Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   56   57   58   59   60   61   62   63   64


Она куталась в плед, чтоб согреться, и взглядывала по временам на Райского, почти не замечая, что он делает, и все задумывалась, задумывалась, и казалось, будто в глазах ее отражалось течение всей ее молодой, но уже глубоко взволнованной и еще не успокоенной жизни, жажда покоя, тайные муки и робкое ожидание будущего, – все мелькало во взгляде.


А Райский, молча, сосредоточенно, бледный от артистического раздражения, работал над ее глазами, по временам взглядывая на Веру, или глядел мысленно в воспоминание о первой встрече своей с нею и о тогдашнем страстном впечатлении. В комнате была могильная тишина.


Вдруг он остановился, стараясь уловить и определить тайну ее задумчивого, ни на что не смотревшего, но глубокого, как бездна, говорящего взгляда.


Он касался кистью зрачка на полотне, думал поймать правду – и ловил правду чувства, а там, в живом взгляде Веры, сквозит еще что-то, какая-то спящая сила. Он клал другую краску, делал тень – и как ни бился, – но у него выходили ее глаза и не выходило ее взгляда.


Напрасно он звал на помощь две волшебные учительские точки, те две искры, которыми вдруг засветились глаза Софьи под его кистью.


– Нет, здесь точек мало! – сказал он после новых усилий передать этот взгляд.


Он задумался, мешал краски, отходил от портрета, смотрел опять.


– Надо подождать! – решил он и начал подмалевывать щеки, нос, волосы.


Поработав с полчаса, он принялся опять за глаза.


– Еще раз… последний! – сказал он, – и если не удастся – не стану: нельзя!


– Теперь, Вера, погляди минут пять сюда, вот на эту точку, – обратился к ней Райский, указывая, куда глядеть, и сам поглядел на нее…


Она спала. Он замер в молчании и смотрел на нее, боясь дохнуть.


– О, какая красота! – шептал он в умилении. – Она кстати заснула. Да, это была дерзость рисовать ее взгляд, в котором улеглась вся ее драма и роман. Здесь сам Грёз положил бы кисть.


Он нарисовал глаза закрытыми, глядя на нее и наслаждаясь живым образом спящего покоя мысли, чувства и красоты.


Потом, положив палитру и кисть, тихо наклонился к ней, еще тише коснулся губами ее бледной руки и неслышными шагами вышел из комнаты.


XV


На другой день в полдень Вера, услыхав шум лошадиных копыт в ворота, взглянула в окно, и глаза у ней на минуту блеснули удовольствием, увидев рослую и стройную фигуру Тушина, верхом на вороном коне, въехавшего во двор.


Вера машинально оправилась перед зеркалом, со вздохом глядела на себя и думала: «Что брат Борис нашел списывать во мне!»


Она сошла вниз, прошла все комнаты и взялась за ручку двери из залы в переднюю. А с той стороны Тушин взялся за ту же ручку. Они отворили дверь, столкнулись и улыбнулись друг другу.


– Я сверху увидала вас и пошла навстречу… Вы здоровы? – вдруг спросила она, взглянув на него пристально.


– Что мне делается! – конфузливо сказал он, ворочая лицо в сторону, чтоб не дать заметить ей перемены в себе. – А вы?


– Ничего, так. Была больна, чуть не слегла. Теперь прошло… Где бабушка? – обратилась она к Василисе.


Та сказала, что барыня после чаю ушла куда-то, взяв с собой Савелья.


Вера пригласила Тушина к себе наверх.


Они, сидя на концах дивана, молчали, глядя украдкой друг на друга.


«Бледен, – думала она, – похудел; оскорбленное чувство, обманутые надежды гнетут его…»


Тушин был точно непокоен, но не столько от «оскорбленных чувств», сколько от заботы о том, что было с нею после: кончена ли ее драма или нет?


Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном чувстве и обманутых надеждах» в первые дни ломал его, и, чтобы вынести эту ломку, нужна была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила души. И он вынес борьбу благодаря этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, – всех этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.


Он верил в непогрешимость Веры, и эта вера, которою держалась его чистая, глубоко нравственная страсть к ней, да прелесть ее обаятельной красоты и доверие к ее уму, сердечной честности – заглушали животный эгоизм страсти и спасали его не только от отчаяния в горе, но и от охлаждения к Вере.


