Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969
Вид материала | Литература |
Годы студенчества |
- Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969, 8794.91kb.
- Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969, 9275.81kb.
- Библиотека Альдебаран, 7121.35kb.
- Игра с реальностью всвоем рассказе ╙Игра в бисер√ Герман Гессе гово- рил об особом, 2844.37kb.
- Й курс Художественная литература А. С. Пушкин «Сказки» Г. Гессе «Игра в бисер», «Паломничество, 12.69kb.
- Тема искусства в романе германа гессе «игра в бисер», 153.91kb.
- Г. Х. Андерсен "Сказки и истории" в двух томах. Издательство "Художественная литература, 306.83kb.
- Книга: Михаил Шолохов, 436.98kb.
- Книга: Михаил Шолохов, 52.89kb.
- Иван Сергеевич Тургенев Дата создания: 1851. Источник: Тургенев И. С. Собрание сочинений., 194.74kb.
такая тяжелая и утомительная обязанность, можно сказать, роль
общественного лица, неожиданно отпала, Касталия более не
нуждалась в защитнике.
Свой досуг он в тот год посвятил Игре, все сильней
увлекавшей его. Чудом дошедшая до нас записная книжка, в
которую он тогда заносил свои замечания о теории и значении
Игры, начинается словами: "Вся наша жизнь, как физическая, так
и духовная, есть некий динамический феномен, из полноты
которого Игра схватывает лишь эстетическую сторону и притом
преимущественно в виде ритмических процессов".
ГОДЫ СТУДЕНЧЕСТВА
Иозефу Кнехту было теперь около двадцати четырех лет. С
уходом из Вальдцеля завершились его ученические годы и
наступила вольная пора студенчества; если не считать
беззаботных детских лет, проведенных в Эшгольце, годы
студенчества были, пожалуй, самыми светлыми и счастливыми в его
жизни. Поистине, в свободных поисках юноши, впервые сбросившего
школьную узду, в его жажде открыть и завоевать все и вся, в его
стремительном движении к бесконечным горизонтам духовного мира
есть нечто трогательное, прекрасное, нечто от подлинного чуда,
ибо еще не развеялась в прах ни одна иллюзия, не возникло
сомнений ни в своей способности к безграничной самоотдаче, ни в
безграничности духовного мира. Именно для таких дарований, как
Иозеф Кнехт, для людей, по натуре своей стремящихся к
цельности, к синтезу и к универсальности, не влекомых отдельной
ярко выраженной способностью к ранней концентрации на одном
каком-нибудь поприще, -- для таких натур весна студенческой
вольности бывает часто порой глубокого опьяняющего счастья;
однако без дисциплины, вынесенной из школы элиты, без душевной
гигиены медитативных упражнений, без тактичного контроля со
стороны Воспитательной Коллегии подобная свобода представляла
бы для упомянутых дарований большую опасность и сыграла бы для
многих роковую роль, как оно и случалось с огромным числом
талантливых молодых людей до установления наших порядков в
докасталийские века.
