По просьбе Иосифа Виссарионовича 5 октября, глубокой ночью, я выехал на юг, в сторону фронта

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

В Москве, в штабе ВВС округа, летчикам не очень-то поверили. Юхнов - глубокий тыл, откуда там гитлеровцы? Командующий ВВС округа Николай Александрович Сбытов послал на Юхнов для уточнения очень опытного летчика, майора, и в то же время сообщил о случившемся по начальству и в Генеральный штаб. Шапошников, кстати, тоже засомневался: танки, мотопехота - полная неожиданность, прямая угроза Москве! Но дополнительная разведка подтвердила: да, две колонны приближаются к Юхнову.

Сталин спал. Шапошников сам принял экстренные меры. Готовились для выдвижения навстречу врагу несколько воинских частей. Летчики установили наблюдение за колоннами. Командованию ВВС было приказано задержать противника ударами с воздуха. Для этой цели было выделено несколько сотен самолетов. Вероятно, массированный налет остановил бы немцев, а может быть, вообще сорвал бы их замысел. Но... В 14 часов за генералом Сбытовым пришла машина. Генерала доставили к Абакумову. А тот заявил: все намеченные мероприятия отменяются до выяснения обстановки. Летчики - паникеры, они приняли за немцев своих. Потому что фашистов там просто не может быть. Не должны быть там гитлеровцы!.. Веский довод.

К чести Николая Александровича Сбытова надо сказать - он не дрогнул перед главным особистом Красной Армии. К этому времени пятеро летчиков подтвердили, что немцы идут на Юхнов, а он верил своим людям. И готов был ответить за них.

Протоколируемый разговор или, вернее, полуофициальный допрос продолжался недолго. Абакумов на всякий случай обзавелся спасительным для него документом. Он, дескать, сомневался, предостерегал от паники, от того, чтобы нанести удар по своим. А Сбытов до конца выдержал характер. Он не просто подписал протокол, а запечатлел на ответственном документе следующее: "Последней разведкой установлено, что фашистские танки находятся уже в районе Юхнова, к исходу 5 октября город будет занят ими". Очень большое мужество, очень большая боль за судьбу Отечества требовались для того, чтобы написать такие слова. Что было бы с генералом, если бы немцы втот день не заняли Юхнов?! Но они, увы, заняли этот важный опорный пункт на дороге к Москве. Не встретив сопротивления, не подвергшись ударам сотен бомбардировщиков, уже готовых для вылета.

Виновник один - Абакумов. Не удержаться бы ему на посту, не сносить бы головы, узнай обо всем Иосиф Виссарионович. Но как раз тогда он заболел, на двое суток вышел из строя, а когда выздоровел, юхновская история уже потеряла остроту, отодвинулась в прошлое, заслоненная новыми.

В ту ночь, о которой сейчас говорим, Абакумов докладывал о действиях немецких диверсантов, войсковой и агентурной разведки в нашей прифронтовой полосе и в Москве. Подчеркнул, что последнее время немцы проявляют повышенный интерес к району дач на Успенском шоссе от Барвихи, от Жуковки до деревни Борки. Иосиф Виссарионович обратил на это внимание:

- Может быть, они ищут и стремятся уничтожить наши зенитные батареи? Может, они ищут штаб Жукова? (Штаб Западного фронта разместился тогда в густом лесу неподалеку от станции Перхушково, в небольшом военном городке с таким же названием).

- По нашим данным, местонахождение штаба противнику неизвестно. Там надежная маскировка, надежная система охраны. Немецкая разведка не проявляла себя. А в районе дач уничтожены две группы диверсантов. Дважды в Горки Вторые пытались прорваться мотоциклисты. По проселкам, по лесным дорогам. Один раз со стороны Звенигорода, а другой - из-за реки, через Уборы и Дмитровское. Только бдительность наших...

- Цель? - прервал Абакумова Сталин. - Что нужно немцам?

