Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет
Вид материала | Документы |
- Анна Каренина, 174.93kb.
- В лондоне в 1920 году, зимой, на углу Пикадилли и одного переулка, остановились двое, 66.56kb.
- Звенит звонок на большую перемену. На кафедру №4 заходят Олеся и Диана, 99.3kb.
- Лев Николаевич Толстой и свет во тьме светит, 2388.93kb.
- Конспект тема : Рынок ценных бумаг, 36.06kb.
- Прика з, 284.77kb.
- Влияние антропогенных факторов на сток малых рек республики адыгея, 64.07kb.
- Этому музею исполнилось 140 лет. Асамому дому бояр Романовых около пяти веков, 186.54kb.
- Атом и вещество часть 5 критика некоторых моделей физического вакуума, 867.56kb.
- Египетские пирамиды, 42.24kb.
I
На другой день в деревенской церкви Малиновки с десяти часов начали звонить в большой колокол, к обедне.
В доме была суета. Закладывали коляску, старомодную карету. Кучера оделись в синие новые кафтаны, намазали головы коровьим маслом и с утра напились пьяны. Дворовые женщины и девицы пестрели праздничными, разноцветными ситцевыми платьями, платками, косынками, ленточками. От горничных за десять шагов несло гвоздичной помадой.
Егорка явился было неслыханным франтом, в подаренном ему Райским коротеньком пиджаке, клетчатых, зеленых, почти новых, панталонах и в купленных им самим – оранжевом галстуке и голубом жилете. Он, в этом наряде, нечаянно попался на глаза Татьяне Марковне.
– Это что! – строго крикнула она на него, – что за чучело, на кого ты похож? Долой! Василиса! Выдать им всем ливрейные фраки, и Сережке, и Степке, и Петрушке, и этому шуту! – говорила она, указывая на Егора. – Яков пусть черный фрак да белый галстук наденет. Чтобы и за столом служили, и вечером оставались в ливреях!
Весь дом смотрел парадно, только Улита, в это утро глубже, нежели в другие дни, опускалась в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин – и господам, и дворне, и приезжим людям из-за Волги.
Бабушка, отдав приказания с раннего утра, в восемь часов сделала свой туалет и вышла в залу к гостье и будущей родне своей, в полном блеске старческой красоты, с сдержанным достоинством барыни и с кроткой улыбкой счастливой матери и радушной хозяйки.
Она надела на седые волосы маленький простой чепчик; на ней хорошо сидело привезенное ей Райским из Петербурга шелковое светло-коричневое платье. Шея закрывалась шемизеткой с широким воротничком из старого пожелтевшего кружева. На креслах в кабинете лежала турецкая большая шаль, готовая облечь ее, когда приедут гости к завтраку и обеду.
Теперь она собиралась ехать всем домом к обедне и в ожидании, когда все домашние сойдутся, прохаживалась медленно по зале, сложив руки крестом на груди и почти не замечая домашней суеты, как входили и выходили люди, чистя ковры, приготовляя лампы, отирая зеркала, снимая чехлы с мебели.
Она подходила то к одному, то к другому окну, задумчиво смотрела на дорогу, потом с другой стороны в сад, с третьей на дворы. Командовали всей прислугой и распоряжались Василиса и Яков, а Савелий управлялся с дворней.
Мать Викентьева разоделась в платье gris-de-perle[189 - жемчужно-cepoгo цвета (фр.).] с отделкой из темных кружев. Викентьев прибегал уже, наряженный с осьми часов во фрак и белые перчатки. Ждали только появления Марфеньки.
И когда она появилась, радости и гордости Татьяны Марковны не было конца. Она сияла природной красотой, блеском здоровья, а в это утро еще лучами веселья от всеобщего участия, от множества – со всех сторон знаков внимания, не только от бабушки, жениха, его матери, но в каждом лице из дворни светилось непритворное дружество, ласка к ней и луч радости по случаю ее праздника.
Бабушка уже успела побывать у нее в комнате, когда она только что встала с постели. Проснувшись и поглядев вокруг себя, Марфенька ахнула от изумления и внезапной радости.
Пока она спала, ей все стены ее двух комнаток чьи-то руки обвешали гирляндами из зелени и цветов. Она хотела надеть свою простенькую блузу, а наместо ее, на кресле, подле кровати, нашла утреннее неглиже из кисеи и кружев с розовыми лентами.
Не успела она ахнуть, как на двух других креслах увидела два прелестные платья – розовое и голубое, на выбор, которое надеть.