В те архаические времена высшие учебные заведения в иные
периоды бывали переполнены юными натурами фаустовского типа,
которые на всех парусах мчались в открытое море науки и
академической свободы, неизбежно претерпевая все
кораблекрушения необузданного дилетантизма; ведь и сам Фауст
есть первообраз гениального дилетанта со всем присущим
последнему трагизмом. В Касталии же духовная свобода студента
бесконечно шире, чем в университетах прежних эпох, да и
возможности для исследования куда богаче, к тому же Касталия не
знает никакого воздействия материальных условий, здесь не
играют роли честолюбие, страх, бедность родителей, забота о
заработке и карьере и тому подобное. В академиях, семинарах,
библиотеках, архивах, лабораториях Педагогической провинции все
студенты, какого бы они ни были происхождения, имеют безусловно
равные возможности; их назначения на различные ступени иерархии
определяются исключительно данными интеллекта и характера. И
напротив, большая часть вольностей, соблазнов и опасностей,
подстерегающих молодых людей в мирских университетах -- как в
области духа, так и в материальной сфере -- в Касталии не
существует вовсе. Разумеется, и здесь есть свои опасности, свое
безумие и ослепление, да и где человечество избавлено от них? И
все же не одна возможность крушения, разочарования и гибели для
касталийского студента закрыта. Не может он, например,
предаться пьянству, не растратит он свою молодость на участие в
шумливых и заговорщических сообществах, столь характерных для
нескольких поколений студентов прошлых времен, не может он
вдруг открыть, что его студенческий диплом явная ошибка, что в
его школьной подготовке зияют уже невосполнимые пробелы; от
всего этого его оберегают касталийские порядки. Опасность
растратить свои силы на увлечение спортом или женщинами тоже не
велика. Что касается женщин, то касталийский студент не знает
ни опасностей и искушений брака, ни ханжества прежних эпох,
толкавших студента к аскетизму либо в объятия женщин, в большей
или меньшей степени продажных, и просто девок. Поскольку для
касталийских студентов не существует брака, то не существует
для них и морали любви, связанной с институтом брака. Поскольку
же у касталийца нет денег и, по сути говоря, никакой
собственности, то для него не существует и продажной любви. В
Педагогической провинции распространен обычай не выдавать
бюргерских дочек слишком рано замуж, и потому до свадьбы
студент или ученый для них самый подходящий любовник: этот уж
никогда не спросит о происхождении и о доходах родителей, он
давно привык по меньшей мере приравнивать духовные способности
к материальным, в большинстве случаев обладает недюжинным
воображением и доброй долей юмора, а поскольку денег у него не
водится, он должен расплачиваться личными доблестями. Подруга
касталийского студента не знает вопроса: а женится ли он на
мне? Нет, он не женится. Правда, бывали и такие случаи:
кто-нибудь из студентов элиты, женившись, возвращался в мир и
отказывался от Касталии и Ордена. Однако эти немногочисленные
случаи отступничества в истории школ и Ордена столь редки, что
обычно рассматриваются как курьез.
Поистине степень свободы и самоопределения,
предоставляемая ученикам элиты после выпуска из
подготовительных школ во всех областях знаний, весьма велика.
Ограничиваются они, если только дарование и интересы с самого
начала их не сужают, обязанностью для каждого представлять план
своих занятий на семестр, выполнение которого Коллегия
контролирует весьма мягко. Многосторонне одаренные студенты,
обладающие широкими интересами, -- а к ним относился и Кнехт,
-- благодаря этой очень широкой свободе воспринимают первые
студенческие годы как нечто удивительно заманчивое и радостное.
И именно студентам с многосторонними интересами, если они не
вовсе бездельники, Коллегия предоставляет почти райскую
свободу. По своему желанию и выбору студент может заглядывать в
любые науки, смешивать любые отрасли, одновременно увлекаться
шестью или восемью предметами или же с самого начала
ограничиться более узкой специальностью. Помимо выполнения
общих для всей Провинции и Ордена правил поведения, от него
ничего не требуется, лишь раз в год он обязан предъявлять
карточки, где отмечены посещаемость лекций и прочитанные
студентом книги, а также прохождение практики в различных
институтах. Более детальная проверка успехов начинается с
посещения специальных курсов и семинаров, к которым относятся
курсы Игры и консерватория; в этих случаях -- и это само собой
разумеется -- студенты обязаны держать официальные экзамены и
выполнять все задания, предложенные руководителем семинара. Но
никто им не навязывает посещения этих курсов; студент может,
если желает, годами просиживать в библиотеках или только
слушать лекции. Тем студентам, которые не торопятся выбрать
одну какую-нибудь науку, несколько оттягивая свое вступление в
Орден, никто не мешает совершать длительные странствия по самым
различным областям знания, напротив, их всячески поддерживают.