- Предположительно: захват руководителей партии и правительства или членов их семей. Захват документов, в том числе и личных.

- Молотов, Микоян предупреждены?

- Так точно.

Сталин прошелся по кабинету, остановился перед Берией:

- Эти дачи не должны достаться врагу. Но уничтожать их пока преждевременно. Только в крайнем случае. И пусть каждый отвечает за свою дачу. Товарищ Берия - за свою, мы с Николаем Алексеевичем тоже. А дачу товарища Микояна можно превратить в надежный опорный пункт на перекрестке дорог. Посадить туда гарнизон с пушками и пулеметами.

- Там есть наше подразделение.

- Ваши люди - охранники, а не солдаты, а там нужна настоящая пехота и артиллеристы.

Отпустив Берию и Абакумова, Иосиф Виссарионович предложил мне:

- Николай Алексеевич, поезжайте на Дальнюю дачу, позаботьтесь, чтобы там все было в порядке.

- Не думайте больше об этом.

Он удовлетворенно кивнул. Он знал, что я хорошо понимаю его, и безоглядно доверял мне. А я был доволен, что освобождаю Иосифа Виссарионовича хотя бы от некоторых второстепенных забот.

Короткий тусклый денек угасал, когда я выехал на Успенское шоссе. Дорога, перегороженная кое-где рядами ежей, была пустынна. Предупрежденные заставы без проверки пропускали мою машину. Большая застава была возле Барвихи, а дальше, до поста № 1, вообще никого. Ветер трепал ветви придорожных лип, сбивая последние листья. На вершинах оголенных деревьев чернели грачи. Остывшее, расплывшееся солнце появилось на несколько минут в разрыве серой пелены и, не порадовав и не обогрев, утонуло в непроглядной хмари.

Решил заночевать на своей дачке. Соскучился по уютному гнезду. А уж с утра, при свете, разобраться с делами на сталинской даче. В домике под старыми соснами - промозглый холод. Дочь моя и экономка с конца лета жили в Москве, иногда наезжая сюда по выходным дням. Сторож ушел в армию, его жена с детьми перебрались куда-то к родственникам, то ли в Калчугу, то ли в Лайково. И соседние дома были пусты. С наступлением темноты - ни одного огонька (затемнение), ни голоса, лишь уныло, с подвывом, жаловались на судьбу брошенные голодные собаки.

Когда истопил печку, оттаяли, появились в доме родные, привычные запахи. Будто бы даже звуки ожили. И затосковал я. Вот ведь странно: редко вижу свою дочь, занятый делами, бывая в поездках. И ничего: помню постоянно, но не скучаю. Даже когда один где-нибудь в гостинице, в чужом доме, в вагонном купе. Но если оказываюсь без дочери там, где бывал с ней, - не могу, задыхаюсь от грусти. Вижу ее, слышу ее, не могу без нее. Особенно на даче, где все связано с ней, все проникнуто ее теплом, ее звучанием. Такая грусть, такая тоска и охватили меня, когда оказался в пустом доме, оглушенный тишиной, одиночеством, воспоминаниями. Готов был вернуться в город, побыть с дочерью, помолчать рядом с ней. Но машину отпустил до утра.

Откинув светомаскировку, долго сидел у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу, глядя на клумбу, на смутно черневшие, побитые заморозками цветы, еще недавно такие яркие, душистые, беззаботные. И думал: увижу ли еще весеннюю прелесть, летнюю, животворную красоту?! Ну, я-то уж так-сяк, насмотрелся. А молодые?! Следующий день выдался столь же хмурым, как и предыдущий. Небо было затянуто плотным, серо-грязным сукном окопной шинели. Накрапывал дождик, перемежавшийся редким снежком. Машина с двумя охранниками пришла часов в десять. На этот раз Успенское шоссе не было пустынным, как вчера вечером. В лесах обочь дороги можно было заметить военных. На шоссе - беженцы. Горько было смотреть на них. Навстречу нам брели женщины, дети, старики с узлами и чемоданами, усталые, грязные, прокопченные дымом костров. Гнали отощавших коров, коз. На тележках везли остатки домашнего скарба. Особенно трудно было людям преодолевать спуск к Медвенке у дачи Микояна, а затем крутой подъем к Калчуге.

