Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   45   46   47   48   49   50   51   52   ...   64


«Что с ней?» – думал он.


Но последние ее слова, этот грубо-кокетливый вызов, обращенный прямо к нему и на него, заставили его подумать и о своей защите, напомнили ему о его собственной борьбе и о намерении бежать.


– Я уеду, Вера, – сказал он вслух, – я измучен, у меня нет сил больше, я умру… Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь? Чтоб наслаждаться моими муками!.. Уеду, пусти меня!


– Уезжайте! – сказала она, отойдя от него на шаг. – Егорка еще не успел унести чемодан на чердак!..


Он быстро пошел, ожесточенный этой умышленной пыткой, этим издеванием над ним и над страстью. Потом оглянулся. Шагах в десяти от него, выступив немного на лунный свет, она, как белая статуя в зелени, стоит неподвижно и следит за ним с любопытством, уйдет он или нет.


«Что это? что с ней? – с ужасом спрашивал он, – зачем я ей? Воткнула нож, смотрит, как течет кровь, как бьется жертва! что она за женщина?»


Ему припомнились все жестокие исторические женские личности, жрицы кровавых культов, женщины революции, купавшиеся в крови, и все жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился.


«Какая красота, какая гармония – во всей этой фигуре! Она страшна, гибельна мне!» – думал он, стоя как вкопанный, и не мог оторвать глаз от стройной, неподвижной фигуры Веры, облитой лунным светом.


Он чувствовал эту красоту нервами, ему было больно от нее. Он нехотя впился в нее глазами.


Она пошевелилась и сделала ему призывный знак головой. Проклиная свою слабость, он медленно, шаг за шагом, пошел к ней. Она уползла в темную аллею, лишь только он подошел, и он последовал за ней.


– Что тебе нужно, Вера, зачем ты не даешь мне покоя? Через час я уеду!.. – резко и сухо говорил он, и сам все шел к ней.


– Не смейте, я не хочу! – сильно схватив его за руку, говорила она, – вы «раб мой», должны мне служить… Вы тоже не давали мне покоя!


Дрожь страсти вдруг охватила его. Он чувствовал, что колени его готовы склониться, и голос пел внутри его: «Да, раб, повелевай!..»


И он хотел упасть и зарыдать от страсти у ее ног.


– Вы мне нужны, – шептала она: – вы просили мук, казни – я дам вам их! «Это жизнь!» – говорили вы: – вот она – мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это!» – говорили вы, – вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…


– Ты гибнешь, Вера, – в ужасе сказал он, отступая.


– Может быть, – говорила она, как будто отряхивая хмель от головы. – Так что же? что вам? не все ли равно? вы этого хотели! «Природа влагает страсть только в живые организмы, – твердили вы, – страсть прекрасна!..» Ну вот она – любуйтесь!..


Она забирала сильными глотками свежий, вечерний воздух.


– Но я же и остерегал тебя, я называл страсть «волком»… – защищался он, с ужасом слушая это явное, беззащитное признание.


– Нет, она злее, она – тигр. Я не верила, теперь верю. Знаете ту гравюру, в кабинете старого дома: тигр скалит зубы на сидящего на нем амура? Я не понимала, что это значит, бессмыслица – думала, а теперь понимаю. Да – страсть, как тигр, сначала даст сесть на себя, а потом рычит и скалит зубы…


У Райского в душе шевельнулась надежда добраться до таинственного имени: кто! Он живо ухватился за ее сравнение страсти с тигром.


– У нас на севере нет тигров, Вера, и сравнение твое неверно, – сказал он. – Мое вернее: твой идол – волк!


– Браво, да, да! – смеясь нервически, перебила она, – настоящий волк! как ни корми, все к лесу глядит!


И вдруг смолкла, как будто в отчаянии.


– Все вы звери, – прибавила потом со вздохом, – он волк…


– Кто он? – тихо спросил Райский.


– Тушин – медведь, – продолжала она, не отвечая ему, – русский, честный, смышленый медведь…


«А! так это не Тушин?» – подумал Райский.


– Положи руку на его мохнатую голову, – говорила она, – и спи: не изменит, не обманет… будет век служить…


– А я кто? – вдруг, немного развеселясь, спросил Райский.


Она близко и лукаво поглядела ему в глаза и медлила с ответом.


– Вижу, хочется сказать «осел»: скажи, Вера, не церемонься!


– Вы? осел? – заговорила она язвительно, ходя медленно вокруг него и оглядывая его со всех сторон.


– Право, осел! – наивно подтвердил Райский, – вижу, как ты мудришь надо мной, терплю и хлопаю ушами.


– Какой вы осел! – Вы лиса, мягкая, хитрая; заманить в западню… тихо, умно, изящно… Вот я вас!..


