Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969
Вид материала | Литература |
- Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969, 8794.91kb.
- Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969, 9275.81kb.
- Библиотека Альдебаран, 7121.35kb.
- Игра с реальностью всвоем рассказе ╙Игра в бисер√ Герман Гессе гово- рил об особом, 2844.37kb.
- Й курс Художественная литература А. С. Пушкин «Сказки» Г. Гессе «Игра в бисер», «Паломничество, 12.69kb.
- Тема искусства в романе германа гессе «игра в бисер», 153.91kb.
- Г. Х. Андерсен "Сказки и истории" в двух томах. Издательство "Художественная литература, 306.83kb.
- Книга: Михаил Шолохов, 436.98kb.
- Книга: Михаил Шолохов, 52.89kb.
- Иван Сергеевич Тургенев Дата создания: 1851. Источник: Тургенев И. С. Собрание сочинений., 194.74kb.
Игры. Великое множество людей на земле жило иной жизнью, чем
жили в Касталии, проще, примитивней, опасней, незащищенней,
беспорядочней. И этот примитивный мир был для людей родным, да
Кнехт и сам чувствовал какой-то его след в собственном сердце,
подобие любопытства, тоски по нему и даже жалости к нему.
Отдать ему должное, отвести ему место в собственном сердце, но
не поддаться ему -- вот задача. Ибо рядом с ним и выше его
существовал другой мир, мир Касталии, мир духа, искусственно
созданный, упорядоченный и охраняемый, однако нуждающийся в
постоянном надзоре и воссоздании себя, мир иерархии. Служить
Касталии, не попирая и тем более не презирая и другой мир, и
притом не поглядывать на него исподтишка, с неясными желаниями,
с тоской по родине -- да, это было бы вернее всего! Ведь
маленькая Касталия служит большому миру, она поставляет ему
учителей, книги, разрабатывает научные методы, заботится о
чистоте духовных функций и морали и всегда, как некая школа и
прибежище, открыта для небольшого числа людей, предназначенных
посвятить свою жизнь духу и истине. Но почему же оба мира не
живут в полной гармонии и братстве рядом друг с другом,
проникая друг в друга? Почему нельзя объединить и тот и другой
в своем сердце и оба лелеять?
Случилось так, что один из приездов Магистра музыки совпал
с периодом, когда Иозеф, уставший и измученный возложенной на
него задачей, с превеликим трудом сохранял душевное равновесие.
Магистр понял это по некоторым намекам юноши, но гораздо
отчетливее свидетельствовал о том же его переутомленный вид,
беспокойный взгляд, какая-то рассеянность. Магистр задал
несколько наводящих вопросов, натолкнулся на упрямое нежелание
отвечать, перестал спрашивать и, озабоченный состоянием Иозефа,
повел его в класс фортепиано, якобы намереваясь сообщить ему о
некоем открытии музыкально-исторического характера. Он попросил
Кнехта принести клавикорды, настроить их и мало-помалу втянул
его в разговор о происхождении сонаты, покуда ученик в конце
концов в какой-то мере не забыл о своих бедах, не увлекся и,
уже сбросив с себя напряжение, благодарно внимал словам и игре
Магистра. А тот не торопил его, спокойно дожидаясь, когда
придет готовность к восприятию, которой Иозефу так недоставало.
И когда она пришла, Магистр закончил свое сообщение, сыграв
одну из сонат Габриэли, затем поднялся и, медленно расхаживая
по небольшому классу, стал рассказывать.
-- Многие годы тому назад соната эта меня очень занимала.
