Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   56   57   58   59   60   61   62   63   64
Глава 1


Он встал и, потирая руки, начал скоро ходить по комнате, вдумываясь в первую главу, как, с чего начать, что в ней сказать.


Походив полчаса, он умерил шаг, будто боролся мысленно с трудностями. Шаг становился все тише, медленнее. Наконец он остановился посреди комнаты как растерянный, точно наткнулся на какой-то камень и почувствовал толчок.


– Да, – шептал он в страхе, – чего доброго, пожалуй, вместо «высокой горы», да вдруг… Что это мне пришло в голову! – Он глубоко задумался.


«Ну, как я напишу драму Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, – думал он, – а русские девы примут ошибку за образец, да как козы – одна за другой – пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»


Он минут пять постоял на месте, потом вдруг захохотал – и опять скорыми шагами заходил по комнате.


«Как побледнели бы русские Веры и как покраснели бы все Марфеньки, если б узнали, что я принял их… за коз!»


– Не это помешает мне писать роман, – сказал он, вздохнув печально, – а другое… например… цензура! Да, цензура помешает! – почти с радостью произнес он, как будто нашел счастливую находку. – А еще что?


И задумался… «Кажется, больше ничего, следовательно, остается писать…»


Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее написал в новую строку, после слов «Глава I»:


«Однажды…»


Подумал, подумал и лег головой на руки, обдумывая продолжение. Прошло с четверть часа, глаза у него стали мигать чаще. Его клонил сон.


Ему показалось неловко дремать сидя, он перешел на диван, положил голову на мягкую обивку дивана; а ноги вытянул. «Освежусь немного, потом примусь…» – решил он… и вскоре заснул. В комнате раздавалось ровное, мерное храпенье.


Когда он проснулся, уже рассветало. Он вскочил и посмотрел вокруг удивленными, почти испуганными глазами, как будто увидел во сне что-то новое, неожиданное, точно Америку открыл.


– И во сне статуя! – произнес он, – все статуя да статуя! Что это, намеки? указания?


Он подошел к столу, пристально поглядел в листки, в написанное им предисловие, вздохнул, покачал головой и погрузился в какое-то, должно быть, тяжелое раздумье. «Что я делаю! На что трачу время и силы? Еще год пропал! Роман!» – шептал он с озлоблением.


Он отодвинул рукопись в сторону, живо порылся в ящике между письмами и достал оттуда полученное за месяц письмо от художника Кирилова, пробежал его глазами, взял лист почтовой бумаги и сел за стол.


«Спешу – в здравом уме и твердой памяти, – писал он, – уведомить вас первого, любезный Кирилов, о новой и неожиданной, только что открывшейся для меня перспективе искусства и деятельности… Прежде всего тороплюсь кинуть вам эти две строки, в ответ на ваше письмо, где вы пишете, что собираетесь в Италию, в Рим, – на случай, если я замедлю в дороге. Я сам еду в Петербург. Погодите – ради Бога – и я с вами! Возьмите меня с собой! Пожалейте слепца, безумца, только сегодня прозревшего, угадавшего свое призвание! Долго блуждал я в темноте и чуть не сделался самоубийцей, то есть чуть не сгубил своего дарования, ставши на ложный путь! Вы находили в моих картинах признаки таланта: мне держаться бы кисти, а я бросался к музыке и наконец бросился к литературе – и буквально разбросался! Затеял писать роман! И вы, и никто – не остановили меня, не сказали мне, что я – пластик, язычник, древний грек в искусстве! Выдумал какую-то „осмысленную и одухотворенную Венеру“! Мое ли дело чертить картины нравов, быта, осмысливать и освещать основы жизни! Психология, анализ!


Мое дело – формы, внешняя, ударяющая на нервы красота!


Для романа – нужно… другое, а главное – годы времени! Я не пожалел бы трудов; и на время не поскупился бы, если б был уверен, что моя сила – в пере!


