Два философских введения в двадцать первый век
Вид материала | Документы |
- Два философских введения в двадцать первый век, 7532.76kb.
- Public Relations Research and Education предпринял глубокое исследование, 463.5kb.
- Сумма, выделенная для закупки составляет – 22 321 429 (двадцать два миллиона триста, 1052.36kb.
- Системы современной телемедицины, 82.69kb.
- Задача данного введения прояснить значение терминов, вошедших в название книги и образующих, 3099.97kb.
- 10 июня 1792 в Париже был создан первый в мире публичный зоопарк, 107.06kb.
- Методика в/в капельного введения растворов. Подготовка системы для в/в капельного введения, 18kb.
- Доклады, представленные государствами-участниками в соответствии со статьей 9 Конвенции, 1918.8kb.
- Учебно-методический комплекс по дисциплине гсэ ф. 05 «Философия» для студентов всех, 591.55kb.
- Краснослободцев Иван Владимирович, 409 гр. Запись текста, Концептуальная обработка, 203.05kb.
детерминированное извне - историческими, социальными, предметно-орудийными,
предрассудочными структурами - и "из-нутра" (эрос), решающим образом
трансформируется и становится общением, творчески полагаемым впервые, -
общением с другими (читатель, зритель, слушатель), как с самим собой, -
общением с самим собой, как с другим (Собеседником, "Ты", стоящим перед моим
произведением). Повторяю: общение в искусстве, общение, спровоцированное
произведением искусства, полагается заново, - свободно, - неповторимо. Автор
такого общения - автор произведения. Его участники - разделенные веками и
соединенные произведением (в неделимом настоящем) - зрители, слушатели,
читатели. История в искусстве "переигрывается". -
В прошлое. Произведение отвечает на вопросы, отзвучавшие в веках и
продолжающие звучать в образах культуры (Эдип, Прометей, Гамлет). Каждое
новое - истинно художественное - произведение втягивается в замкнутое поле
уже созданных произведений, заново развивает их эстетическую ткань. Эдип
изменяется рядом с Гамлетом. Но история переигрывается и в будущее. Так,
поэт вживляет в горло будущего читателя свой голос, свою ритмику, свою
интонацию. В основе такого, заново творимого, общения - разумный творческий
акт, полагающий - навечно - новый, все время изменяемый (каждое новое
прочтение) и постоянно равный себе (произведение "замкнуто в - себе" и
"вненаходимо" читателю) очаг культуры. Этот очаг и есть "произведение" -
отстраненная от автора "пло(т)скость", разворачиваемая во встречах автора и
зрителя (слушателя, читателя) - в бесконечный объем новых и новых
переосмыслений и перевоплощений. И - сохраняющая свою - в классических
произведениях нерушимую - замкнутость "на себя". Втягивающая в себя, в свой
круг общения все прошлые и будущие века. В таком плане существен и идеальный
(в смысле - изобретаемый автором) зритель или слушатель, предполагаемый и
проецируемый - вовне - самим текстом произведения.
Зритель, могущий воспринять икону, только находясь "по ту сторону"
изображенного (а "по ту сторону" его ставит само устроение иконной
перспективы)...
- Зритель, могущий различить и воспринять картину импрессиониста, только
находясь на определенном расстоянии, смотрящий на картину под определенным
углом зрения... Зритель (или - даже читатель) античной трагедии, необходимо
(так уж устроена истинная трагедия) отождествляющийся в своем восприятии с
восприятием хора, - немного простоватым, почти базарным (Аристофановым),
немного мифологически и эпически удивленным и только к концу действия
входящим в истинно трагедийный катарсис.
Не буду умножать примеры. Замечу лишь, что особенно явно такое образное
проецирование "своего читателя", "своего Собеседника" выступает в литературе
Нового времени (начиная с Горацио в "Гамлете" Шекспира или Санчо Панса в
"Дон-Кихоте" Сервантеса).
Но не менее существен в этом "творимом заново общении" и реальный
читатель, зритель, слушатель, изменяющийся в веках, в его сложных
отождествлениях и противоборствах со зрителем идеальным...