Скользили, падали. Там встретился нам эвакуировавшийся детский дом. Измученные воспитательницы тащили на себе груз - продукты. Ребята постарше несли на руках малышей, закутанных в шали, в платки, в куски материи. Шли привычно, вероятно, не первые сутки, без голосов, без плача. Сердце защемило. Приказал водителю сделать несколько ездок, перебросить всех детей к станции Усово, а сам с охранниками пошел на микояновскую усадьбу. Там было все в порядке. Хозяйственная семейка перебиралась в Куйбышев, подальше от войны, с собственными запасами. Во дворе загружали две полуторки. В одну - бочонки и бочки. В другую - мешки. Работники бережно несли из подвалов ящики со стеклянными банками - варенье. Воинское подразделение для обороны дачи-крепости еще не прибыло, и мне нечего было там делать.

В Горках Вторых обратил внимание на людей, тащивших стулья, столы, оконные рамы, двери, какие-то объемистые узлы. Это были явно не беженцы.

- Курочат, - ухмыльнулся шофер. - Лучше уж своим, чем немцу достанется.

- Правь туда, откуда несут.

Вскоре за Горками - знакомый поворот вправо, мостик через овраг, скрытый в лесном массиве забор. Всегда запертые массивные ворота, преграждавшие путь к роскошной молотовской даче, были распахнуты настежь, оттуда и тянулась цепочка людей, тащивших добычу. Одни - по шоссе к Горкам. Другие сворачивали на Знаменское. Рослые, крепкие бабы пересекали дорогу, направляясь к большому двухэтажному дому в зарослях: бывший хутор, превращенный в совхозное общежитие. Эти несли не барахло, а кур и визжавших поросят, окорока и бутыли с вином.

Молотовский дворец на поляне над рекой, с красивым белоколонным фасадом, зиял теперь черными проемами окон и дверей. Тускло блестели в пожухшей траве осколки стекол. Валялись затоптанные в грязь бумаги и, книги. - Молча, воровато, не показывая лиц, сновали окрестные жители - грабили. Первым желанием моим было разогнать их, но тут же подумал: может, действительно, пусть своим достанется, чем фашистам. Да и бесполезно гнать: я уеду, а они опять возникнут здесь, как черви на разлагающемся трупе.

Нет, наверно, не сдержал бы я гнева, если бы не одна картина, отвлекшая внимание, поразившая меня. Правее крыльца стоял, опираясь на клюку, сутулый старик в заскорузлых сапогах, в истертом, с клочьями шерсти, кожушке, в ветхом картузе, надвинутом на седые брови, под которыми настороженно, зло поблескивали, глаза. Он не просто стоял, он охранял вынесенное из дома и прислоненное к стене высокое, в рост человека, трюмо в дорогой, черного дерева, резной оправе. А в чистейшем этом зеркале отражалась тусклая река, невысокий песчаный обрыв противоположного берега, издырявленный гнездовьями ласточек, и плоский обширный луг, и широкий, возвышающийся простор между Уборами и Грибановом, и зубчатая кромка леса, замыкавшая горизонт. А на фоне этой красоты, на первом плане, две женщины, не поделившие полосатый матрац, тянувшие каждая на себя, с перекошенными злыми лицами. И по-городскому одетая девочка, как куклу, прижимавшая к груди большую белую статуэтку...

Замер я, потрясенный. Ведь это же все было, было давно, в такой же вот осенний день, когда крестьяне растаскивали, разоряли родовую усадьбу моей милой жены Веры. И белоколонный дворец и прекрасный пейзаж, отраженный венецианским зеркалом, и грабеж, разгром, дикость на фоне умиротворяющей вечной природы. Только тогда грабили как-то откровенней, азартней, без смущения, без боязни расплаты. Но суть - все та же.