Я сохраню, впрочем, эти листки: может быть… Нет, не хочу обольщать себя неверной надеждой! Творчество мое не ладит с пером. Не по натуре мне вдумываться в сложный механизм жизни! Я пластик, повторяю: мое дело только видеть красоту – и простодушно, «не мудрствуя лукаво», отражать ее в создании…


Сохраню эти листки затем разве, чтобы когда-нибудь вспоминать, чему я был свидетелем, как жили другие, как жил я сам, что чувствовал (или, вернее, ощущал), что перенес – и…


И после моей смерти – другой найдет мои бумаги:


Засветит он, как я, свою лампаду —


И – может быть – напишет…


Теперь, хотите ли знать, кто я, что я!.. Скульптор!


Да, скульптор – не ахайте и не бранитесь! Я только сейчас убедился в этом, долго не понимая намеков, призывов: отчего мне и Вера, и Софья, и многие, многие – прежде всего являлись статуями! Теперь мне ясно!


Я пластик – вы знаете это, вы находите во мне талант. Стало быть, нужно мне только отыскать свое орудие и прием! У кого пальцы сложились, как орудие фантазии, в прием для кисти, у кого для струн или клавишей, у меня – как я теперь догадываюсь – для лепки, для резца… Глаз у меня есть, вкус тоже – и feu sacre[214 - священный огонь (фр.).] – да? вы этого не отвергаете! Не спорьте же, не послушаю, а лучше спасите меня, увезите с собой и помогите стать на новый путь, на путь Фидиасов, Праксителей, Кановы – и еще очень немногих!


Никто не может сказать – что я не буду один из этих немногих… Во мне слишком богата фантазия. Искры ее, как вы сами говорите, разбросаны в портретах, сверкают даже в моих скудных музыкальных опытах!.. И если не сверкнули в создании поэмы, романа, драмы или комедии, так это потому…»


Он чихнул.


«Вот, значит – правда!» – подумал он, – «…что я пластик – и только пластик. Я отрекаюсь от музыки – она далась мне в придачу к прочему. Я кляну потраченное на нее и на роман время и силы. – До свидания, Кирилов, – не противоречьте: убьете меня, если будете разрушать мой новый идеал искусства и деятельности. Пожалуй, вы поколеблете меня вашими сомнениями – и тогда я утону безвозвратно в волнах миражей и неисходной скуки! Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я не хочу верить: слишком много говорит за), я сам казню себя, сам отыщу того, где бы он ни был – кто первый усомнился в успехе моего романа (это – Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты прав: я – неудачник! А до тех пор дайте жить и уповать!


В Рим! в Рим! – туда, где искусство – не роскошь, не забава – а труд, наслаждение, сама жизнь. Прощайте! до скорого свидания!»


Он с живостью собрал все бумаги, кучей, в беспорядке сунул их в большой старый портфель – сделал «ух», как будто горбатый вдруг сбросил горб, и весело потер рука об руку.


XXIV


На другой день, с раннего утра, весь дом поднялся на ноги – провожать гостя. Приехал и Тушин, приехали и молодые Викентьевы. Марфенька была – чудо красоты, неги, стыдливости. На каждый взгляд, на каждый вопрос, обращенный к ней, лицо ее вспыхивало и отвечало неуловимой, нервной игрой ощущений, нежных тонов, оттенков чутких мыслей – всего, объяснившегося ей в эту неделю смысла новой, полной жизни. Викентьев ходил за ней, как паж, глядя ей в глаза, не нужно ли, не желает ли она чего-нибудь, не беспокоит ли ее что-нибудь?


Счастье их слишком молодо и эгоистически захватывало все вокруг. Они никого и ничего почти не замечали, кроме себя. А вокруг были грустные или задумчивые лица. С полудня наконец и молодая чета оглянулась на других и отрезвилась от эгоизма. Марфенька хмурилась и все льнула к брату. За завтраком никто ничего не ел, кроме Козлова, который задумчиво и грустно один съел машинально блюдо майонеза, вздыхая, глядя куда-то в неопределенное пространство.


Татьяна Марковна пробовала заговаривать об имении, об отчете, до передачи Райским усадьбы сестрам, но он взглянул на нее такими усталыми глазами, что она отложила счеты и отдала ему только хранившиеся у ней рублей шестьсот его денег. Он триста рублей при ней же отдал Василисе и Якову, чтоб они роздали дворне и поблагодарили ее за «дружбу, баловство и услужливость».


– Много – урод! пропьют… – шептала Татьяна Марковна.


