Виктор Лихачев «Единственный крест»

Вид материалаКнига
Глава тринадцатая.
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   27
Глава двенадцатая.

Вот скоро настанет мой праздник.


Долго молчали они, думая каждый о своем. Огромные мартовские звезды царили над притихшим миром. «Интересно, наверное, такой же мерцающей звездочкой видится откуда-нибудь из неведомого пока Хороброва и наш костер» - подумал Сидорин. Костер погорит еще час, другой – и умрет. Звезды Ориона, вечно странствующего небесного охотника сойдут с небосклона, чтобы завтра появиться опять. Но и они не вечны, как не вечен костер. Просто, как сказал Алексей Прокофьев, у всех разное время.

- Сергей, а ты боишься Смерти? – неожиданно даже для себя переходя на «ты», спросил Асинкрит задремавшего спутника. – Прости, ты уснул...

- Ой, что вы! Это я так думаю. Грущу до утра. А кто ж ее не боится? Можно образно так представить: читаешь «Красную шапочку» - и не страшно, знаешь, что все кончится хорошо, и волка убьют. Но вот фильм про оборотней, ты смотришь его один, в темном зале – уже страшнее, особенно когда на твоих глазах человек в волка превращается. И – третий случай: зима, лес или поле, ты заблудился. И вдруг – огоньки зеленые. Волки! И обступают тебя, окружают. Ужас! Вот так я думаю и смерть. Пока не пришла, - что ее бояться.

- Про волков это ты здорово. «Огоньки зеленые»... но чаще все по-другому: флажки красные, а глаз не видно...

- Вы о чем, Асинкрит Васильевич?

- Так, о своем. Скажи, а волки к вашим кацким деревням подходят?

- Нет. Я вообще ни одного волка в жизни не видел. Не охотник. Может, и не осталось их.

- Хочешь, узнаем? – Асинкриту вдруг стала весело.

- А как это? – простодушно удивился Сергей.

Сидорин встал, потянулся так, что хрустнули суставы. Затем встал прямо, высоко запрокинул голову, будто допивая последний глоток влаги – и завыл. По-волчьи. Сергей испугался, испугался по-настоящему. Но Сидорин умолк – так же неожиданно, но не расслабился, нет, а стал вертеть головой. Так старый филин крутит головой, стараясь не пропустить малейшего шума в ночном лесу. Секунда, другая... И вдруг с севера, с глазовских болот донесся ответный вой. Вой этот словно передавался эхом. Сергей почувствовал, как кепка на его голове приподнялась. А с противоположной стороны, где Кадка сливается с Корожечной еще один – еле слышимый ответ.

Сидорин сел на место.

- Есть волки, - удовлетворенно сказал он. - На севере трое. Волчица и два переярка. Видно, матерого завалили. И на юго-западе – одиночка. Похоже, старик. Да, не сладко ему.

- Почему? – спросил Сергей ошалело.

- Кому старость в радость? Зубы сточились, клыки в капканах потерял, придется собаками промышлять. А может, уже промышляет. Вы местных расспросите.

- Странный вы все-таки человек, Асинкрит Васильевич, - только и мог ответить основатель музея кацкого народа.

- Не без этого, - улыбнулся Сидорин. Удивительно, но эта бессонная ночь словно зарядила его энергией. А разговоры о Смерти... нет, они не будоражили его. Скорее, выбивали из сердца, словно клином, какой-то заповедный, древний, прячущийся в сердце, страх. И потому Асинкрит спросил, не мог не спросить:

- Сергей, даю слово, последний вопрос. Впрочем, если не хочешь, можешь не отвечать... Говорят, Смерть не выбирают. Если бы у тебя была такая возможность – выбрал бы?

Сергей не отвел взгляд.

- Да, хочу умереть не в больнице, не в дороге и не в интернате для престарелых – хочу умереть дома. Хочу обойти напоследок разные места, повидать знакомых, каждому дать что-то на память, сказать какие-нибудь слова. А потом прийти домой, поставить в переднем углу лавки, постелить полотенца, лечь и сказать, как предки мои говорили, как, наверное, еще прапрапрапрадедушка Алексей говорил: «Устал я что-то. И жить-то не хотца. Умирать вот надумал».

Теперь у Асинкрита побежали мурашки по спине. Перед ним сидел не любезный экскурсовод, не приветливый и немного чудаковатый хозяин этнографического музея, а словно убеленный сединами ветхий человек, у которого вместо крови текла по телу вода Кадки, а вместо лимфы – струйки голубых дождей, столетиями поливавших эту древнюю землю. Сергей говорил, а за ним, как тени, вставали и становились стеной его предки-кацкари, безвестные русские люди – Яша Бангеной, Ваня Ломаной, Нюша Долгая...

- А родные засуетятся, - продолжал Сергей, - побегут за священником. Пока поп собирается, достанут блюдо, насыплют зерна, поставят посередине стаканчик масла, а по краям двенадцать свечей. Придет поп и начнет соборновать – так у нас говорят. А впрочем, откуда взяться в нашей глуши священнику? Скорее всего помазать будет какая-нибудь бабка–соседка. А потом свечи задует и поставит на пол. И будут глядеть родные, куда дым пойдет: под перёд – оживет лядещий, к двери – быть в доме покойнику! Но мне все равно, я-то знаю, что «жить не хотца». Последний храбрец – так мы, кацкари называем предсмертный вздох – и заголосят, завоют однодомицы, а по селу полетит весть, что-де отмаялся еще один раб Божий...

