павел.

Вы думали, Наполеон?


* * *


Снова вижу во сне, лишь усну:

Обмелевший источник;

Зрит прибрежный тростник в вышину,

Надломив позвоночник,

Где с огнем на каленом крыле –

Без души, бесполезный –

Самолет в лазоревом желе,

Недвижимый, железный.


Снова свыше явившийся сон

Обещает быть в руку.

Словно нищий, заслышавши звон,

Обращается к звуку,

Но не знает, где он – так и я

Получаю из бездны

Неразгаданный знак бытия,

Безучастный, беззвездный.


Рассужденье о кине и вине


Борису Хлебникову


Тебе, поклоннику полковника Каддафи и

иных сторонников идейной полумафии,

иметь успех на ниве кинематографии

хотеть не вредно (и притом не мудрено).

Поскольку: а) глаз видит плоскость как объемную,

б) гордый разум изгоняет жизнь в приемную,

в) жалкий дух себе устроить жаждет темную, –

из всех искусств для нас важнейшее – кино.


Так, к платонизму проявляя небрежение,

скроив на лицах неземное выражение,

теней да бликов наблюдаем мы кружение

по воспаленной излучением стене.

Но есть черта, что приближает нас к античности –

то срамота (хотя она из-за безличности

приобретает вид комичной неприличности:

всё происходит в полутьме на простыне).

И до Р.Х. таких предвестий было множество:

где нет греха (как в синима), там есть убожество.

Платон, заметим, превозносит мужеложество –

хоть он мне друг, однако истина в вине.


Вина дороже мне винца неразведенного,

прекрасней кадра, многократно повторенного

(как бы конца самим собой преодоленного...)

Несчастны мертвые – им сраму не имать.

А ты, должно быть, и не спросишь: «Что ж я делаю?»,

когда, разбуженный идеей скороспелою,

так – мимоходом – будешь кожу черно-белую

с покорной жизни, точно пленочку, снимать.


Март


Снова рвет тишину, обнаглевши вконец, по утрам

и

стремглав пролетает продрогший насквозь кварт-

ал

единственный бодрый во всей этой слякоти трам-

вай –

и это примета того, что настал март.


Неуместный трезвон никого не приводит в восторг,

но

уже невозможно не слышать, как свой гром-

кий

кондуктор сигнал подает, глазом даже не морг-

нув –

и значит, опять прогремит над Москвой гром.


Пассажиры трамвая, забыв что такое занос

и

пурга, станут вечно спешить, прихватив зон-

ты,

ругая весну и за грязь, и за сырость под нос-

ом –

поскольку гораздо приятней зимы сон.


Предыдущая строчка как будто подводит итог

как

стихам, так и мыслям о том, для чего год-

ны

итоги такие, как этот, похожий на дог-

мат –

но нам суждено размышлять над ним весь год.


* * *


В огромный неф иду – немыслимый разбег!

Философ говорит, что к месту своему

Мчит каждый элемент. Но Божий человек,

В стремлении домой, препятствует тому:


Не пламя, но массив взмывает к небу – в наш

Пленительный удел. Мы, благо, не одни –

Смотри: изобразил в окружности витраж

Ступени бытия, согласно Saint-Denis.


Мне кажется, сюда был целый мир вмещен –

Со всем его добром, со всеми «да» и «нет»;

Но скрытый им объем так ясно освещен,

Что, может быть, и сам он есть в основе свет.


Достаточно того, чтоб точно подошло

Стремление души к возможности плеча –

И вот уже летит стрелою и стекло,

И каменная плоть усилием луча.


...Но гордость голых стен, но холод горних сред –

Мне здесь нехорошо, я выбегаю вон.

Большого корабля обглоданный скелет;

А то не роза, нет – разрезанный лимон.


* * *


Эта зима не пройдет никогда.

Так и останутся спящими степи,

Снова потянут по ним поезда

Ржавых вагонов гремящие цепи.


И осторожный снегирь у реки

С места сорвется в кромешные елки.

К лункам примерзнут своим рыбаки,

Словно из сказки безмозглые волки;


И, растворяя в крови алкоголь,

Словом крутым помянут многократно

Блеклое солнце, что сделалось столь

К ним безучастно и безблагодатно.