С первой минуты ее откровенности, несмотря на свою жестокую муку, он беспристрастно сознавал и верил, и тогда же выразил ей, что она не виновна, а «несчастлива»: так думал и теперь. Виноватым во всем, и еще более несчастным слепотой – считал он Марка.


От этого у Тушина, тихо, пока украдкой от него самого, теплился, сквозь горе, сквозь этот хаос чувств, тоски, оскорблений – слабый луч надежды, не на прежнее, конечно, полное, громадное счастье взаимности, но на счастье не совсем терять Веру из виду, удержать за собой навсегда ее дружбу и вдалеке когда-нибудь, со временем, усилить ее покойную, прочную симпатию к себе и… и…


Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со дна обрыва на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?


Стало быть, он мучился теми же сомнениями и тем же вопросом, который точно укусил Татьяну Марковну прямо в сердце, когда Вера показала ей письма. Вопрос этот не переставал грызть Тушина. Ему казалось невероятно, чтобы Марк устоял в своих понятиях и остался только на дне обрыва. «Не дурак же он, не слепой!..» «За что-нибудь любила она его… Нет – любить его нельзя, – а влюбилась, увлеклась фальшиво… – думал он, – он опомнится, воротится, и она будет счастлива… Дай Бог! Дай Бог!» – молился он за счастье Веры и в эти минуты бледнел и худел – от безнадежности за свое погибающее будущее, без симпатии, без счастья, без Веры, без всех этих и… и… и…


«Какая же это жизнь? – думал он. – Той жизнью, какою я жил прежде, когда не знал, есть ли на свете Вера Васильевна, жить дальше нельзя. Без нее – дело станет, жизнь станет!»


Он принимался чуть не сам рубить мачтовые деревья, следил прилежнее за работами на пильном заводе, сам, вместо приказчиков, вел книги в конторе или садился на коня и упаривал его, скача верст по двадцати взад и вперед по лесу, заглушая свое горе и все эти вопросы, скача от них дальше, – но с ним неутомимо, как свистящий осенний ветер, скакал вопрос: что делается на той стороне Волги?


Сколько раз он подъезжал к берегу, глядя на противоположную сторону! Как хотелось ему вскочить на этом коне на отваливающий паром и взобраться на гору, узнать, спросить…


Но она сказала: «погодите» – и это «погодите» было для него свято.


Теперь он ехал с ее запиской в кармане. Она его вызвала, но он не скакал на гору, а ехал тихо, неторопливо слез с коня, терпеливо ожидая, чтоб из людской заметили кучера и взяли его у него, и робко брался за ручку двери. Даже придя в ее комнату, он боязливо и украдкой глядел на нее, не зная, что с нею, зачем она его вызвала, чего ему ждать.


Сначала неловко было обоим. Ей – оттого, что «тайна» известна была ему, хотя он и друг, но все же посторонний ей человек. Открыла она ему тайну внезапно, в горячке, в нервном раздражении, когда она, из некоторых его слов, заподозрила, что он уже знает все.


И нельзя было не открыть: она дорожила прелестью его дружбы и не хотела красть уважения. Притом он сделал ей предложение. Но все же он знает ее «грех», – а это тяжело. Она стыдливо клонила голову и избегала глядеть ему прямо в глаза.


Ему было неловко оттого, что он так не в пору и некстати открыл ей свои надежды, на которые она ответила ему страшной откровенностью, – неловко и за нее, и за себя.


Они угадывали друг друга и молчали.


– Вы меня простили? – сказала она наконец грудным шепотом, стараясь не глядеть на него.


– Я, вас? за что?


– За все, что вы перенесли, Иван Иванович. Вы изменились, похудели, вам тяжело, – я это вижу. Горе ваше и бабушки – тяжелое наказание!


– Мое горе не должно беспокоить вас, Вера Васильевна. Оно – мое. Я сам напросился на него, а вы только смягчили его. Вон вы вспомнили обо мне и писали, что вам хочется видеть меня: ужели это правда?


– Правда, Иван Иванович. Если у меня отнимут вас троих, бабушку, вас и брата Бориса, – я не переживу своего одиночества.