– Ах! – сделала она и, вскочив с постели, надела новую блузу, не надев чулок – некогда было, – подошла к зеркалу и остолбенела: весь туалет был установлен подарками.
Она не знала, на что глядеть, что взять в руки. Бросится к платью, а там тянет к себе великолепный ящик розового дерева. Она открыла его – там был полный дамский несессер, почти весь туалет, хрустальные, оправленные в серебро флаконы, гребенки, щетки и множество мелочей.
Она стала было рассматривать все вещи, но у ней дрожали руки. Она схватит один флакон, увидит другой, положит тот, возьмет третий, увидит гребенку, щетки в серебряной оправе – и все с ее вензелем М. «От будущей maman», – написано было.
– Ах! – сделала она, растерявшись и захлопывая крышку.
Подле ящика лежало еще несколько футляров, футлярчиков. Она не знала, за который взяться, что смотреть. Взглянув мельком в зеркало и откинув небрежно назад густую косу, падавшую ей на глаза и мешавшую рассматривать подарки, она кончила тем, что забрала все футляры с туалета и села с ними в постель.
Она боялась открывать их, медлила, наконец, открыла самый маленький.
Там – перстень с одним только изумрудом.
– Ах! – повторила она и, надев перстень, вытянула руку и любовалась им издали.
Открыла другой футляр, побольше – там серьги. Она вдела их в уши и, сидя в постели, тянулась взглянуть на себя в зеркало. Потом открыла еще два футляра и нашла большие массивные браслеты, в виде змеи кольцом, с рубиновыми глазами, усеянной по местам сверкающими алмазами, и сейчас же надела их.
Наконец открыла самый большой футляр. «Ах!» – почти с ужасом, замирая, сделала она, увидя целую реку – двадцать один брильянт, по числу ее лет.
Там бумажка с словами: «К этому ко всему, – читала она, – имею честь присовокупить самый драгоценный подарок! лучшего моего друга – самого себя. Берегите его. Ваш ненаглядный Викентьев».
Она засмеялась, потом поглядела кругом, поцеловала записку, покраснела до ушей и, спрыгнув с постели, спрятала ее в свой шкафчик, где у нее хранились лакомства. И опять подбежала к туалету, посмотреть, нет ли чего-нибудь еще, и нашла еще футлярчик.
Это был подарок Райского: часы, с эмалевой доской, с ее шифром, с цепочкой. Она взглянула на них большими глазами, потом окинула взглядом прочие подарки, поглядела по стенам, увешанным гирляндами и цветами, – и вдруг опустилась на стул, закрыла глаза руками и залилась целым дождем горячих слез.
– Господи! – всхлипывая от счастья, говорила она, – за что они меня так любят все? Я никому ничего хорошего не сделала и не сделаю никогда!..
Так застала ее бабушка, неодетую, необутую, с перстнями на пальцах, в браслетах, в брильянтовых серьгах и обильных слезах. Она сначала испугалась, потом, узнав причину слез, обрадовалась и осыпала ее поцелуями.
– Это Бог тебя любит, дитя мое, – говорила она, лаская ее, – за то, что ты сама всех любишь, и всем, кто поглядит на тебя, становится тепло и хорошо на свете!..
– Ну пусть бы Николай Адреич: он жених, пусть maman его, – отвечала Марфенька, утирая слезы, – а брат Борис Павлович: что я ему!..
– То же, что всем! одна радость глядеть на тебя: скромна, чиста, добра, бабушке послушна… (Мот! из чего тратит на дорогие подарки, вот я ужо ему дам! – в скобках вставила она.) Он урод, твой братец, только какой-то особенный урод!
– Точно угадал, бабушка; мне давно хотелось синенькие часики – вот этакие, с эмалью!..
– А что ж ты не спросишь бабушку, отчего она ничего не подарила?
Марфенька зажала ей рот поцелуем.
– Бабушка, любите меня всегда, коли хотите, чтоб я была счастлива…
– Любовь – любовью, а вот тебе мой всегдашний подарок! – говорила она, крестя ее. – А вот и еще, чтоб ты этого моего креста и после меня не забывала…
Она полезла в карман.
– Бабушка! Да ведь вы мне два платья подарили!.. А кто это зелени и цветов повесил!..