– Пусть их, бабушка, да отпустите их на волю…


– Рада бы, хоть сейчас со двора! Нам с Верой теперь вдвоем нужно девушку да человека. Да не пойдут! Куда они денутся? Избалованы, век – на готовом хлебе!


После завтрака все окружили Райского. Марфенька заливалась слезами: она смочила три-четыре платка. Вера оперлась ему рукой на плечо и глядела на него с томной улыбкой, Тушин серьезно. У Викентьева лицо дружески улыбалось ему, а по носу из глаз катилась слеза «с вишню», как заметила Марфенька и стыдливо сняла ее своим платком.


Бабушка хмурилась, но крепилась, боясь расчувствоваться.


– Оставайся с нами! – говорила она ему с упреком. – Куда едешь? сам не знаешь…


– В Рим, бабушка…


– Зачем? Папы не видал?


– Лепить…


– Что?


Долго бы было объяснять ей новые планы – и он только махнул рукой.


– Останьтесь, останьтесь! – пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо. Вера ничего не говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.


– Брат! – шепнула она, – если скука опять будет одолевать тебя, заглянешь ли ты сюда, в этот уголок, где тебя теперь понимают и любят?..


– Непременно, Вера! Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас – вы моя единственная, неизменная семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька – я унесу вас везде с собой – а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… – шепнул он ей, – через какой-нибудь год я сделаю… твою статую – из мрамора…


У ней задрожал подбородок от улыбки.


– А роман? – спросила она.


Он махнул рукой.


– Как умру, пусть возится, кто хочет, с моими бумагами: материала много… А мне написано на роду создать твой бюст…


– Не пройдет и года, ты опять влюбишься и не будешь знать, чью статую лепить…


– Может быть, и влюблюсь, но никогда никого не полюблю, кроме тебя, и иссеку из мрамора твою статую… Вот она, как живая, передо мной!..


Она все с улыбкой глядела на него.


– Непременно, непременно! – горячо уверял он ее.


– Опять ты – «непременно»! – вмешалась Татьяна Марковна, – не знаю, что ты там затеваешь, а если сказал «непременно», то ничего и не выйдет!


Райский подошел к Тушину, задумчиво сидевшему в углу и молча наблюдавшему сцену прощания.


– Если когда-нибудь исполнится… то, чего мы все желаем, Иван Иванович… – шепнул он, наклонясь к нему, и пристально взглянул ему в глаза. Тушин понял его.


– Все ли, Борис Павлович? И случится ли это?


– Я верю, что случится, иначе быть не может. Уж если бабушка и ее «судьба» захотят…


– Надо, чтоб захотела и другая, – моя «судьба»…


– Захочет! – договорил Райский с уверенностью, – и если это случится, дайте мне слово, что вы уведомите меня по телеграфу, где бы я ни был: я хочу держать венец над Верой…


– Да, если случится… даю слово…


– А я даю слово приехать.


Козлов, в свою очередь, отвел Райского в сторону. Долго шептал он ему, прося отыскать жену, дал письмо к ней и адрес ее, и успокоился, когда Райский тщательно положил письмо в бумажник.


– Поговори ей… и напиши мне… – с мольбой заключил он, – а если она соберется… сюда… ты по телеграфу дай мне знать: я бы поехал до Москвы, навстречу ей…


Райский обещал все и с тяжелым сердцем отвернулся от него, посоветовав ему пока отдохнуть, погостить зимние каникулы у Тушина.


Тихо вышли все на крыльцо, к экипажу, в грустном молчании. Марфенька продолжала плакать. Викентьев подал ей уже пятый носовой платок.


В последнее мгновение, когда Райский готовился сесть, он оборотился, взглянул еще раз на провожавшую его группу. Он, Татьяна Марковна, Вера и Тушин обменялись взглядом – и в этом взгляде, в одном мгновении, вдруг мелькнул как будто всем им приснившийся, тяжелый полугодовой сон, все вытерпенные ими муки… Никто не сказал ни слова. Ни Марфенька, ни муж ее не поняли этого взгляда, – не заметила ничего и толпившаяся невдалеке дворня.


С этим взглядом и с этим сном в голове скрылся Райский у них из вида.