Это - совсем конспективно - об искусстве как одной из форм
самодетерминации индивида.
(2) Философия (или, скажу для резкости, сама способность
философствования, наконец, "философское отношение к жизни"...).
В социуме "цивилизации" моя мысль жестко и непоправимо детерминирована
"извне" - линейной логикой рассуждения, ее необходимостью, всей социально и
логически значимой пред-историей этой мысли, - ведь моя мысль - в этот
момент - всегда есть продолжение моих (и - не моих, - тех людей, что жили и
мыслили до меня) мыслей и выводов, знаний и доказательств.
В философии (как феномене культуры) осуществляется индивидуальное
обоснование всеобщих начал мышления. В философских трудах моя мысль,
во-первых, порождается заново, изначально, абсолютно впервые и
самоосновательно. Я - философ - должен пробежать - "вспять" - весь (это -
необходимо!) путь человеческого мышления и взять на себя риск исходного
логического утверждения, причем так его, это утверждение (начало мысли),
сформулировать, чтобы оно было действительно началом мысли, было - далее -
построено по схеме "causa sui", не нуждаясь в дальнейшем развинчивании в
дурную бесконечность; чтобы оно могло обосновывать самое себя, оказываясь
вместе с тем достаточным основанием всего последующего - уже совершенного -
мыслительного движения (скажем, дедукции). Во-вторых, философия ("Парменид"
Платона, или "Метафизика" Аристотеля, "Размышления о методе" Декарта, или
"Этика" Спинозы) заново полагает (не только начало мысли... но и) начало
бытия, обосновывает в его возможности, в его предположении, то есть еще в
его небытии, - исключительно мой (Платона или Спинозы...) и одновременно -
всеобще необходимый, бесконечный, единственный мир.
Предполагаю, что именно это необходимое - для чуда самодетерминации -
отталкивание к началу, из-обретение - в каждом произведении заново и в новом
средоточии - всей истории общения или (и) мышления - именно эта особенность,
столь характерная для искусства и философии (далее продолжу -
нравственности, теории, ...), объясняет особую форму развития этих феноменов
культуры. Мы помним, что развитие здесь строится не по схеме "снятия" или
"восхождения" и т.д., но по схеме своего рода многогранника128, с
увеличивающимся числом граней, остающихся "теми же самыми",
самостоятельными, неснимаемыми, но - охраненными все большим числом иных
граней. (Здесь, к слову, изменяется и само понятие "развития", оно теряет
свой гегелевский смысл...) Ясно, что в таком новом огранении исходные грани
изменяют углы, увеличивают свою многоугольность и многосторонность. Введение
каждой новой грани изменяет и весь характер целостной фигуры. Но - во всех
своих изменениях - каждая грань остается самотождественной, этой гранью.
Предложенный образ характеризует не только "отдельное" развитие философии
или искусства; он приложим также к историческому изменению целостного
"многогранника культуры". Культура - это странный (все время
перестраивающийся) "многогранник многогранников": философии, - искусства, -
нравственности... В их единстве. Правда, теперь мой образ теряет достоинство
наглядности... Впрочем, несколькими страницами ниже мы избавимся от
громоздкости этого вторичного образа.
В философской грани культуры есть, таким образом, одна парадоксальная
особенность. В обосновании начала мысли - бытием, в обосновании начала бытия
- мыслью, в онтологической взаимообоснованности этих начал (такое
взаимообоснование и есть смысл философии), во всем этом странно совмещаются
всеобщность и уникальность, авторизованная единственность этого начала
(можно говорить о начале Платона и начале Аристотеля, начале Декарта и
начале Спинозы, начале Канта и начале Гегеля...). Философская мысль всегда
актуализирует в бесконечность, в единственность (в этом - авторство
философа) одну из действительных возможностей, потенций
бесконечно-возможного мира (в этом - истинность философских систем).
Бесконечно-возможный мир всегда находится как бы накануне творения, его еще
нет. В этом смысле (как актуальное бытие) он невозможен. "Мы живем в лучшем
из невозможных миров" (Честертон). Философская логика истинна тогда, когда
она осуществляет свою актуализацию с абсолютной логической необходимостью.