– Все твой жених, с Полиной Карповной, вчера прислали… от тебя таили… Сегодня Василиса с Пашуткой убирали на заре… А платья – твое приданое; будет и еще не два. Вот тебе…
Она вынула футлярчик, достала оттуда золотой крест, с четырьмя крупными брильянтами, и надела ей на шею, потом простой гладкий браслет с надписью: «От бабушки внучке», год и число.
Марфенька припала к руке бабушки и чуть было не расплакалась опять.
– Все, что у бабушки есть, – а у ней кое-что есть – все поровну разделю вам с Верочкой! Одевайся же скорей!
– Какая вы нынче красавица, бабушка! Братец правду говорит, Тит Никоныч непременно влюбится в вас…
– Полно тебе, болтунья! – полусердито сказала бабушка. – Поди к Верочке и узнай, что она? Чтобы к обедне не опоздала с нами! Я бы сама зашла к ней, да боюсь подниматься на лестницу.
– Я сейчас, сейчас… – сказала Марфенька, торопясь одеваться.
II
Вера через полчаса после своего обморока очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее упала, нежели легла на нее, и оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне большим платком.
Обессиленная, она впала в тяжкий сон. Истомленный организм онемел на время, помимо ее сознания и воли. Коса у ней упала с головы и рассыпалась по подушке. Она была бледна и спала как мертвая.
Часа через три шум на дворе, людские голоса, стук колес и благовест вывели ее из летаргии. Она открыла глаза, посмотрела кругом, послушала шум, пришла на минуту в сознание, потом вдруг опять закрыла глаза и предалась снова или сну, или муке.
В это время кто-то легонько постучался к ней в комнату. Она не двигалась. Потом сильнее постучались. Она услыхала и встала вдруг с постели, взглянула в зеркало и испугалась самой себя.
Она быстро обвила косу около руки, свернула ее в кольцо, закрепила кое-как черной большой булавкой на голове и накинула на плечи платок. Мимоходом подняла с полу назначенный для Марфеньки букет и положила на стол.
Стук повторился вместе с легким царапаньем у двери.
– Сейчас! – сказала она и отворила дверь.
Влетела Марфенька, сияя, как радуга, и красотой, и нарядом, и весельем. Она взглянула и вдруг остановилась.
– Что с тобой, Верочка? – спросила она, – ты нездорова!..
Веселье слетело с лица у ней, уступив место испугу.
– Да, не совсем… – слабо отвечала Вера, – ну, поздравляю тебя…
Они поцеловались.
– Какая ты хорошенькая, нарядная! – говорила Вера, стараясь улыбнуться.
Но улыбка не являлась. Губами она сделала движение, а глаза не улыбались. Приветствию противоречил почти неподвижный взгляд, без лучей, как у мертвой, которой не успели закрыть глаз.
Вера, чувствуя, что не одолеет себя, поспешила взять букет и подала ей.
– Какой роскошный букет! – сказала Марфенька, тая от восторга и нюхая цветы. – А что же это такое? – вдруг прибавила она, чувствуя под букетом в руке что-то твердое. Это был изящный porte-bouquet, убранный жемчугом, с ее шифром. – Ах, Верочка, и ты, и ты!.. Что это, как вы все меня любите!.. – говорила она, собираясь опять заплакать, – и я ведь вас всех люблю… как люблю, Господи!.. Да как же и когда вы узнаете это; я не умею даже сказать!..
Вера почти умилилась внутренне, но не смогла ничего ответить ей, а только тяжело перевела дух и положила ей руку на плечо.
– Я сяду, – сказала она, – я дурно спала ночь…
– Бабушка зовет к обедне…
– Не могу, душечка, скажи, что я не так здорова… и не выйду сегодня…
– Как, ты совсем не придешь туда? – в страхе спросила Марфенька.
– Да, я полежу, я вчера простудилась, должно быть. Только ты скажи бабушке слегка…
– Мы к тебе придем.
– Боже сохрани! Вы помешаете мне отдохнуть…
– Ну, так пришлем тебе сюда всего… Сколько мне подарков… цветов… конфект прислали!.. Я покажу тебе…
Марфенька рассказала все, что и от кого получила.
– Да, да – хорошо… это очень мило! покажи… Я после приду… – рассеянно говорила Вера, едва слушая ее.
– А это что? Еще букет! – сказала вдруг Марфенька, увидя букет на полу, – что это он на полу валяется?
Она подняла и подала Вере букет из померанцевых цветов. Вера побледнела.
– Кому это? чей? Какая прелесть!
– Это… тоже тебе… – едва выговорила Вера.