– Ну, вот, а вы говорите – горе! Посмотрите мне в глаза. Я думаю, я в эту минуту и пополнел опять.


У него показался румянец, какой бросается в лицо вдруг обрадованному человеку.


– Вижу, – сказала она, – и от этого мне больнее становится за все то, что я сделала со всеми вами. Что было с бабушкой!


– А что? я боялся спросить…


Она рассказала ему все, что было в эти две недели, кроме признания Татьяны Марковны.


Он напряженно ждал, не упомянет ли она о Марке. Но она не сказала ни слова.


– Если б вы сами скорей успокоились! – сказал он задумчиво, – все пройдет и забудется…


– Забудется, но не простится…


– Некому и нечего прощать…


– Если б и забылось, и простилось другими, мне самой нельзя забыть и простить себе… – шепнула она и остановилась. Боль отразилась у ней на лице.


– Я начала немного отдыхать, забывать… – продолжала она. – Теперь скоро свадьба, было много дела, я отвлеклась было…


– И что же, помешало разве что-нибудь?


– Да… я вчера была сильно встревожена; и теперь еще не совсем покойна. Боюсь, чтобы как-нибудь… Да, вы правы, мне надо скорее успокоиться… Я думала, все кончилось… Уехала бы я отсюда!


Он молчал, потупив глаза. Румянец и минутная радость сбежали с лица.


– Случилось что-нибудь? – спросил он. – Не нужно ли вам… какой-нибудь услуги, Вера Васильевна?


– Да, случилось. Но на эту услугу я не вызову вас, Иван Иванович.


– Не сумею, может быть?


– Нет, не то! Вы знаете все, вот прочтите, что я получила…


Она вынула из ящика оба письма и подала ему. Тушин прочитал и совсем похудел, стал опять бледен, как был, когда приехал.


– Да, тут, конечно, я лишний: вы одна можете…


– Не могу, Иван Иванович…


Он вопросительно глядел на нее.


– Не могу ни написать ему двух слов, ни видеть его…


Он стал оправляться и поднял голову, глядя на нее.


– А мне надо дать ответ; он ждет там, в беседке, или придет сюда, если не дам, а я не могу…


– Какой ответ? – спросил Тушин, наклоняясь и рассматривая свои сапоги.


– И вы, как бабушка, спрашиваете, какой! Разве вы не читали? Он манит счастьем, предлагает венчаться…


– Что же?


– Что же! – повторила она с примесью легкого раздражения, – я пробовала вчера написать ему всего две строки: «Я не была – и не буду счастлива с вами и после венчанья, я не увижу вас никогда. Прощайте!» – и не могла. Хотела пойти, сказать это сама и уйти – ноги не шли: я падала. Он не знает ничего, что со мной произошло, и думает, что я все еще в жару страсти, оттого и надеется, пишет… Надо ему сказать все, а я не могу! Поручить некому: бабушка вспыхнула, как порох, прочитавши эти письма. Я боюсь, что она не выдержит… и я…


Тушин вдруг встал и подошел к ней.


– И вы подумали обо мне: «Тушин – выдержит и послужит мне…» и позвали меня… так?


Он весь просиял.


– Нет, Иван Иванович, не так. Я позвала вас, чтоб видеть вас в этой тревоге. Когда вы тут – я будто покойнее…


– Вера Васильевна! – сказал он – и румянец опять хлынул ему в щеки.


Он был почти счастлив.


– А посылать вас туда, – продолжала она, – нет, я не нанесу вам этого нового оскорбления, не поставлю лицом к лицу с человеком, которого вы… не можете видеть равнодушно… Нет, нет!


Она качала головой.


– Оскорбления! Вера Васильевна!..


Он хотел говорить, но сложил только руки, как будто с мольбой, перед ней. Глаза блистали, глядя на нее.


Она с изумлением благодарности смотрела на него, видя, как одно внимание, одно чувство приличия, – такая малость – делали его счастливым. И это после всего!..


«Как он любит меня! Зачем!..» – подумала она с грустью.