XXV


В Петербурге он прежде всего бросился к Кирилову. Он чуть не ощупывал его, он ли это, тут ли, не уехал ли без него, и повторил ему свои новые артистические упования на скульптуру. Кирилов сморщился, так что нос ушел совсем в бороду, – и отвернулся с неудовольствием.


– Что это за новость? По вашему письму я подумал, не рехнулись ли вы? Ведь у вас есть один талант, отчего бросились опять в сторону? Возьмите карандаш да опять в академию – да вот купите это. – Он показал на толстую тетрадь литографированных анатомических рисунков. – Выдумали скульптуру! Поздно… С чего вы это взяли!..


– Да мне кажется, у меня – вот в пальцах (он сложил пять пальцев вместе и потирал ими) есть именно этот прием – для лепки…


– Когда вздумали! Если б и был прием, так поздно!


– Что за поздно! у меня есть знакомый прапорщик – как лепит!..


– Прапорщик – так, а вы… с седыми волосами!


Он энергически потряс головой. Райский не стал спорить с ним, а пошел к профессору скульптуры, познакомился с его учениками и недели три ходил в мастерскую. Дома у себя он натаскал глины, накупил моделей голов, рук, ног, торсов, надел фартук и начал лепить с жаром, не спал, никуда не ходил, видясь только с профессором скульптуры, с учениками, ходил с ними в Исакиевский собор, замирая от удивления перед работами Витали, вглядываясь в приемы, в детали, в эту новую сферу нового искусства. Словом, им овладела горячка: он ничего не видал нигде, кроме статуй, не выходил из Эрмитажа и все торопил Кирилова ехать скорей в Италию, в Рим.


Он не забыл поручения Козлова и пошел отыскивать по адресу его жену, где-то в Гороховой, в chambres garnies.[215 - меблированных комнатах (фр.).] Войдя в коридор номера, он услыхал звуки вальса и – говор. Ему послышался голос Ульяны Андреевны. Он дал отворившей ему дверь девушке карточку и письмо от Козлова. Немного погодя девушка воротилась, несколько смущенная, и сказала, что Ульяны Андреевны нет, что она поехала в Царское Село, к знакомым, а оттуда отправится прямо в Москву. Райский вышел в сени: навстречу ему попалась женщина и спросила, кого ему надо. Он назвал жену Козлова.


– Они больны, лежат в постели, никого не принимают! – солгала и она.


Райский ничего не написал к Козлову.


Он едва повидался с Аяновым, перетащил к нему вещи с своей квартиры, а последнюю сдал. Получив от опекуна – за заложенную землю – порядочный куш денег, он в январе уехал с Кириловым, сначала в Дрезден, на поклон «Сикстинской мадонне», «Ночи» Корреджио, Тициану, Поль Веронезу и прочим, и прочим.


В Дрездене он с Кириловым все утра проводил в галерее – да изредка бывал в театре. Райский торопил Кирилова ехать дальше, в Голландию, потом в Англию и в Париж. Но Кирилов уперся и в Англию не поехал.


– Зачем мне в Англию? Я туда не хочу, – говорил он. – Там все чудеса в частных галереях: туда не пустят. А общественная галерея – небогата. Из Голландии вы поезжайте одни в Англию, а я в Париж, в Лувр. Там я вас подожду.


Так они и сделали. Впрочем, и Райский пробыл в Англии всего две недели – и не успел даже ахнуть от изумления – подавленный грандиозным оборотом общественного механизма жизни – и поспешил в веселый Париж. Он видел по утрам Лувр, а вечером мышиную беготню, веселые визги, вечную оргию, хмель крутящейся вихрем жизни, и унес оттуда только чад этой оргии, не давшей уложиться поглубже наскоро захваченным из этого омута мыслям, наблюдениям и впечатлениям.


Едва первые лучи полуденной весны сверкнули из-за Альп, оба артиста бросились через Швейцарию в Италию.


Райский, живо принимая впечатления, меняя одно на другое, бросаясь от искусства к природе, к новым людям, новым встречам, – чувствовал, что три самые глубокие его впечатления, самые дорогие воспоминания, бабушка, Вера, Марфенька – сопутствуют ему всюду, вторгаются во всякое новое ощущение, наполняют собой его досуги, что с ними тремя – он связан и той крепкой связью, от которой только человеку и бывает хорошо – как ни от чего не бывает, и от нее же бывает иногда больно, как ни от чего, когда судьба неласково дотронется до такой связи.