Необходимость эта, в свою очередь, истинна только в сопряжении с иной, столь
же внутренне необходимой логикой.
Так - в мысли - формируется бесконечный, единственный мир этой
возможности, исключающей все остальные. Скажем, мир идеального, в пустоте
совершаемого механического движения (Галилей, Ньютон), разомкнутого в
"бесконечность Джордано Бруно". Или - в плане того же разумения (Нового
времени) - мир, понятый как предмет познания, познающего мышления,
актуализирован ли этот мир в начале Декарта (cogito...), или в начале
Спинозы (causa sui), или - в начале Лейбница (монада). А если говорить
точнее - в "споре этих логических начал", - как основании всех противоречий
дедукции Нового времени129.
Вне определенной (в произведениях запечатленной) философской логики, вне
предельной идеализации ни один из этих миров в своей актуальности -
неосуществим, но все вместе, в своем диалоге и общении, они раскрывают
потенции бесконечно-возможного и - в этом смысле - реального мира,
внеположного мысли. Потенции реального (не-мыслимого) бытия. В диалоге
всеобщих определений бытия и осуществляется исходная, изначальная - к началу
веков - самодетерминация индивидуального мышления. Но сейчас я обращаю
внимание не на диалог, а именно на замысел самодетерминации нашего бытия.
Хотя внутренняя диалогичность моего бытия и его свобода самодетерминации -
две стороны одного определения культуры.
Итак, в философии, как в одной из граней самодетерминации, предполагается
(и - полагается в философском произведении) столь же существенная, как и в
искусстве, но иначе воплощаемая, вне-культурная закраина. Для философии это
- онтологически значимый (и логически обосновываемый в своем вне-логическом
бытии) несводимый к мысли, принципиально немыслимый мир. То бытие, "по
поводу" которого идет спор актуализированных логических вселенных,
философских логик начала. Каждый Собеседник - Платон ли в своем "Пармениде",
или Аристотель в своей "Метафизике", или Спиноза в своей "Этике"... -
абсолютно неснимаем, непреодолим, способен к бесконечному развертыванию и
углублению своей аргументации (обоснованию своего начала) - в ответ на
возражения - реальные и возможные - всех прошлых и будущих философов. И чем
больше таких Собеседников, тем более несводим к той или иной логике
бесконечно-возможный мир, тем более "колобок" бытия плотен, непоглощаем,
загадочен, выталкиваем "во-вне" мысли. Тем более изначально,
самодетерминировано будет (философски обосновываемое) мышление нового
Собеседника.
Конечно, ситуация здесь представлена в пределе, в контексте
профессиональной, даже - классической - истории философии. Не каждый
человек, если он и мыслит культурно, - философ. Не каждый - участник
платоновского "Пира" философской мысли. Так же как не каждый человек,
воспринимающий искусство, - художник.
Существенно, однако, что схематизм философского мышления, отталкивание к
бытийному, абсолютному началу мысли - это необходимый момент
самодетерминации для каждого человека. Вхождение в историко-философский
искус такого движения к "началу", сознательное вхождение в спор логических
начал, изобретенных Платоном, - Аристотелем, - Николаем Кузанским, -
Декартом, - Спинозой, - Лейбницем... решающе развивает личную культуру такой
самодетерминации (такой ее грани). Но сам импульс философского движения к
обоснованию абсолютных начал моего мышления - это одно из всеобщих
определений человеческого разума. Вне этого импульса мыслить (разумно)
вообще невозможно. Само собой, сила эта часто напрочь глохнет и засыпает. Но
совсем исчезнуть из нашего сознания она не может.
(3) Нравственность130.
В нравственных определениях осуществляется новый существенный оборот сил
самодетерминации.
Вся, извне заданная и "из-нутра" навязанная предопределенность и
мотивация моего поведения, моих поступков, в неких предельных точках
преобразуется в самодетерминацию выбора, в самодетерминацию решения
нравственно безвыходных ситуаций. (Так же как искусство самодетерминирует
мое общение, а философия мышление.) Вообще, нравственность насущна, как я
полагаю, там где отказывают моральные нормы и указатели ("так поступать -
хорошо, благородно, честно и т.д."), где жестко морально запрограммированный
индивид оказывается в безнадежной коллизии возникающей в доведении до
предела, "до точки" самих этих моральных императивов (когда-то, впрочем,
упростивших и расщепивших исходную нравственную перипетию)131.