Эта зима никогда не пройдет.

Так не скрывай под укромною кроной

Праздничный вид и спускайся на лед,

Ушлый снегирь – будешь белой вороной.


* * *


Он, взглянув, сказал: вижу

проходящих людей, как деревья.

(Мк. 8, 24)


По полунóчной улице стекала

Смола воздушная, крошилась терракота,

Ложился луч от лампы в полнакала

На край стены и тротуар до поворота.


Я размышлял: вот в эти дивные строенья, –

Пока плывут необожженные Адамы

Из места в место, из мгновения в мгновенье,

Страшась в недвижности погибнуть, – вот куда мы


Из плена солнечного дня, где смерть разлита,

Вновь погружаемся: в смиренные музеи,

Где назарейцы, прерафаэлиты,

Где жить возможно, замирая и глазея –


На то, затмится ль робкий свет от Одигитрий

Красою, блещущей из торса Антиноя.

За что нам совесть уготована, Димитрий?

Зачем раздвоенность на плоть и дианойю?


Пора бы также разузнать у Алексия,

Всегда ль несчастлив тот, чья жизнь проходит мимо

Людей, событий и лишь сердце – как в России

У всех – то жалостью, то завистью томимо.


Я отрицания желал учуять призрак,

Всю ночь у портика цветаевского стоя:

Страданье равно, как и действие, есть признак

Существования, как нас учила Стоя.


Но не учуял: атрофировав (к несчастью?)

Активность чувств, как раньше разума, подобен

Своей души одной растительною частью

Я был деревьям – патетичен и незлобен.


Я стал материей, всего на белом свете

Я стал возможностью – и мне, лишенный такта,

В лицо, забредший, мог сказать перипатетик:

«С такой потенцией и столь ничтожно акта...»


Лишь ощущение, что вышел вон из ряда

Причинноследственного, рушится пустая

Обойма времени, из собственных – как надо –

Корней все вещи, точно души, вырастают.


Пускай ваш взор, будя сознанье, ловит жадно

Простые ритмы единиц древесных, или

По сим стволам скользить лишь будет безотрадно

Постылый свет автоматических мобилей.


Пусть уподобятся искусные палаты

Вселенской выставке по имени «природа»,

Где посетители – они же экспонаты,

Где чтут Хранителя и ждут Экскурсовода.


...Покойна темень нашей улицы полночной,

И фонари – как одинокие растенья;

Блик на стене, теперь не то чтобы непрочной,

Но проницаемой для тех, в ком есть терпенье.


* * *


Вот купили водку. Пили,

Ели, снова обмывали.

И устали. Еле встали

Мы с постели. В теле воли

Нет, а в нервах нету стали.

С Новым Годом! Отгудели.


* * *


Технарям привлекателен гносис.

Я теряюсь в целебном поносе, с-

потыкаясь о Логос. Слово

не сцепляется с бытом снова.

Быт и дух? – Иль одно из двух,

словно пол, что людей что мух?


Говорят, мол, не Дух есть, а Духа.

Понемнóгу вдыхаю (как муха)

ветер... Мой организм – не враг мой:

греки дýмали диафрагмой;

память – запах, не вкус и хруст

тех пирожных, что кушал Пруст.


Прусаку русаком стать легко: ем-

у лишь надо расстаться с покоем.

Но в уме даже голубь (-ица)

неподвижен, как всё, что мчится

над водою во тьме, – как Дух,

что носился, как птица Рух.


Мне приснился рой мух с Вельзевулом,

Параклéт, коих держат под дулом

орнитолог и лог энтомо-...

Понял всех я, кому («пле-рó-ма»!)

интересно быть технарем.

Но полезно бить тех ремнем.


* * *


Зачем-то не выходят из ума

Зима, уединенные прогулки,

Плененные сугробами дома,

Вечерние глухие переулки, –


Где тот один из прежних голосов,

Явившись, неизбежно угасает;

И ангелов сквозь снежный шепот зов

Пронзителен, лишь сердца не пронзает.


Дрожит фонарь – становится темней.

Но вскоре возникает ощущенье,

Что ненадёжность меркнущих огней –

Не безнадежность звёзд коловращенья.