Помимо моральной чистоты, от них требуют подачи один раз в год
вымышленного "жизнеописания". Этой старой и столь часто
высмеиваемой традиции мы и обязаны тремя жизнеописаниями,
сочиненными Кнехтом в студенческие годы. Речь в данном случае
идет не о добровольном и неофициальном литературной труде, в
какой-то мере тайном, даже запретном, результатом которого были
написанные в Вальдцеле стихи, а о вполне обычной и официальной
работе. Еще на заре Касталия родился обычай обязывать младших
студентов (еще ее принятых в Орден) писать особого рода новеллы
или стилистические упражнения -- так называемые
"жизнеописания", представлявшие собой воображаемые биографии,
отнесенные к любой из прошлых эпох. Перед студентом ставилась
задача мысленно перенестись в окружение и культуру, духовную
атмосферу какой-нибудь исторической эпохи я придумать себе
соответствующую той обстановке жизнь. В зависимости от времени
и моды это были: императорский Рим, Франция семнадцатого или
Италия пятнадцатого веков, Афины эпохи Перикла или же Австрия
времен Моцарта, а у филологов к тому же утвердилось правило
составлять романы о своей жизни на языке и в стиле
соответствующей страны и эпохи. Сохранились в высшей степени
виртуозно сочиненные автобиографии в куриальном стиле папского
Рима 1200 года, автобиографии, написанные на монашеской латыни,
автобиографии, на итальянском языке "Ста новелл"{2_3_02}, на
французском Монтеня, в стиле немецкого барокко Мартина
Опица{2_3_03} и т.п. В этом вольном и игровом жанре сохранились
отголоски древнеазиатской веры в последующее возрождение и
переселение душ; среди педагогов и среди учеников было
распространено представление о том, что нынешней жизни,
возможно, предшествовала другая, в другом обличии, в другие
времена, в другой среде. Разумеется, это нельзя было назвать
верой в строгом смысле слова, в еще меньшей степени это было
учением; лучше всего назвать это своего рода игрой,
упражнением, полетом фантазии, попыткой представить себе свое
собственное "я" в ином окружении и в иной обстановке. Так же,
как в стилистических семинарах, а часто и в Игре, студенты в
данном случае учились бережно приподнимать завесу над минувшими
эпохами культуры, временами и странами, привыкали рассматривать
себя как некую маску, временное обличье энтелехии. У подобной
традиции есть своя прелесть, есть и свои преимущества, иначе он
бы так долго не сохранился. Кстати, было довольно много
студентов, в большей или меньшей степени веривших не только в
идею возрождения душ в ином обличии, но и в правдоподобие ими
самими созданных автобиографий. Конечно же, большинство этих
воображаемых жизней не было просто стилистическим упражнением
или историческим экскурсом, -- нет, это была своего рода мечта,
так сказать, идеальный или идеализированный автопортрет:
студенты описывали себя, как правило, в тех костюмах, наделяли
себя такими характерами, в каких им хотелось бы щеголять и
какие они хотели бы иметь в идеале. Добавим, что эти
жизнеописания представляли собой недурной педагогический прием,
некую вполне официальную отдушину для потребности в поэзии,
столь свойственной юношескому возрасту. Прошли уже многие
поколения с тех пор, как истинное и серьезное стихотворство
было осуждено: частью его заменили науками, а частью Игрой в
бисер. Однако жажда художественного творчества, жажда, столь
свойственная молодости, полностью не была этим утолена. В
сочинении воображаемых биографий, которые порой разрастались до
целых повестей, молодым людям предоставлялось вполне
дозволенное и просторное поле деятельности. Возможно, при этом
кое-кто и совершал свои первые шаги на пути к самопознанию.
Случалось, между прочим, -- и учителя взирали на это
благосклонно, -- что студенты в таких жизнеописаниях
обрушивались на нынешнее состояние дел в мире и на Касталию с
критикой и высказывали бунтарские мысли. Помимо всего прочего,
сочинения эти очень многое говорили учителям о моральном и
духовном состоянии авторов как раз в то время, когда студенты
пользовались наибольшей свободой и не находились под
пристальным контролем.