– Оскорбления! – повторил он. – Да, мне тяжело бы было, если б вы послали меня с масличной ветвью к нему, помочь ему выбраться из обрыва сюда… Эта голубиная роль мне была бы точно не к лицу – но я пошел бы мирить вас, если б знал, что вы будете счастливы…


«И бабушка пошла бы, и мать моя, если б была жива… И этот человек готов идти – искать мое счастье – и терять свое!» – подумалось ей опять.


– Иван Иванович! – сказала она почти в слезах, – я вам верю, вы сделали бы и это! Но я не послала бы вас…


– Знаю, что не послали бы, и дурно сделали бы. А теперь мне не надо и выходить из роли медведя. Видеть его – чтобы передать ему эти две строки, которых вы не могли написать: ведь это – счастье, Вера Васильевна!


Она потупила глаза.


«Я только и могу дать ему это счастье в ответ… на все!..» – думала она.


Заметив ее печаль, он вдруг упал, смирился; гордость осанки, блеск взгляда, румянец – пропали. Он раскаялся в своей неосторожной радости, в неосторожном слове: «счастье».


«Опять глупость сделал!» – терзался он про себя, приняв простое, дружеское поручение, с которым она обратилась к нему, потому что некому было поручить, как она сказала, – за какое-то косвенное поощрение его надежд!


Он – этой внезапной радостью и этим словом: «счастье» – будто повторил свое признание в любви и предложение руки и, кроме того, показал ей, что эгоистически радуется разрыву ее с Марком.


Вера, глядя на него, угадала, что он во второй раз скатился с своего обрыва счастливых надежд. Ее сердце, женский инстинкт, дружба – все бросилось на помощь бедному Тушину, и она не дала рухнуть окончательно всем его надеждам, удержав одну, какую только могла дать ему в своем положении, – это безграничное доверие и уважение.


– Да, Иван Иванович, я теперь вижу, что я надеялась на вас и в этом, только не признавалась сама себе, и никогда не решилась бы требовать от вас этой помощи. Но если вы великодушно предлагаете, то я рада и благодарю. Никто не поможет мне так, как вы поможете, потому что никто так, как вы, не любит меня…


– Вы балуете меня, Вера Васильевна, говоря это: но это правда! Вы насквозь видите меня…


– И если, – продолжала она, – вам не тяжело видеть его…


– Нет… я не упаду в обморок.


– Так подите сегодня в пять часов в беседку и скажите…


Она задумалась, что сказать. Потом взяла карандаш и написала те же две строки, которые сказала ему на словах, не прибавив ничего к прежде сказанным словам.


– Вот мой ответ! – заключила она, передавая ему незапечатанный листок, – отдайте ему и прибавьте, что хотите, если нужно будет; вы знаете все…


Он спрятал листок в карман.


– Помните одно, – прибавила она поспешно, – что я не обвиняю его ни в чем… ни на что не жалуюсь… следовательно…


Она остановилась. Он ждал.


– Вашего бича с собой не берите!.. – договорила она тихо, почти в сторону.


– Поделом мне, – сказал он, сильно вздохнув.


– Виновата, – перебила она, подавая ему руку, – это не упрек, – Боже сохрани! Память подсказала мне кстати. Мне легче этим одним словом выразить, а вам понять, чего я желаю и чего не желала бы в этом свидании…


– Тут обидно одно, вы думали, что я без этого слова не понял бы…


– Простите меня, больную…


Он пожал поданную ему руку.


XVI


Немного погодя воротилась Татьяна Марковна, пришел Райский. Татьяна Марковна и Тушин не без смущения встретились друг с другом. И им было неловко: он знал, что ей известно его объяснение с Верой, – а ей мучительно было, что он знает роман и «грех» Веры.


Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это было нужно.


До обеда Вера оставалась с Татьяной Марковной, стараясь или скорее опасаясь узнать о мере, какую она могла принять, чтоб Марк не ожидал ее в беседке. Она решилась не отходить от нее и после обеда, чтоб она не поддалась желанию сама сойти с обрыва на свидание.


Но Татьяна Марковна до обеда не упомянула о вчерашнем разговоре, а после обеда, когда Райский ушел к себе, а Тушин, надев пальто, пошел куда-то «по делу», она заняла всю девичью чисткою серебряных чайников, кофейников, подносов и т. д., назначаемых в приданое Марфеньке.