То были годы моего студенчества, еще до того, как меня
назначили учителем, а затем Магистром музыки. В то время я
носился с честолюбивой мечтой написать историю сонаты с новых
позиций, и тут наступил для меня период, когда мне не только не
удавалось подвинуться ни на шаг вперед, но меня охватывали
сомнения, имеют ли вообще какой-то смысл все эти
музыковедческие и исторические исследования и изыскания,
действительно ли они нечто большее, нежели забава праздных
людей, мишурный духовный заменитель подлинно переживаемой
жизни. Короче, мне предстояло преодолеть один из тех кризисов,
когда всякая наука, всякое духовное напряжение, всякая идея
вообще кажутся нам сомнительными, не имеющими никакой цены,
когда мы склонны завидовать крестьянину, шагающему за плугом,
влюбленной парочке, гуляющей по вечерам, птице, поющей в
листве, и каждой цикаде, звенящей летом на лугу, ибо жизнь их
представляется нам наполненной до краев и такой естественной,
такой счастливой -- ведь о нуждах их, о тяготах, опасностях и
страданиях мы ничего не ведаем! Одним словом, я потерял всякое
равновесие и должен признаться, что приятным такое состояние
никак не назовешь, мне, право, было очень тяжело. Я придумывал
самые диковинные варианты бегства и освобождения, помышлял о
том, чтобы стать бродячим музыкантом и кочевать со свадьбы на
свадьбу{2_2_05}, и если бы, как это описывается в старинных
романах, мне в ту пору явился чужестранный вербовщик и
предложил надеть мундир, вступить в любое войско и принять
участие в любой войне, я бы не отказался. В конце концов, как
оно и бывает в таких случаях, я настолько растерялся, что сам
уже ничего не понимал, и мне крайне необходима была помощь со
стороны.
На мгновение Магистр остановился, легкая улыбка скользнула
по его лицу. Затем он продолжал:
-- Разумеется, был у меня, как оно и положено,
руководитель моих ученых занятий, и, конечно же, наиболее
разумным и правильным, даже долгом моим было бы обратиться
именно к нему. Но так уж, Иозеф, все устроено: именно когда ты
попадаешь в трудное положение, сбиваешься с пути и тебе более
всего нужна поддержка, у тебя возникает необоримое отвращение к
самому простому и нормальному выходу, к просьбе о самой
обыкновенной помощи. Моему руководителю не понравился мой
квартальный отчет, и он сделал мне несколько веских замечаний,
а я-то думал, что на всех парах несусь к новым открытиям, новым
концепциям, и потому немного обиделся на него за эти упреки.
Словом, у меня не было никакого желания обращаться к нему; я
вовсе не хотел идти с повинной и признавать, что он оказался
прав. Своим товарищам я тоже не мог довериться, но был у нас
там по соседству один чудак, о котором я знал только
понаслышке, специалист по санскриту, прозванный "йогом". И вот
в минуту, когда я уже не в силах был выносить свое состояние, я
отправился к этому человеку, чья одинокая и странная фигура
столь же часто вызывала у меня улыбку, сколь и тайное
восхищение. Я зашел в келью, намереваясь обратиться к нему, но
застал его в состоянии самоуглубления, в ритуальной индийской
позе, и дозваться его оказалось невозможным: с тихой улыбкой на
устах он витал где-то в ином мире. Мне не оставалось ничего
другого, как ждать подле дверей, покамест он очнется. Ждал я
долго, может быть, час, может быть, два, и под конец так устал,
что невольно соскользнул на пол и остался сидеть, прислонившись
к стене. Но вот мой чудак начал постепенно пробуждаться, чуть
повернул голову, расправил плечи, медленно вытянул скрещенные
ноги и, собираясь встать, увидел меня. "Что тебе?" -- спросил
он. Я поднялся и, не раздумывая, даже не сознавая, что,
собственно, говорю, сказал: "Это сонаты Андреа Габриэли". Тут
он выпрямился, посадил меня на свой единственный стул, сам
присел на краешек стола и спросил: "Габриэли? Что же он тебе
сделал своими сонатами?" Тогда я пустился рассказывать ему о
себе и своем состоянии, и получилось у меня нечто вреде
исповеди. А он принялся расспрашивать и стал вдаваться в такие
подробности, что мне это показалось педантизмом: о всей моей
жизни, о занятиях, о Габриэли и его сонатах, он непременно
пожелал знать, когда я встаю, как долго читаю, сколько часов
музицирую, когда принимаюсь за трапезу и когда отхожу ко сну. А
я ведь уже доверился ему, даже как-то навязал себя, и теперь