Он молчал, не понимая ее.


– Да говорите же, не молчите! – дергая его за рукав, сказала она.


– Есть средство против этих волков…


– Какое?


– Мне – уехать, а тебе – не ходить вон туда… – Он показал на обрыв.


– Дайте мне силу не ходить туда! – почти крикнула она… – Вот вы то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте, еще не то будет! – с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.


Он в страхе слушал ее.


– Ты за этим дождалась меня? – помолчав, спросил он, – чтоб сказать мне это?


– Да, за этим! Чтоб вы не шутили вперед с страстью, а научили бы, что мне делать теперь, – вы, учитель!.. А вы подожгли дом, да и бежать! «Страсть прекрасна, люби, Вера, не стыдись!» Чья это проповедь: отца Василья?


– Я разумел разделенную страсть, – тихо оправдывался он. – Страсть прекрасна, когда обе стороны прекрасны, честны, – тогда страсть не зло, а действительно величайшее счастье на всю жизнь: там нет и не нужно лжи и обманов. Если одна сторона не отвечает на страсть, она не будет напрасно увлекать другую, или когда наступит охлаждение, она не поползет в темноте, отравляя изменой жизнь другому, а смело откроется и нанесет честно, как сама судьба, один явный и неизбежный удар – разлуку… Тогда бурь нет, а только живительный огонь…


– Страсти без бурь нет, или это не страсть! – сказала она. – А кроме честности или нечестности, другого разлада, других пропастей разве не бывает? – спросила она после некоторого молчания. – Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне делать?


– Бабушке сказать… – говорил он, бледный от страха, – позволь мне, Вера… отдай мое слово назад.


– Боже сохрани! молчите и слушайте меня! А! теперь «бабушке сказать»! Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью?


– Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в тайну; я в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство…


– Вы не знаете, что со мной, вы в потемках, подите сюда! – говорила она, уводя его из аллеи, и, выйдя из нее, остановилась. Луна светила ей прямо в лицо. – Смотрите, что со мной.


У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового шнура.


– Что? – отряхивая волосы от лица, говорила она, – узнаете вашу Веру? Где эта «красота», которой вы пели гимны?


Она с жалостью улыбнулась, закрыла на минуту лицо рукой и покачала головой.


– Что я могу сделать, Вера? – говорил он тихо, вглядываясь в ее исхудавшее лицо и больной блеск глаз. – Скажи мне, я готов умереть…


– Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы – «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!


– Скажи мне, кого ты любишь, все обстоятельства, имя!..


– Кого? – вас! – сказала она с злобой, отряхивая опять пряди от лица и небрежно натягивая мантилью на плеча.


Он боялся сказать слово, боялся пошевелиться, стоял, сложив руки назад, прислонясь к дереву. Она ходила взад и вперед торопливыми, неровными шагами. Потом остановилась и перевела дух.


– Да, она сумасшедшая! – шептал он в ужасе.


Она села на скамью, утихла и задумалась.


– Что это со мной? – будто немного опомнившись, про себя сказала она.


– Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? – тихо оправдывался он. – Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе…


Она глубоко вздохнула, потом подошла к нему и, прижавшись головой к его плечу, слабо заговорила:


– Да… да, не слушайте меня! У меня просто нервы расстроены. Какая страсть? Никакой страсти нет! Я шутила, как вы… со мной…


– Ты все еще думаешь, что я шутил! – тихо сказал он.


Она старалась улыбнуться, взяла его за руку.


– Прижмите руку к моей голове, – говорила она кротко, – видите, какой жар… Не сердитесь на меня, будьте снисходительны к бедной сестре! Это все пройдет… Доктор говорит, что у женщин часто бывают припадки… Мне самой гадко и стыдно, что я так слаба…


– Что же с тобой, бедная Вера? скажи мне…


– Ничего… Вы только проводите меня домой, помогите взойти на лестницу – я боюсь чего-то… Я лягу… простите меня, я встревожила вас напрасно… вызвала сюда… Вы бы уехали и забыли меня. У меня просто лихорадка… Вы не сердитесь!.. – ласково сказала она.


Он поспешно подал ей руку, тихо вывел из сада, провел через двор и довел до ее комнаты. Там зажег ей свечу.


– Позовите Марину или Машу, чтоб легли спать тут в моей комнате… Только бабушке ни слова об этом!.. Это просто раздражение… Она перепугается… придет…


Он боязливо, задумчиво слушал ее.


– Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! – говорила она, беспокойно следя за ним глазами. – Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… – прибавила она, стараясь улыбнуться. – Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?


– Да, да, слышу, – рассеянно отвечал он, пожал ей руку и позвал к ней Машу.