Нравственность необходима (как одно из определений разума) там, где
обнаруживается, что и одна и другая возможность данного поступка морально
необходимы и... морально запретны, невозможны в одно и то же время. В такой
коллизии я оказываюсь полностью ответственным - в будущее и даже в прошлое -
за свой выбор, свое решение, свой поступок.
Наша нравственность складывается и развивается в замкнутых,
накладывающихся друг на друга, как годовые кольца на стволе дуба,
перипетиях.
Вот - для вдумывания в суть дела - несколько таких "годовых" (эпохальных)
колец нашей нравственной самодетерминации.
Античность. Единицу (неделимое определение) античной нравственной
перипетии возможно сформулировать так (точнее всего она выражена в трагедиях
Софокла):
"Индивиду необходимо упорно включиться в роковую предопределенность
(справедливость...) рода и космоса. Только в таком включении - я выше самого
себя". - "Индивиду надлежит самому - в средоточии акме, в момент
героического поступка отвечать (нести ответственность...) за сам этот рок, -
за его завязку - в начале рода; за его развязку - в избытии божественных
приговоров. Мой характер - в точке акме - свободен перерешить рок. Но -
смогу ли избыть рок или нет, - иначе я поступить не могу". Ни один из этих
полюсов (ни включение в рок, ни свобода героического поступка) в поле
нравственности не может исчезнуть. Решая в пользу одного из полюсов, я
нарушаю заповедь другого, и любой мой поступок несет в себе риск
самодетерминации.
Христианская нравственность. Мой поступок определяется - в душе -
невозможным сопряжением исходных мотивов любви к человеку: "Любить человека
ради него самого, чтобы его спасти, - любить человека ради благоволения Бога
ко мне, чтобы спасти себя, - любить в человеке - Бога". Эти мотивы не просто
сливаются в неделимую любовь, в один поступок. Они постоянно
противоборствуют в душе человека средних веков, и это их противоборство
определяет внутреннюю сложность и мучительность каждого отдельного завета,
каждого отдельного поступка, его мучительность в поле нравственности (в
теологии все легкопримиримо). Вдумаемся хотя бы в одну, может быть, наиболее
абсолютную заповедь: "Не убий!" Эта заповедь несет в себе (именно как в
заповеди, душевной готовности...) невыносимую трудность, и как раз в этой
невыносимости, невозможности она относится к нравственности, а не к морали.
"Не убий!" - это призыв к самому себе, запрет убивать другого человека. Но
"Не убий!" - это и призыв к другому человеку, к убивающему. Призыв,
долженствующий стать действием и помешать убийству. Но - помешать, запретить
- вплоть до какого моего поступка?
Можно ли - чтобы самому не нарушить заповедь и не совершить убийство -
допустить убийство, совершаемое другим? И - вновь безвыходность нравственной
коллизии, проникающей в самую сердцевину абсолютного завета. Убью ли я,
чтобы помешать убийству, или не убью, дав убийству совершиться, - совесть
все равно скажет: "Виновен!" Но такая безвыходная коллизия в душе человека,
такая необходимость свободного решения - это и есть синоним нравственности.
И пока она (эта безвыходная коллизия) существует в душе человека - человек
нравствен. Поступать необходимо, но каждый поступок не только разрешает, но
и вновь воспроизводит эту перипетию. Конечно, речь идет о тех предельных
коллизиях, которые редко происходят в реальной жизни, но угадываемость
которых в уме, в душе, в воображении (пусть очень смутная, откуда-то из
будущего надвигающаяся на меня...) создает нравственное поле напряжения для
каждого сиюминутного поступка, и в таком поле мой поступок всегда есть
момент самодетерминации.