вынужден был терпеливо сносить эти вопросы, отвечать на них;
мне стало стыдно, а он расспрашивал все беспощаднее, подвергая,
по сути говоря, всю мою духовную и нравственную жизнь
тщательному анализу. И вдруг он умолк, этот йог, а когда я и
после этого ничего не понял, он пожал плечами и сказал: "Разве
ты не видишь сам, в чем твоя ошибка?" Нет, я не видел. Тогда он
поразительно точно воспроизвел все, о чем до этого
расспрашивал, вплоть до первых признаков усталости, отвращения
и умственного застоя, доказав мне, что все это могло случиться
только от слишком свободного и бездумного увлечения занятиями и
мне давно пора с чужой помощью восстановить потерянные силы и
контроль над собой. Раз уже я отважился отказаться от
регулярных занятий медитацией, мне надлежало, по крайней мере,
при первых неблагоприятных симптомах восполнить это упущение. И
он был решительно прав. Я и впрямь уже довольно длительное
время не прибегал к медитации, не находя для нее досуга, был
как-то рассеян и раздражителен или слишком увлечен и возбужден
занятиями; мало того, по прошествии непродолжительного срока я
даже перестал осознавать свой грех, и нужно же было, чтобы
теперь, на пороге полного краха и отчаяния, мне вдруг напомнил
об этом другой! Поистине мне стоило тогда большого труда,
собравшись с духом, победить в себе подобную распущенность,
вернуться к школьным начальным упражнениям по медитации, чтобы
постепенно вновь обрести способность к концентрации и
самопогружению.
Вздохнув, Магистр закончил свою прогулку по комнате
следующими словами:
-- Таково-то мне пришлось, и я до сих пор немного стыжусь
говорить об этом. Но так бывает всегда, Иозеф, чем большего мы
требуем от себя и чем большего требуют от нас доставленные
перед нами задачи, тем в большей степени мы зависим от
источника силы -- медитация, вновь а вновь дарящей нам
примирение ума и сердца. Я мог бы привести тому немало
примеров: чем интенсивнее увлекает нас стоящая перед нами
задача, то возбуждая и возвышая, то утомляя и подавляя, тем
легче мы забываем об этом источнике, подобно тому как при
погружение в умственную работу мы часто забываем о своем теле и
о необходимости заботиться о нем. Истинно великие люди всех
времен и народов сами практиковали медитацию или, по крайней
мере, бессознательно нащупывали тот путь, куда она ведет.
Остальные же, даже самые талантливые и сильные, в конце концов
терпели поражение, потому что их задача или их честолюбивая
мечта одерживала над ними верх, превращая в одержимых, и они
уже не могли оторваться от сегодняшнего дня, соблюсти
дистанцию. Ну, ты ведь знаешь это еще из первых уроков. Это
непреложная истина. Но в непреложности ее убеждаешься только,
когда сам собьешься с пути.
Рассказ Магистра так глубоко запал в душу Иозефа, что он
наконец почувствовал опасность, грозившую ему, и с удвоенным
рвением предался медитации. Большое впечатление произвело на
него и то, что Магистр впервые как бы приоткрыл перед ним свою
личную жизнь, рассказал о своей юности, годах студенчества;
впервые Иозеф осознал, что и полубог, Магистр, когда-то тоже
был молодым человеком и тоже заблуждался. С благодарностью
Кнехт думал о том великом доверии, какое оказал ему своим
признанием Досточтимый. Значит, возможно было ошибаться,
впадать в отчаяние, нарушать правила и инструкции, шагать по
неверному пути и все же, одолев свои ошибки и собравшись с
силами, вновь вернуться на верную стезю и даже стать Магистром.
И Иозеф поборол кризис.
В течение двух-трех вальдцельских лет, покуда длилась
дружба между Плинио и Иозефом, вся школа наблюдала за
развертывающейся перед ней драмой -- дружбой-враждой Плинио и
Иозефа. В этой драме в какой-то мере принимали участие все --
от директора до самого юного ученика. Два мира, два принципа
нашли свое воплощение в Дезиньори и Кнехте, каждый из них как
бы возвышал другого, превращая любой спор в торжественный и
представительный поединок, который волновал всех. И если Плинио
после каждых каникул возвращался, словно прикоснувшись к
матери-земле, исполненный свежих сил, то Иозеф черпал свежие
силы в каждом размышлении, в каждой внимательно прочитанной
книге, в каждой медитации, в каждой встрече с Магистром музыки
и делался все лучшим адвокатом и представителем Касталии.