IX


Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения Веры. Он забыл о своей собственной страсти, воображение робко молчало и ушло все в наблюдение за этой ползущей в его глазах, как «удав», по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из Веры, с своими острыми зубами.


Он был задумчив, угрюм, избегал вопросительных взглядов бабушки, проклиная слово, данное Вере, не говорить никому, всего меньше Татьяне Марковне, чем и поставлен был в фальшивое положение.


А Татьяна Марковна не раз уже заговаривала с ним о ней.


– Что-то с Верой неладно! – говорила она, качая головой.


– Что такое? – спрашивал небрежно Райский, стараясь казаться равнодушным.


– Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли!..


Бабушка не кончала речи и грустно задумывалась.


Он с нетерпением ожидал Веры. Наконец она пришла. Девушка принесла за ней теплое пальто, шляпку и ботинки на толстой подошве. Она, поздоровавшись с бабушкой, попросила кофе, с аппетитом съела несколько сухарей и напомнила Райскому просьбу свою побывать с ней в городе, в лавках, и потом погулять вместе в поле и в роще.


Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность духа или нерв.


Она даже вдалась в подробности о нарядах с Полиной Карповной, которая неожиданно явилась в кабинет бабушки с какими-то обещанными выкройками нового фасона платья для приданого Марфеньки, а в самом деле, чтоб узнать о возвращении Бориса Павловича.


Она все хотела во что бы то ни стало видеться с ним наедине и все выбирала удобную минуту сесть подле него, уверяя всех и его самого, что он хочет что-то сказать ей без свидетелей.


Она делала томные глаза, ловила его взгляд и раза два начинала тихо: «Je comprends: dites tout! du courage!»[183 - Я понимаю: говорите все! смелей! (фр.)]


«Ну тебя к черту!» – думал он, хмурясь и отодвигаясь от нее.


Наконец Вера надела пальто, взяла его под руку и сказала: «Пойдемте!»


Крицкая порывалась было идти с ними, но Вера уклонилась, сказав: «Мы идем пешком и надолго с братом, а у вас, милая Полина Карповна, длинный шлейф, и вообще нарядный туалет – на дворе сыро…»


И ушли.


Райский молчал, наблюдая Веру, а она старалась казаться в обыкновенном расположении духа, делала беглые замечания о погоде, о встречавшихся знакомых, о том, что вон этот дом еще месяц тому назад был серый, запущенный, с обвалившимися карнизами, а теперь вон как свежо смотрит, когда его оштукатурили и выкрасили в желтый цвет. Упомянула, что к зиме заново отделают залу собрания, что гостиный двор покроют железом, остановилась посмотреть, как ровняют улицу для бульвара.


Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит никто и бог знает что думают, точно будто она умерла.


Райский – ни слова не отвечал на весь этот развязный лепет, под которым слышались ему совсем другие речи.


– Может быть, я дурно делаю, что лишаю вас общества Полины Карповны? – заметила она, напрасно стараясь вывести его из молчания.


Он сделал нетерпеливое движение плечом.


– Я шучу! – сказала она, меняя тон на другой, более искренний. – Я хочу, чтоб вы провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, – продолжала она почти с грустью. – Не оставляйте меня, дайте побыть с вами… Вы скоро уедете – и никого около меня!


– Я боюсь, Вера, что я совершенно бесполезен тебе, именно потому, что ничего не знаю. Вижу только, что у тебя какая-то драма, что наступает или наступила катастрофа…


Она вздрогнула.


– Что ты? – заботливо спросил он.


– Свежо на дворе, плечи зябнут! – сказала она, пожимая плечами. – Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают – посмотрите, как журавли летят! – говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек в воздухе. – Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, – и на душе становится уныло… Не правда ли?


Она сама знала, что его нелегко было обойти таким объяснением, и говорила так, чтоб не говорить правды.


Он молчал, стараясь отыскать другой, настоящий ключ.


– Вера, я хотел тебя спросить… – начал он.


– Что такое? – с беспокойством перебила она и, не дождавшись ответа, прибавила: – Хорошо, спросите, только не сегодня, а погодя несколько дней… Однако – что такое?


– О письмах, которые ты писала ко мне…


– Да что же такое?


– Помнишь, ты писала, что разделяешь мой взгляд на честность…


Она подумала и, казалось, старалась вспомнить.


– Да… да… как же, как же… писала… так что же?


Он глядел на нее пристально.


– Ты ли писала это письмо?


– Кто же? – вдруг сказала она с живостью, – конечно, я… Послушайте, – прибавила она потом, – оставим это объяснение, как я просила, до другого раза. Я больна, слаба… вы видели, какой припадок был у меня вчера. Я теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю…


– Хорошо, пусть до другого раза! – со вздохом сказал он. – Скажи по крайней мере, зачем я тебе? Зачем ты удерживаешь меня? Зачем хочешь, чтоб я остался, чтоб пробыл с тобой эти дни?