Новое время. Здесь существует сложное сплетение нескольких безвыходных
нравственных коллизий (Гамлета, - Дон-Кихота, - Фауста...) и только в этом
сплетении, взаимополагании, взаимоисключении они создают поле нравственности
в жизни человека Нового времени. Я сейчас не буду обдумывать весь этот узел,
вкратце очерчу лишь одну нить. Борение Гамлета: "Быть или не быть?" Этот
вопрос есть искус самоубийства, через который надо пройти, - и никогда
нельзя пройти раз и навсегда, - чтобы самому себе быть обязанным своим
бытием. Мучительность этого искуса (а разум без него еще не Разум) в том,
что решая - "быть!" - человек включается в бесконечную (разомкнутую в
бесконечность), неотвратимую, от меня независимую, череду действий и
противодействий, дающих итог, отнюдь не входящий в мои замыслы... Решая -
"не быть!" - человек отстраняется от всякой ответственности за свои действия
(этих действий попросту нет), но оказывается трагически ответственным за
свое бездействие...
Правда, есть "выход" в конце "Гамлета": "Если чему-нибудь суждено
случиться сейчас, значит, этого не придется дожидаться... Самое главное -
быть всегда наготове... Будь, что будет!"132. Но этот безвольный "выход"
развязывает заключительную кровавую бойню; это и есть конец нравственности
(= попытка укрыться от нравственных, неразрешимых по определению) коллизий.
Ответственность надо брать на себя! Ни история, ни среда, ни великая цель,
ни нормы морали - на выручку прийти не могут. Хотя бы потому, что в решающую
минуту человек - в напряжениях нравственной перипетии - необходимо
становится независимым - и от среды, и от моральных внешних запретов.
Конечно, я здесь не думал расшифровать "Гамлета" Шекспира. Как в каждом
произведении искусства, само это произведение - больше своего смысла, больше
тех осмыслений, что способен дать его читатель; хотя только в ауре этих
осмыслений и переосмыслений и состоит жизнь произведений, порождающих вечный
Образ культуры. Но дело не только в этом, дело еще и в том, что только в
сопряжении - Гамлет-трагедии, - Дон-Кихот-трагедии, - Фауст-трагедии...
личности Нового времени - имеет смысл и сама нравственность, и каждая из
этих трагедий поодиночке.
Все, только что намеченные и многие иные годовые кольца нравственности не
снимают и не исключают одно другое. В нравственности современного человека
живет (в глубинах сознания и - большей частью - мало осознанно) сложное,
парадоксальное сопряжение всех этих "колец" - трагедий Эдипа и Христа, -
Гамлета и Дон-Кихота... Поле таких сопряжений и есть реальная нравственность
людей XX века. Но во всех этих нравственных перипетиях - взятых по
отдельности или в их сопряжении - мой поступок просто не имеет однозначной,
предопределенной (и том числе и морально предопределенной) детерминации,
заведомой, нормативной добродетельности. Это - всегда впервые, мной самим,
за себя, но на века - предопределяемое бытие, определенность моей личности.
И как бы я ни поступил, это не снимает исходной, безвыходной перипетии
нравственного выбора, решения, совести (ответственности). Нравственный
поступок лишь тогда нравственен, когда он нечто преступает, то есть... когда
он восстанавливает исходную перипетию.
Поэтому-то нравственность фокусируется не в моральных заповедях,
предписывающих "как надо поступить", но в неких образах культуры, в
личностных трагедиях Эдипа, Прометея, Гамлета, Дон-Кихота...
Бессмысленно требовать - "живи, как Эдип!", или - "поступай, как
Гамлет!", или - "борись с ветряными мельницами, как Дон-Кихот!". Жизнь в
этих образах, включение в эти нравственные перипетии не может дать образец
истинно доброго поведения. Эти перипетии - не "ценности", вне человека
существующие и направляющие его путь, но это и не "эталоны", внутри моего
сознания засевшие. Это - моя определенность как личности, это - узлы, в
которых сгущается и развивается моя способность ответственно (и -
культурно!) самодетерминировать мою судьбу.
Конечно, в засохших однозначных нормах морали нравственная перипетия
расщепляется, образ разрушается, расплывается в заповедях, приобретает