Я не стал вмешиваться. Может, надо было пройти по комнатам, по кабинетам, посмотреть, не осталось ли важных бумаг. Но это заняло бы слишком много времени. Да и следовало предполагать, что опытный политик и дипломат Молотов позаботился не бросить тут, на радость врагу, секретные документы.

Лишь в полдень оказался я, наконец, на Дальней даче. Несколько охранников, находившихся там, обрадовались моему появлению. Немцы-то приближались, были уже на Нарских прудах, а от Власика не поступало никаких указаний. Взрывать ли дом, сжечь ли постройки? И когда, кому?

Обитатели дачи разлетелись кто куда. Светлана, бабка ее Ольга Евгеньевна Аллилуева, няня Шура Бычкова, относившаяся к детям Сталина, как к родным, - все уехали в Куйбышев. Сергей Яковлевич Аллилуев - в Тбилиси. А здесь, в просторном доме, в сосновом лесу между двумя дорогами, было спокойно, царствовала осенняя тишина, нарушаемая лишь приглушенным постукиванием металла о металл. Это в подвале, в слесарной мастерской Сергея Яковлевича, продолжал в одиночку трудиться давний напарник Аллилуева из местных жителей. По фамилии, кажется, Бовин. Обычно они вместе с удовольствием ремонтировали примусы, велосипеды, даже часы. Два мастера на все руки. А теперь Бовин восстанавливал невесть как попавший к нему ручной пулемет Дегтярева, запросто называемый в войсках "дегтярь". Бовин почему-то решил, что я выдворю его с дачи, и сразу заявил, что никуда не уйдет. У него есть оружие (ремонтируемый РПД), и, если появятся немцы, сможет постоять за себя, уж одного-то фашиста пристрелит, и это будет его вклад. А в армию его не берут по здоровью. Я успокоил пожилого мастера.

Пообедали вместе в столовой, за большим столом, где усаживалось прежде много народа. Теперь были охранники, Бовин, три минера и я. Оказывается, повариха Настя, жившая в соседней деревне, продолжала дважды в день кормить обитателей дачи. Готовила она превосходно. Подала нам щи из квашеной капусты с грибами, а на второе жареную картошку со шкварками. Мы ели с аппетитом, а она, скрестив руки под грудью, прислонившись к дверному косяку, грустно смотрела на нас. Спросила, как ей быть. Все уехали, а про нее забыли, но если придут немцы, то как же она. Ведь числится в органах, у нее воинское звание... Я дал ей два телефона по ведомству Власика. Поколебавшись, дал еще и свои координаты, зная, как поморщится Иосиф Виссарионович, если узнает об этом. Не хотел он раскрывать меня. К счастью, немцы до тех мест не дошли, повариха моим адресом не воспользовалась, но об этой женщине мы еще вспомним, когда будем говорить о попытке гитлеровцев физически уничтожить Иосифа Виссарионовича. [Дачу при приближении фашистов поторопились взорвать. А через несколько месяцев восстановили, вернее, построили новую. (Примеч. Н. Лукашова.)]

После обеда мы с охранниками и Бовиным осмотрели весь дом, начиная с чердака до подвала. Обнаружилось довольно много различных бумаг, в том числе написанных рукой Иосиф Виссарионовича. Наброски статей, несколько неотправленных почему-то писем Светлане. Наверное, черновики. И письма Светланы, адресованные отцу. Детские, наивные письма, но все же... Ничто не должно было попасть в руки гитлеровцев. А уничтожить жалко.

Поступил таким образом. Все бумаги, написанные рукой Сталина, все письма от него или к нему завернул в клеенку, затем в бумагу. Довольно большой пакет получился. Взвесил на безмене и отправил с одним из охранников в Москву на имя Поскребышева. А уж он разберется. Надо бы Власику, но тот находился в Куйбышеве, готовил там место для работы и надежное убежище для Сталина - на всякий случай.