Она сильно оперлась рукой на его руку и прижалась к его плечу, умоляя глазами не спрашивать.


– Ведь не любишь же ты меня в самом деле. Ты знаешь, что я не верю твоей кокетливой игре, – и настолько уважаешь меня, что не станешь уверять серьезно… Я, когда не в горячке, вижу, что ты издеваешься надо мной: зачем и за что?


Она сильно сжала его руку и молила опять глазами не продолжать.


– По крайней мере о себе я вправе спросить, зачем я тебе? Ты не можешь не видеть, как я весь истерзан и страстью, и этим градом ударов сердцу, самолюбию…


– Да, самолюбию… – повторила она рассеянно.


– Положим, самолюбию, оставим спор о том, что такое самолюбие и что – так называемое – сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право – спросить, и твой долг – отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…


Она шла с поникшей головой, а он ждал ответа.


– Оставим теперь это…


– И это оставим? Нет, не оставлю! – с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, – ты как кошка с мышью играешь со мной! Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: ты вправе, а о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!


– Вы сами выбрали эту роль, брат… – кротко возразила она, склоняя лицо вниз. – Вы просили не удалять вас…


Он, в бессильной досаде на ее справедливый упрек, отшатнулся от нее в сторону и месил широкими шагами грязь по улице, а она шла по деревянному тротуару.


– Не сердитесь, брат, подите сюда! Я не затем удержала вас, чтоб оскорблять, – нет! – шептала она, призывая его к себе… – Подите сюда, ко мне.


Он опять подал ей руку.


– Я прошу вас только, не говорите мне об этом теперь, не тревожьте меня – чтоб со мной не случилось опять вчерашнего припадка!.. Вы видите, я едва держусь на ногах… Посмотрите на меня, возьмите мою руку…


Он взял руку – она была бледна, холодна, синие жилки на ней видны явственно. И шея, и талия стали у ней тоньше, лицо потеряло живые цвета и сквозилось грустью и слабостью. Он опять забыл о себе, ему стало жаль только ее.


– Я не хочу, чтоб дома заметили это… Я очень слаба… поберегите меня… – молила она, и даже слезы показались в глазах. – Защитите меня… от себя самой!.. Ужо, в сумерки, часов в шесть после обеда, зайдите ко мне – я… скажу вам, зачем я вас удержала…


– Виноват, Вера, я тоже сам не свой! – говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей руку, – я вижу, что ты мучаешься – не знаю чем… Но – я ничего не спрошу, я должен бы щадить твое горе – и не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною…


Она отвечала на его пожатие сильным пожатием руки.


– Скажу, если в силах буду сказать… – прошептала она.


У него замерло сердце от тоски и предчувствия.


Они прошли по лавкам. Вера делала покупки для себя и для Марфеньки, так же развязно и словоохотливо разговаривая с купцами и с встречными знакомыми. С некоторыми даже останавливалась на улице и входила в мелочные, будничные подробности, зашла к какой-то своей крестнице, дочери бедной мещанки, которой отдала купленного на платье ей и малютке ситцу и одеяло. Потом охотно приняла предложение Райского навестить Козлова.


Когда они входили в ворота, из калитки вдруг вышел Марк. Увидя их, он едва кивнул Райскому, не отвечая на его вопрос: «Что Леонтий?» – и, почти не взглянув на Веру, бросился по переулку скорыми шагами.


Вера вдруг будто приросла на минуту к земле, но тотчас же оправилась и также скорыми шагами вбежала на крыльцо, опередив Райского.


– Что с ним? – спросил Райский, глядя вслед Марку, – не отвечал ни слова и как бросился! Да и ты испугалась: не он ли уж это там стреляет!.. Я видал его там с ружьем… – добавил он, шутя.


– Он самый! – сказала Вера развязно, не оборачиваясь и входя в комнату Козлова.


«Нет, нет, – думал Райский, – оборванный, бродящий цыган – ее идол, нет, нет! Впрочем, почему „нет“? Страсть жестока и самовластна. Она не покоряется человеческим соображениям и уставам, а покоряет людей своим неизведанным капризам! Но Вере негде было сблизиться с Марком. Она боится его, как все здесь!»


Козлов по-вчерашнему ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только при Райском, слабел и падал духом, жалуясь тихим ропотом, и все вслушивался в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаянии.


На приглашение Райского и Веры переехать к ним он молчал, едва вслушиваясь, или скажет: «Да, да, только после, погодя недели две… три…»