* * *


И не знаю я, с кем это небо допьем

И откуда сигналит гонец.

Т. Ракин


Мы блуждаем среди

приспособленных к жизни развалин,

огонек впереди

нас условен, почти нереален.

Может, это свеча,

может, лампа былого фасона:

например, Ильича

или – как его там? – Эдисона...


Под ногами – земля,

та, которой мы платим натурой

за тепло от угля,

за опору под архитектурой.

Выше – небо, где сны

похоронены (в небе не тесно):

мы ему не нужны,

да и нам оно неинтересно.


Посреди – то ли песнь,

то ли голос трубы: эти звуки

означают болезнь,

что – лишенная боли и муки –

существует затем,

чтоб любовь, наши слезы со снами

доставались лишь тем,

кто уже иль покамест не с нами.


Посему нам дано

видеть шире, чем в прежние годы –

и не только в кино,

но и в жизни, «на лоне природы»:

видеть всё целиком –

все законы, причины, предметы, –

соглашаясь тайком,

что опричь ничего больше нету.


* * *


Кто умело слагает из слов фразы,

А затем из полученных фраз – прозу,

Заставляет цветок, например розу,

Сохранять вертикаль без услуг вазы,

Чей граненый хрусталь – прочных рифм сетка,

Чьих размеров и форм наша речь пленник...

Но цветок непоэтов живет редко,

И метет его прочь языка веник.

Им уже не помочь, говоря честно:

Не видны рубежи, нет границ – право,

Это значит, что нет и для слов мест. Но

Расправляет листы новый текст. Браво!


* * *


В пивной на станции Савёлово, –

Где думал, нé на что надеяться, –

Я человека встретил голого,

Что пил там пиво, разумеется.


Прервав молчание зевотное,

Он рёк: «Коль древние писатели

Сочли, что космос есть животное,

То я зародыш в чреве матери».


Никто не принял обнаженного, –

Замечу, крайне не веселого, –

Совсем уж за умалишенного

В пивной на станции Савёлово.


А я с улыбкою беззлобною

Всем огласил свое решение:

«Кто жизнь ведет внутриутробную,

Тот смерть воспримет как рождение».


Anima urbis


Снова хмурому небу земля равнодушно внимает,

Снова капли дождя на щеках вместо высохших слез.

На окраине роща опять впопыхах подымает,

Как на праздник, хоругви расхристанных ветром берез.


Сердобольная осень кидает, смиряя страданье,

Золоченую петлю бульваров на шею Москвы.

Если без сожаленья терять от удушья сознанье,

То уж лучше ни дня не иметь на плечах головы;


То уж лучше не греться белесым дыханьем из люка,

Не ходить по друзьям и порядок сезонов не знать.

Обреченность на встречи гораздо страшней, чем разлука.

Чем больней города – тем их легче судьбой пеленать.


Всё мне кажется, здесь никогда ничего не случится:

Околевшее время навечно застыло в кольцо.

Но из каждой стены, но сквозь тьмы плотных гранул сочится

Городская душа и теплом ударяет в лицо...


De natura rerum


Природа любит посмеяться над людьми,

Как те, жестокие – над малыми детьми,

Когда они им дарят якобы конфету,

И, – точно самые счастливые на свете, –

Шуршат бумажками доверчивые дети,

Но никаких конфет в бумажках нету.


Природа вся сокрыта в облаченья,

Ее явленья – это как бы одеянья;

И кажется, они несут значенья

Неведомого нам существованья.

На чем висит вся эта пестрая одежда,

Что ей подставкою надежной верно служит?

Кто лучше зрит ее: ученый иль невежда? –

Как говорят все те же дети, оба хуже.

Мы смотрим на природные явленья

(На лес, на гору или, скажем, водоем),

Но видим лишь сплошные объявленья, –

Как у кассиров грозных, – «Справок не даем».


Что если мир в его суровой наготе

Подобен абсолютной пустоте?

Что если самый чистый акт (короче, Бог),

Как утверждал циничный шваб, давно издох? –

Хорошего, по-мойму, ничего:

Нам будет очень не хватать тогда Его.


* * *