Вера успокоилась с этой стороны и мысленно перенеслась с Тушиным в беседку, думая с тоской и замиранием сердца от страха о том: «Не вышло бы чего-нибудь! Если б этим кончилось! Что там теперь делается!»


А там, без четверти в пять часов, пробирался к беседке Тушин. Он знал местность, но, видно, давно не был и забыл, потому что глядел направо, налево, брал то в ту, то в другую сторону, по едва заметной тропинке, и никак не мог найти беседки. Он остановился там, где кусты были чаще и гуще, припоминая, что беседка была где-то около этого места.


Он стоял, оглядываясь во все стороны, и с беспокойством смотрел на часы. Стрелка подвигалась к пяти часам, а он не видал ни беседки, ни Марка.


Вдруг издали до него дошел шум торопливых шагов, и между кустами сосняка и ельника являлась и пропадала фигура.


«Кажется, он!..» – думал Тушин и раза два дохнул всей грудью, как усталый конь, покачал взад и вперед стоящую рядом молодую ель, потом опустил обе руки в карманы пальто и стал как вкопанный.


Марк точно выпрыгнул из засады на это самое место, где был Тушин, и, оглядываясь с изумлением вокруг, заметил его и окаменел.


Они поглядели друг на друга с минуту, потом дотронулись до фуражек. Волохов все озирался с недоумением вокруг.


– Где же беседка? – спросил он наконец вслух.


– Я тоже ее ищу и не знаю, в которой она стороне!


– Как «в какой стороне»! Мы стоим на ее месте: она еще вчера утром тут была…


Оба молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала Вере, что Марк не будет «ждать ее в беседке», и буквально исполнила обещание. Через час после разговора ее с Верой Савелий, взяв человек пять мужиков, с топорами, спустился с обрыва, и они разнесли беседку часа в два, унеся с собой бревна и доски на плечах. А бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.


На другой день утром сама барыня взяла садовника да опять Савелья и еще двоих людей и велела место, где была беседка, поскорее сровнять, утоптать, закрыть дерном и пересадить туда несколько молодых сосен и елей.


«Задним умом крепка! – упрекала она мысленно себя. – Если б я сломала беседку тотчас, когда Верочка сказала мне все… тогда, может быть, злодей догадался бы и не писал ей проклятых писем!»


Злодей действительно догадался.


«Старуха узнала – это она! – подумал он. – Вера поступила благонравно: все открыла ей!»


Он обернулся к Тушину, кивнул ему и хотел идти, но заметил его пристальный, точно железный взгляд.


– Вы что тут делали, гуляли, что ли? – спросил он. – Что вы так смотрите на меня? Вы здесь в гостях наверху?


– Да, я в гостях. Я не гулять пришел, а видеться с вами, – сказал Тушин сухо, но учтиво.


– Со мной! – оборотясь живо к нему, отозвался Волохов и вопросительно глядел на него. «Что это, не узнал ли и он? Он, кажется, претендент на Веру. Не драму ли затевает этот лесной Отелло: „крови“, „крови“, что ли, ему надо!» – успел подумать Марк.


– С вами, – повторил Тушин, – у меня есть поручение к вам.


– От кого? От старухи?


– От какой старухи?


– От Бережковой! От какой!


– Нет.


– Так от Веры? – почти с испугом спросил он.


– От Веры Васильевны, хотите вы сказать?


– Ну, пожалуй – Васильевны. Что она, здорова ли? – что велела передать мне?..


Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая не то неловкость своего положения перед Тушиным, не то ощущение боли, огорчения или злой досады.


– Вы… всё знаете? – спросил он.


– Позвольте не отвечать на этот вопрос, а спросить вас: скажете вы что-нибудь в ответ?


«Стану я тебе давать ответ! – подумал Марк, – не дам!»


– Ничего не скажу, – холодно отвечал он вслух.


– Но исполните, конечно, ее просьбу: не тревожить ее больше, не напоминать о себе… не писать, не посещать этих мест…


– Вам что за дело? Вы объявлены ее женихом, что спрашиваете!..


– Для этого не нужно быть женихом, а просто другом, чтоб исполнить поручение.