Она взяла первую ленточку из комода, несколько булавок и кое-как, едва шевеля пальцами, приколола померанцевые цветы Марфеньке. Потом поцеловала ее и села в изнеможении на диван.
– Ты в самом деле нездорова – посмотри, какая ты бледная! – заметила серьезно Марфенька, – не сказать ли бабушке? Она за доктором пошлет… Пошлем, душечка, за Иваном Богдановичем… Как это грустно – в день моего рождения! Теперь мне целый день испорчен!
– Ничего, ничего – пройдет! Ни слова бабушке, не пугай ее!.. А теперь поди, оставь меня… – шептала Вера, – я отдохну…
Марфенька хотела поцеловать ее и вдруг увидела, что у ней глаза полны слез. Она заплакала сама.
– Что ты? – тихо спросила Вера, отирая украдкой, как будто воруя свои слезы из глаз.
– Как же не плакать, когда ты плачешь, Верочка! Что с тобой? друг мой, сестра! У тебя горе, скажи мне…
– Ничего, не гляди на меня, это нервы… Только скажи бабушке осторожно, а то она встревожится…
– Я скажу, что голова болит, а про слезы не упомяну, а то она в самом деле на целый день расстроится.
Марфенька ушла. А Вера затворила за ней дверь и легла на диван.
III
Все ушли и уехали к обедне. Райский, воротясь на рассвете домой, не узнавая сам себя в зеркале, чувствуя озноб, попросил у Марины стакан вина, выпил и бросился в постель.
Ему было не легче Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто бросился в горячке в объятия здорового друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унося его далеко от Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся на его глазах драмы.
Ему снилось все другое, противоположное. Никаких «волн поэзии» не видал он, не била «страсть пеной» через край, а очутился он в Петербурге, дома, один, в своей брошенной мастерской, и равнодушно глядел на начатые и неконченные работы.
Потом приснилось ему, что он сидит с приятелями у Сен-Жоржа и с аппетитом ест и пьет, рассказывает и слушает пошлый вздор, обыкновенно рассказываемый на холостых обедах, – что ему от этого стало тяжело и скучно, и во сне даже спать захотелось.
И он спал здоровым прозаическим сном, до того охватившим его, что когда он проснулся от трезвона в церквах, то первые две, три минуты был только под влиянием животного покоя, стеной ставшего между им и вчерашним днем.
Он забыл, где он – и, может быть, даже – кто он такой. Природа взяла свое, и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой боли, пытки не чувствовал он. Все – как в воду кануло.
Он потянулся, даже посвистал беззаботно, чувствуя только, что ему от чего-то покойно, хорошо, что он давно уже не спал и не просыпался так здорово. Сознание еще не воротилось к нему.
Но следующие две, три минуты вдруг привели его в память – о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила; посидел минуты две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился, то всплеснул руками над головой, упал опять на подушку и вдруг вскочил на ноги, уже с другим лицом, какого не было у него даже вчера, в самую страшную минуту.
Другая мука, не вчерашняя, какой-то новый бес бросился в него, – и он так же торопливо, нервно и судорожно, как Вера накануне, собираясь идти к обрыву, хватал одно за другим платья, разбросанные по стульям.
Он позвонил Егора и едва с его помощью кое-как оделся, надевая сюртук прежде жилета, забывая галстук. Он спросил, что делается дома, и, узнав, что все уехали к обедне, кроме Веры, которая больна, оцепенел, изменился в лице и бросился вон из комнаты к старому дому.
Он тихо постучался к Вере; никто не отвечал. Подождав минуты две ответа, он тронул дверь: она была не заперта изнутри.
Он осторожно отворил и вошел с ужасом на лице, тихим шагом, каким может входить человек с намерением совершить убийство. Он едва ступал на цыпочках, трясясь, бледный, боясь ежеминутно упасть от душившего его волнения.
Вера лежала на диване, лицом к спинке. С подушки падали почти до пола ее волосы, юбка ее серого платья небрежно висела, не закрывая ее ног, обутых в туфли.
Она не оборачивалась, только сделала движение, чтоб оборотиться и посмотреть, кто вошел, но, по-видимому, не могла.
Он подошел, стал на колени подле нее и прильнул губами к ее туфле. Она вдруг обернулась, взглянула на него мельком, лицо у ней подернулось горьким изумлением.
– Что это, комедия или роман, Борис Павлович? – глухо сказала она, отворачиваясь с негодованием и пряча ногу с туфлей под платье, которое, не глядя, торопливо оправила рукой.