Всю остальную документацию, показавшуюся мне второстепенной, уложили в зеленый ящик (не помню, металлический или деревянный). Рассуждал так. Если на даче будет бой, все разрушится, землю изроют разрывы. А где безопасней, где памятное место? С тыльной стороны ограды осталась когда-то грудка неиспользованных кирпичей. Ее присыпали землей. Выросла трава. Этакий зеленый холмик, довольно приметный. Возле него и закопали мы ящик.

По совести говоря, в череде важных событий забыл я о той захоронке. Но вот почти через два десятка лет после смерти Сталина пришел ко мне на дачу совсем уже старый Бовин. И рассказал вот что. Он, мол, иногда собирает малину в лесу, с северо-западной стороны Дальней дачи. Грибы попадаются. И несколько раз встречал там высокого худого человекас какими-то ненормальными, испуганными глазами. То шарахался и исчезал. А в руках-то был тонкий стальной щуп, которым он вонзал в землю в разных местах. Разыскивал что-то?

Я заинтересовался, вспомнил о ящике, о свидетелях захоронения. У меня хватило сил дважды съездить туда и дойти до ограды дачи. В малиннике, в лесу я никого не встретил и памятного бугорка не нашел. Вроде бы ясно представлял, где он, помнил, сколько шагов от калитки в заборе. Но за многие годы все изменилось, что-то стерлось, вырубались старые деревья, росли новые. Появились другие холмики, другие ямы...

В общем, провозился я на Дальней даче до сумерек. А когда начало вечереть, меня позвал к воротам охранник: какой-то майор, дескать, подъехал на машине и вас спрашивает. Да кто бы это мог быть?! Оказывается, командир 193-го зенитно-артиллерийского полка Михаил Геронтьевич Кикнадзе собственной персоной. Каким-то образом ему стало известно, что я нахожусь в зоне, где расположены его батареи, и он не мог лишить себя радости увидеться - по его словам. Хотя главным скорее всего было желание узнать новости, определиться в необычной, неясной обстановке, когда враг рядом, когда неизвестно, что в Москве. И я был доволен встречей с хорошо знакомым боевым комполка.

Поехали к нему на командный пункт. Там я первый и последний раз в жизни стал свидетелем того, как зенитные орудия готовили для борьбы с танками. Мне, разумеется, был известен приказ Ставки Верховного Главнокомандования от 12 октября 1941 года, параграф первый которого гласил: "Всем зенитным батареям корпуса Московской ПВО, расположенным к западу, юго-западу и югу от Москвы, кроме основной задачи отражения воздушного противника быть готовыми к отражению и истреблению прорывающихся танковых частей и живой силы противника..."

В ту пору приказы и указы принимались не с бухты-барахты, не для того чтобы очиститься перед современниками и историей, а для неукоснительного исполнения. На зенитные орудия надевали щиты. В автомашины, которые должны были доставить эти орудия с боевыми расчетами к недалекой (Нара!) линии фронта, грузили бронебойные снаряды.

- Михаил Геронтьевич, жаль отпускать орудия? Не ослабит ли это противовоздушную оборону столицы? - поинтересовался я мнением командира полка.

Он ответил спокойно, как говорят про обдуманное:

- Мы понимаем необходимость, хотя, конечно, жаль... Расчеты сработавшиеся, обстрелянные, накопившие опыт ведения огня по воздушным целям. А в наземном бою надо все познавать заново. Но мы посылаем лучших. Они быстро освоятся.

- Посылаете, рискуя ослабить себя? - повторил я вопрос.

- В какой-то степени. В смысле уменьшения количества боевых единиц.

- Это как раз восполнимо.