Когда-то давно, почти еще ребенком, он пережил свое первое
призвание. Теперь он познал второе, и именно эти годы выковали
из него совершенного касталийца. Он давно уже прошел первый
курс Игры в бисер и теперь, в каникулы, под наблюдением
опытного руководителя стал набрасывать свои первые
самостоятельные партии. Здесь ему открылся один из самых щедрых
источников радости и внутреннего отдохновения; со времени его
ненасытных упражнений на клавесине и клавикордах с Карло
Ферромонте ничто так не освежало его, так благодатно не
действовало на него, ни в чем он не находил такого
подтверждения самого себя, такого счастья, как в этих первых
проникновениях в звездный мир Игры.
Теми годами датированы и стихи Иозефа Кнехта,
сохранившиеся до наших времен благодаря копиям Ферромонте;
можно предположить, что их было гораздо больше, возможно также,
что именно эти стихи, самые ранние из которых родились еще до
приобщения Кнехта к Игре, немало способствовали выполнению
порученной ему роли и преодолению кризиса тех памятных лет.
Каждый, кто прочтет эти строфы, обнаружит в них следы
потрясения, пережитого тогда Кнехтом под влиянием Плинио.
Некоторые строки, несомненно, являются выражением глубокой
тревоги, принципиальных сомнений в себе самом и в смысле жизни,
покамест мы в конце концов в стихотворении "Игра стеклянных
бус" не находим, по нашему мнению, удачное и благодетельное их
разрешение. Между прочим, в самом факте написания этих стихов и
в том, что он показывал некоторые из них товарищам, мы видим
уже некоторую уступку миру Плинио, определенный элемент
бунтарства против законов Касталии. Ибо ежели Касталия и вообще
отказалась от создания художественных произведений (в том числе
и музыкальных -- там приемлют лишь сочинение очень строгих по
стилю и форме упражнений), то сочинительство стихов почиталось
вовсе немыслимым и даже позорным. Итак, забавой, досужей
безделицей эти стихи не назовешь, понадобилось высокое
давление, чтобы полились эти строки, изрядная доля упрямого
мужества, чтобы высказать такое.
Нельзя не отметить также, что и Плинио Дезиньори под
влиянием своего оппонента претерпел значительные перемены, и не
только в смысле воспитания в нем достойных и честных методов
борьбы. Шли школьные годы, оба сражаясь, дружили; Дезиньори
видел, как его партнер шаг за шагом вырастал в примерного
касталийца, в образе друга все зримей и живей представал перед
ним самый дух Педагогической провинции. И подобно тому как он,
Плинио, вызвал в Иозефе определенное брожение, привив ему нечто
от атмосферы своего мира, он и сам вдыхал касталийский воздух,
подпадая под его влияние и чары. Настал последний год его
пребывания в Вальдцеле, и вот однажды, по окончании
двухчасового диспута об идеалах монашества и его опасностях,
который они провели в присутствии старшего курса отделения
Игры, Дезиньори увлек Иозефа с собой на прогулку, чтобы сделать
ему признание, которое мы цитируем по письму Ферромонте.