– Нет, Вера, – трагедия! – едва слышно выговорил он угасшим голосом и сел на стул, подле дивана.
Она обернулась на этот тон его голоса, взглянула на него пристально; глаза у ней открылись широко, с изумлением. Она увидела бледное лицо, какого никогда у него не видала, и, казалось, читала или угадывала смысл этого нового лица, нового Райского.
Она сбросила с себя платок, встала на ноги и подошла к нему, забыв в эту секунду всю свою бурю. Она видела на другом лице такое же смертельное страдание, какое жило в ней самой.
– Брат, что с тобой! ты несчастлив! – сказала она, положив ему руку на плечо, – и в этих трех словах, и в голосе ее – отозвалось, кажется, все, что есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение, любовь.
Он, в умилении от этой ласки, от этого неожиданного, теплого ты, взглянул на нее с той же исступленной благодарностью, с какою она взглянула вчера на него, когда он, забывая себя, помогал ей сойти с обрыва.
Она нечаянно заплатила ему великодушием за великодушие, как и у него вчера вырвался такой же луч одного из самых светлых свойств человеческой души.
Его охватил трепет смешанных чувств, и тем сильнее заговорила мука отчаяния за свой поступок. Все растопилось у него в горячих слезах.
Он положил лицо в ее руки и рыдал, как человек, все утративший, которому нечего больше терять.
– Что я сделал! оскорбил тебя, женщину, сестру! – вырывались у него вопли среди рыданий. – Это был не я, не человек: зверь сделал преступление. Что это такое было! – говорил он с ужасом, оглядываясь, как будто теперь только пришел в себя.
– Не мучайся и не мучай меня… – шептала она кротко, ласково. – Пощади – я не вынесу. Ты видишь, в каком я положении…
Он старался не глядеть ей в глаза. А она опять прилегла на диван.
– Какой удар нанес я тебе! – шептал он в ужасе. – Я даже прощения не прошу: оно невозможно! Ты видишь мою казнь, Вера…
– Удар твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
– Не оправдывай преступления, Вера: нож – все нож. Я ударил тебя ножом…
– Ты разбудил меня… Я будто спала; всех вас, тебя, бабушку, сестру, весь дом – видела как во сне, была зла, суха – забылась!..
– Что мне теперь делать, Вера? уехать – в каком положении я уеду! Дай мне вытерпеть казнь здесь – и хоть немного помириться с собой, со всем, что случилось…
– Полно, воображение рисует тебе какое-то преступление вместо ошибки. Вспомни, в каком положении ты сделал ее, в какой горячке!..
Она замолчала.
– У меня ничего нет, кроме дружбы к тебе, – сказала потом, протягивая ему руку, – я не осуждаю тебя – и не могу; я знаю теперь, как ошибаются…
Она едва говорила, очевидно делая над собой усилие, чтобы немного успокоить его.
Он пожал протянутую руку и безотрадно вздохнул.
– Ты добра, как женщина – и судишь не умом, а сердцем эту «ошибку»…
– Нет, ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью – отрезвить тебя, пошутить – в ответ на твои шутки. – Все же – злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…
– Ах нет! Я иногда сам смеялся, и над собой, и над вами, что вы ничего не понимаете и суетитесь. Особенно когда ты потребовала пальто, одеяло, деньги для «изгнанника»…
Она сделала большие глаза и с удивлением глядела на него.
– Какие деньги, какое пальто? что за изгнанник? Я ничего не понимаю…
У него лицо немного просветлело.
– Я и прежде подозревал, что это не твоя выдумка, а теперь вижу, что ты и не знала!
Он коротко передал ей содержание двух писем, с просьбой прислать денег и платье.
У ней побелели даже губы.
– Мы с Наташей писали к тебе попеременно, одним почерком, шутливые записки, стараясь подражать твоим… Вот и все. Остальное сделала не я… я ничего не знала! – кончила она тихо, оборачиваясь лицом к стене.
Водворилось молчание. Он задумчиво шагал взад и вперед по ковру. Она, казалось, отдыхала, утомленная разговором.
– Я не прошу у тебя прощения за всю эту историю… И ты не волнуйся, – сказала она. – Мы помиримся с тобой… У меня только один упрек тебе – ты поторопился с своим букетом. Я шла оттуда… хотела послать за тобой, чтобы тебе первому сказать всю историю… искупить хоть немного все, что ты вытерпел… Но ты поторопился!