До нашего времени дошли три таких жизнеописания,
сочиненных Иозефом Кнехтом, и все три мы приведем от слова до
слова, полагая их наиболее ценной частью нашей книги. Написал
ли Кнехт только эти три вымышленные автобиографии, не
потерялась ли какая-нибудь еще -- об этом возможны самые
различные предположения. Определенно мы знаем только, что после
того, как Кнехт сдал третью, "индийскую", биографию, канцелярия
Воспитательной Коллегии рекомендовала ему для следующей выбрать
более близкую историческую эпоху, о которой сохранилось больше
документальных свидетельств, и обратить внимание на
исторические детали. Из рассказов и писем мы знаем: Кнехт
действительно занялся сбором материалов для новой такой
биографии, где хотел изобразить себя в восемнадцатом столетии;
он намеревался выступить в роли швабского теолога{2_3_04},
который оставляет церковную должность, дабы целиком посвятить
себя музыке; кстати, этот теолог -- ученик Иоганна Альбрехта
Бенгеля{2_3_05}, друг Этингера{2_3_06} и некоторое время гостит
в общине Цинцендорфа{2_3_07}. Нам известно также, что в ту пору
Кнехт прочитал и законспектировал много трудов, частью весьма
редких, о церковных уставах, пиетизме{1_01} и о
Цинцендорфе{2_3_07}, о литургиях и старинной церковной музыке.
Дошло до нас и то, что Кнехт был поистине влюблен в образ
прелата -- мага Этингера{2_3_06}, да и к магистру
Бенгелю{2_3_05} испытывал подлинную любовь и глубокое чувство
благоговения: он даже переснял его портрет, который в течение
длительного времени можно было видеть у него на письменном
столе. Кнехт предпринимал серьезные попытки прийти к
объективной оценке Цинцендорфа{2_3_07}, в равной мере и
привлекавшего и отталкивавшего его. В конце концов, так и не
завершив, Иозеф отложил эту работу, довольный уже тем, что
успел познать. Одновременно он объявил себя не в состоянии
создать на этом материале биографию, ибо чересчур увлекся
частностями. Именно это высказывание и дает нам окончательное
право усматривать в трех сохранившихся жизнеописаниях -- вовсе
не полагая при этом умалить их -- скорее труд поэтической и
благородной натуры, нежели работы ученого.
Для Кнехта обретенная свобода была не только свободой
научного познания, -- она означала также мощную разрядку. Он
ведь был не просто воспитанником, как все остальные, его
тяготили не только строгие школьные правила, четкий распорядок
дня, тщательный контроль и наблюдение учителей -- немалое
время, выпадающее на долю ученика элиты. Отношения с Плинио
Дезиньори возложили на плечи Кнехта еще большую тяжесть,
потребовавшую предельного напряжения умственных и душевных сил:
ведь то была роль весьма активная и представительная, и
ответственность по сути превышала его силы, была ему явно не по
возрасту. Со всем этим он справлялся только благодаря избытку
силы воли и таланта, и все же без поддержки издалека, поддержки
Магистра музыки, он, разумеется, не смог бы довести дело до
конца. Двадцатичетырехлетнего Кнехта мы видим в конце его
вальдцельских ученических лет, хотя и не по годам созревшим и
несколько переутомленным, но, как это ни удивительно, без
внешних признаков нанесенного ему вреда. Однако сколь глубоко
было потрясено все его существо этой ролью и этим бременем,
сколь близок он был к полному истощению, -- хотя тому и нет
прямых свидетельств, -- мы можем заключить из того, как
воспользовался сей молодой человек столь горячо желанной
свободой. Кнехт, в последние школьные годы стоявший на виду и в
некотором роде уже принадлежавший общественности, немедленно и
решительно от всего устранился. Более того, если проследить всю
его тогдашнюю жизнь, то складывается впечатление, что больше
всего ему хотелось стать невидимкой: никакое окружение, никакая
компания не казались ему достаточно тихими, никакая жизнь
достаточно уединенной. На первые, весьма пространные и бурные,
письма Дезиньори он отвечал очень кратко и неохотно, а затем и
вовсе перестал писать. Знаменитый ученик Кнехт словно в воду
канул; только в Вальдцеле слава его не меркла и со временем
приобрела легендарный характер.