Эти три фигуры являлись ему, и как артисту, всюду. Плеснет седой вал на море, мелькнет снежная вершина горы в Альпах – ему видится в них седая голова бабушки. Она выглядывала из портретов старух Веласкеза, Жерар-Дова, – как Вера из фигур Мурильо, Марфенька из головок Грёза, иногда Рафаэля…


На дне швейцарских обрывов мелькал образ Веры, над скалами снилась ему его отчаянная борьба с ней… Далее – брошенный букет, ее страдания, искупление… все!


Он вздрагивал и отрезвлялся, потом видел их опять, с улыбкой и любовью протягивающими руки к нему.


Три фигуры следовали за ним и по ту сторону Альп, когда перед ним встали другие три величавые фигуры: природа, искусство, история…


Он страстно отдался им, испытывая новые ощущения, почти болезненно потрясавшие его организм.


В Риме, устроив с Кириловым мастерскую, он делил время между музеями, дворцами, руинами, едва чувствуя красоту природы, запирался, работал, потом терялся в новой толпе, казавшейся ему какой-то громадной, яркой, подвижной картиной, отражавшей в себе тысячелетия – во всем блеске величия и в поразительной наготе всей мерзости – отжившего и живущего человечества.


И везде, среди этой горячей артистической жизни, он не изменял своей семье, своей группе, не врастал в чужую почву, все чувствовал себя гостем и пришельцем там. Часто, в часы досуга от работ и отрезвления от новых и сильных впечатлений раздражительных красок юга – его тянуло назад, домой. Ему хотелось бы набраться этой вечной красоты природы и искусства, пропитаться насквозь духом окаменелых преданий и унести все с собой туда, в свою Малиновку…


За ним всё стояли и горячо звали к себе – его три фигуры: его Вера, его Марфенька, бабушка. А за ними стояла и сильнее их влекла его к себе – еще другая, исполинская фигура, другая великая «бабушка» – Россия.


    1869 г.


notes


Примечания


1


интимные ужины (фр.).


2


образ жизни (фр.).


3


грудь (фр.).


4


Кузина! (фр.)


5


племянником (фр.).


6


светскости (фр.).


7


возвышенным (фр.).


8


Здравствуйте, здравствуйте! (фр.)


9


не беспокойтесь (фр.).


10


Чего хочет женщина – того хочет Бог! (фр.)


11


малютка Нини (фр.).


12


дорогой (фр.).


13


Увеселительная прогулка (фр.).


14


сестрица (фр.).


15


Полторы тысячи! (фр.)


16


братец (фр.).


17


Ну, тысячу рублей! (фр.)


18


благодарю (фр.).


19


Пусть убирается! (фр.)


20


тетушка (фр.).


21


вывод (фр.).


22


неравного брака (фр.).


23


Нужно быть осмотрительнее в своих привязанностях (фр.).


24


привязанности (фр.).


25


Вот оно, великое слово! (фр.)


26


дурной тон! (фр.)


27


Довольно, кузен! (фр.)


28


принципы… (фр.)


29


довольно, довольно, помилуйте… (фр.)


30


и все, что вы так любите! (фр.)


31


развлекаться (фр.).


32


ни больше ни меньше (фр.).


33


грандиозная задача! (фр.)


34


Имеется в виду один из персонажей греческой мифологии, исполин Атлант, державший на своих плечах небесный свод. Геркулес заменил его, пока Атлант ходил за золотыми яблоками.


35


Да у вас, сударь, и в самом деле талант! (фр.)


36


человек великодушный, либеральный (фр.).


37


граф, князь (фр.).


38


шаг вперед, шаг налево, держитесь прямей, не гримасничайте… (фр.)


39


мадам Клери (фр.).


40


история, география, каллиграфия, орфография (фр.).


41


сердцееды… (фр.)


42


мой дядя, князь Серж (фр.).


43


господин де Керни (фр.).


44


благовоспитан (фр.).


45