"Я, разумеется, давно уже знаю, Иозеф, что ты далеко не
тот правоверный мастер Игры и святой касталиец, роль которого
ты так блистательно играешь. Каждый из нас обоих сражается на
том месте, на которое поставлен, и каждый из нас прекрасно
знает, что то, против чего он борется, имеет право на
существование и неоспоримую ценность. Ты стоишь на стороне
высшей культуры духа, я отстаиваю естественную жизнь. В ходе
нашей борьбы ты научился выслеживать и брать на мушку опасности
этой естественной жизни; твой долг указывать на то, как
естественная, наивная жизнь, лишенная духовной узды, заводит
наев трясину и непременно сталкивает к животному существованию
и еще ниже. А мой долг -- не уставая, повторять, сколь
проблематична, опасна и, наконец, бесплодна жизнь, зиждущаяся
на одном лишь духе. Ну, хорошо, пусть каждый защищает то, в
примат чего он верует: ты -- дух, я -- природу. Однако не сетуй
на меня, порой мне кажется, будто ты и в самом деле в наивности
своей принимаешь меня за врага вашего касталийского духа, за
человека, для которого ваши занятия, упражнения и игры -- одна
лишь мишура, хотя сам он по тем или иным причинам какое-то
время и принимает в них участие. Что ж, дорогой мой, ты
основательно ошибаешься, если действительно думаешь так! Должен
тебе признаться: я испытываю к вашей иерархии нечто похожее на
безумную любовь, часто она приводит меня в восторг, искушает
меня как само счастье. Должен тебе признаться также, что
несколько месяцев назад, находясь дома, я в разговоре с отцом
добился от него разрешения остаться в Касталии и вступить в
Орден, если в конце учения я сохраню это свое желание; и я был
поистине счастлив, получив наконец его согласие. С недавних пор
я твердо знаю: я им не воспользуюсь. И не потому, что у меня
пропало желание! Нет, но с каждым днем я вижу все ясней:
остаться у вас было бы для меня бегством, вполне приличным,
даже благородным, но все же бегством. Поэтому я решил вернуться
в мир. Но я навсегда останусь благодарным вашей Касталии и
впредь намерен практиковать некоторые ваши упражнения, а каждый
год непременно буду принимать участие в большой торжественной
Игре".
С глубоким чувством Кнехт передал это признание Плинио
своему другу Ферромонте. А тот в цитируемом письме добавляет:
"Для меня, человека музыки, это признание Плинио, к которому я
не всегда бывал справедлив, было как бы музыкальным
переживанием. Из противоречия "мир-дух" или "Плинио-Иозеф", из
столкновения двух непримиримых принципов на моих глазах вырос
синтез -- концерт".
По окончании четырехгодичного курса обучения в Вальдцеле,
когда Плинио уже предстояло возвращение в отчий дом, он передал
директору школы письмо отца, в котором содержалось приглашение
Иозефу Кнехту провести у них каникулы. Это был беспрецедентный
случай. Хотя отпуска для путешествий и посещений мест за
пределами Педагогической провинции и предоставлялись, главным
образом с познавательной целью, и даже не так уж редко, однако
всякий раз это было исключением, а не правилом, и такой
возможностью располагали только студенты, а никак не ученики.
Все же директор Цбинден счел приглашение, исходящее от главы
столь высокочтимого дома, достаточно важным и не решился
отклонить его сам, а предложил рассмотреть комиссии
Воспитательной Коллегии, которая очень скоро и ответила на него
лаконичным отказом. Для друзей настала кора расставания.
-- Подождем немного и попробуем им снова вручить
приглашение, -- заметил Плинио, -- когда-нибудь да добьемся
своего. Ты обязательно должен познакомиться с родителями, всеми
нашими, увидеть и понять, что все мы живые люди, а не просто
сброд светских бездельников и деляг. Мне тебя будет
недоставать. А ты, Иозеф, позаботься, чтобы оказаться на
вершинах твоей хитроумной Касталии. Что и говорить, тебе как
нельзя более подходит роль члена иерархии, но, сдается мне,
роль бонзы больше, чем роль фамулуса{2_2_02}, вопреки твоему
имени. Я пророчу тебе великое будущее, в один прекрасный день
ты станешь Магистром и тебя причислят к светлейшим.
Иозеф с грустью посмотрел на него.
-- Тебе хорошо издеваться, -- сказал он, пытаясь
проглотить комок в горле. -- У меня ведь нет и половины твоего
честолюбия, и если я когда-нибудь и займу важный пост, то ты к
тому времени давно уже будешь президентом или бургомистром,
федеральным советником или университетским профессором. Но ты
все же не поминай нас лихом, Плинио, и вею Касталию не забывай?
Ведь и у вас, там в миру, должны быть люди, которые знают о
Касталии нечто большее, чем анекдоты, столь охотно о нас
распространяемые...
Они пожали друг другу руки, и Плинио уехал. Последний
вальдцельский год прошел для Иозефа как-то очень тихо, его