Именно поэтому он в первые студенческие годы избегал
Вальдцель, что повлекло за собой даже временный его отказ от
посещения старших и высших курсов Игры.
И несмотря на это, -- хотя поверхностному наблюдателю
должно было броситься в глаза поразительное пренебрежение к
Игре, -- мы знаем: весь ход его свободных занятий, кажущийся
таким беспорядочным, бессвязным, во всяком случае -- необычным,
целиком определялся Игрой, возвращал его к Игре и к службе ей.
Мы останавливаемся на этом несколько подробнее, ибо черта эта
характерна. Иозеф Кнехт воспользовался свободой своих научных
занятий самым удивительным, даже, казалось бы, сумасбродным и
юношески гениальным образом. В Вальдцеле он, как и все,
прослушал введение в Игру и соответствующий повторный курс.
Захваченный притягательной силой этой Игры игр, он, которого в
последнем учебном году среди друзей уже называли хорошим
игроком, закончил еще один куре и, хотя числился только
учеником элиты, был принят во вторую ступень адептов Игры, а
это считалось редким отличием.
Одному из товарищей по повторному курсу, своему другу и
впоследствии помощнику, Фрицу Тегуляриусу, он спустя несколько
лет поведал о случае, который не только определил его решение
стать адептом Игры, но и оказал огромное влияние на его научные
исследования в годы студенчества. Письмо это сохранилось. Кнехт
пишет:
"Я хочу тебе напомнить один определенный день и одну
весьма определенную Игру того времени, когда мы оба,
назначенные в туже группу, с таким рвением трудилось над
дебютами наших первых партий. Руководитель подал нам несколько
идей и предложил на выбор разные темы, мы как раз достигли
щекотливого перехода от астрономии, математики и физики к
филологии и истории, а руководитель наш был великий мастер в
устройстве нам, нетерпеливым новичкам, всевозможных ловушек, в
заманивании нас на скользкую почву недопустимых абстракций и
аналогий. Он подсовывал нам заманчивые игры-безделушки из
области сравнительного языкознания и этимологии и забавлялся
сверх меры, если один из нас попадал в ловко расставленные
сети. До умопомрачения мы подсчитывали длину греческих слогов,
и вдруг нам, самым беззастенчивым образом сбив нас с толку,
вместо метрического, неожиданно предлагали заняться ударным
скандированием. Формально он преподавал блестяще и вполне
корректно, хотя вся манера подобного преподавания претила мне:
он демонстрировал нам ошибочные ходы, соблазнял на ложные
умозаключения, хотя и с похвальным намерением обратить наше
внимание на подстерегающие нас опасности, но в какой-то мере и
ради того, чтобы посмеяться над зелеными юнцами и наиболее
восторженным привить побольше скепсиса. Но именно на его
уроках, во время его издевательских экспериментов с ловушками и
подтасовками, когда мы, робея, ощупью пытались набросать
мало-мальски приемлемую партию, меня внезапно, всколыхнув всю
мою душу, охватило сознание смысла и величия нашей Игры. Мы
кромсали в то время какую-то языковедческую проблему и как бы
вблизи лицезрели блистательные взлеты языка, проходя с ним за
несколько минут путь, на который ему понадобились многие
столетия. При этом меня особенно поразила картина бренности
всего сущего: на наших глазах такой сложный, древний, многими
поколениями шаг за шагом созданный организм сначала расцветал,
уже неся в себе зародыш гибели, а затем это мудро возведенное
здание постепенно приходило в упадок -- один за другим в нем
появлялись признаки вырождения, вот-вот оно рухнет совсем. Но
тут меня озарила радостная, ликующая мысль: ведь падение и