- А насчет людей наверху пусть не беспокоятся. Мы проучили противника. Начиная с третьего октября немцы активных действий в нашей зоне не ведут. Пытаются прорваться лишь отдельные самолеты или мелкие группы. Восемнадцатого числа сбили "юнкерс" над Баковкой... Они не рискуют летать, а мы в это время готовим наших зенитчиков по всем специальностям. Люди у нас есть, мы ко всему готовы. Давайте нам только технику...

Наступившая ночь была в общем-то тихой, хотя подморозило, в разрывах туч появились звезды: погода благоприятная для летчиков. Вероятно, немецкая авиация полностью была задействована на фронтовой линии, фашистам уже не хватало сил для одновременных ударов по войскам и по нашим тылам. Мне тогда довелось наблюдать удивительную картину. Пожалуй, я вообще слишком восприимчив, чувствителен к световым эффектам, к оттенкам красок, может, получился бы и художник (на высокое звание живописца не посягаю, но не уступил бы малеваниям представителей всяких там "измов"). Не было времени, не было возможностей основательно испытать себя в этом отношении. Если и оставил несколько реалистических пейзажей Подмосковья, района "особых дач", то лишь для семейного пользования.

А тогда, осенним поздним вечером и наступившей ночью, с холма, с командного пункта полка, мы видели вот что. На западе, на большом пространстве, между Акуловом и Звенигородом, полыхали тусклые красноватые всполохи пушечных выстрелов. Но это лишь слабый, колеблющийся фон. Ярче вспыхивали желтые, почти золотые. Шарики - разрывы зенитных снарядов. И все это - в мрачной темноте, озарявшейся довольно продолжительным голубовато-мертвенным светом, который источали шары медленно опускавшихся осветительных бомб. После такой картины любая фантастика покажется заурядной реальностью.

Не знаю, о чем думал тогда Кикнадзе, а я вспоминал лишь одно обстоятельство. Четыре месяца назад мы с Иосифом Виссарионовичем стояли на Катиной горе и были приведены в недоумение взрывами на Нахабинском полигоне. Тогда фронт под Москвой казался совершенно нереальным. Сто двадцать дней назад. А теперь с возвышенности чуть западнее Катиной горы видел отблески пушечных выстрелов, слышал гул моторов вражеских самолетов.

Примерно в то время поэт Семен Кирсанов (если не ошибаюсь) написал самую первую поэму об Отечественной войне. Называлась она кратко - "Фронт" и была напечатана в одном из толстых журналов. Это не шедевр, чувствовалась торопливость, недоработка, неточность формулировок. Но, как говорится, дорого яичко к Христову дню. Оптимистическое, вдохновляющее произведение очень нужно было именно тогда, в тот тяжелый период. К тому же броско, взволнованно было написано, с реальными картинами, с переживаниями, характерными для тех дней. Даже с особым, каким-то грохочущим, звуковым ладом. Во всяком случае, поэма произвела впечатление на Иосифа Виссарионовича (он даже тогда успевал читать), и мне понравилась. Я возвращался к ней несколько раз, запомнились целые главы. Теперь поэма эта прочно забыта, появилось много других, но мне хочется воспроизвести выдержки из нее (по памяти, с возможными ошибками), чтобы читатель лучше представил себе обстановку сентября - ноября сорок первого года.


В осеннем небе плавал вой,

Ноющий, хриплый, надоедный.

В рокоте хриплом отзвук медный.

В трех километрах над Москвой

Ищет МоГЭС крылатый боров.

В кабине аса блеск приборов.

В искателе плывут дома,

Подернутые сизой тучей.

Контрастная мигает мгла

При свете молнии падучей.

Ас ловит землю в объектив,

Перчаткой ручку обхватив.

Вот заданный к бомбежке сектор,

Дугой - блестящая река,

Но, как гигантская рука,

Протягивается прожектор

Цум тойфель - двести килограмм,

Свист - и далекий взрыв заряда.

Плывет к подлунным берегам

Шмутц - летчик первого разряда.

Он рад, что сброшен полный груз.