А мне уже закрывают глаза и кладут на грудь руки – скорей, пока не окостенели. Не окостенело – не уйдет беда: в течение сорока дней будет в Кацкой земле еще один покойник...

А в доме воцарятся полумрак и тишина: не горит под передом свет, занавешены зеркала. Молчаливые женщины смывают и обряжают в парадную сряду.

А на второй день, как только к переднему углу дома приставят крышку гроба, соберутся все односельчане. Я буду лежать на тех же лавках, только уже в гробу и в ноги мне будут класть гробовые – деньги на похороны. Каждый пришедший – кто сколько может. И кто-нибудь запоет, а остальные кто подхватит, кто заплачет:


Вот скоро настанет мой праздник,

И в первый последний мой пир

Душа моя радостно взглянет

На здешний покинутый мир.

Оденут меня и причешут

Заботливой нежной рукой

И новое платье оденут –

Как гостя на праздник большой.

Вдоль улицы шумной просторной

Все будут идти и рыдать;

Закрытый парчой небогатой,

Я буду во гробе лежать.

Мой гроб опускали в могилу

В мой мертвый безжалостный путь,

Родные все плачут, рыдают

И «Вечную память» поют...


И настанет день третий. Гроб подымут, лавки скувырнут. У крыльца поставят на другие лавки. Попрощаются, и пойдет по селу печальная процессия: впереди кто-то из женщин будет разбрасывать из блюда зерна – птичкам на поминки, следом понесут крышку гроба, венки и цветы, и первый венок обязательно понесет какой-нибудь мальчишонка в белой рубашоночке. А следом и меня на широких полотенцах...

На краю села поставят гроб на сани, убранные еловым лапником. Повезут на кладбище, и всю дорогу какая-нибудь ветхая старуха будет отламывать по веточке и кидать наземь, и обозначится этими еловыми веточками последний путь мой.

А в доме уже из родных ли кто, из соседей начнут все начисто мыть; всё-всё-всё – избу, сени, крыльцо, гандарею – помещение, соединяющее в русской избе сени и двор. А лавки не подымают – нет мне дороги назад.

Могилку выкопают с утра – не знаю кто, только что не родные, родных в копаля не рядят. А меня уже зарывают. Родные плачут и причитают; даже если и слез нет, и прожил я непростительно много лет, все равно заревут – так принято.

Маленькая горбатенькая старушка будет петь и приговаривать:

- Спи спокойно, Сереженькя, легкого тёбе лёжаньица. В двенадцать часов ночи придут за тобой ангелы и пронесут прямо в рай. А тот, кто в смерти твоей повинен, будет в аду болтаться, за язык подвешен!

И соберут в моем доме поминки. Лавки подымут – все село придет. Будут есть кутью и кисель, пить водку, поминать меня пьяными слезами и петь:

Спаситель мой, спаси меня,

Я раба твоя за-аблудшая,

За-аблудшая, за-аблудшая!

Меня враг сомутил

На худые дела.

Он за то сомутил,

Что я Бога люблю,

Что я Бога люблю

И его хвалю.

Ты на помочь ко мне

Кого пришлешь?

Кого пошлешь, или сам придешь?

Или матушку Богородицу?

Или ангела да хранителя?

Или мать пресвяту Богородицу?


- Ну вот и все, Асинкрит Васильевич. Говорят, жизнь себе человек делает сам, а почему бы ему не сделать и свою смерть? Почему не умереть так, как хочется – «под иконами, в русской рубашке»?

Сидорин понимающе улыбнулся:

- И все-таки ты тоже странный, Сергей. И это хорошо.

Они еще поговорили немного. Сергей рассказал, что верстах в тридцати от Мартынова живет на кордоне лесник Григорий Петрович Федулаев – с ним интересно пообщаться: Федулаев – первый волчатник в здешних краях. А затем Сергей задремал или просто думал свои думы возле спокойно затухающего костра. До рассвета еще была время, но тьма уже поблекла, словно предчувствуя свой уход. И вот из этой грязной мглы кто-то вышел. Наверное, заблудившийся охотник, вышедший на свет костра. Асинкрит крикнул было: «Идите, обогрейтесь», только слова застряли у него в горле. Высокая женщина в белых одеждах спокойно и уверенно шла, будто не замечая костер и сидевших возле него людей.

Сидорин протер глаза. Фигура приближалась, но шла она чуть левее того места, где сидели мужчины. Первое желание – стать маленьким-маленьким, вжаться в землю, закрыв глаза руками... Женщина прошла мимо костра и вдруг остановилась. Просто стояла, словно ожидая, что ее окликнут. Сергей продолжал дремать, низко опустив голову. А может действительно, взять – и окликнуть? Да и дело с концом... Асинкрит успел рассмотреть: на женщине было похожее на плащ одеяние с накидкой, которая скрывала голову и делала фигуру женщины еще выше. Он нисколько не сомневался, кто перед ним. Повернется или нет? Словно чувствуя свою кончину, предсмертно рванулось вверх пламя костра. Но сил уже не было и огонь рассыпался искорками по черной земле. Он мог бы поклясться, что слышал, как Смерть вздохнула – и шагнула в темноту, растаяв в ней словно утренний сон... Значит, еще не время.

... Не проходило дня, чтобы Сидорин не вспоминал эту ночь на Ивановой горе. А о женщине в белых одеждах он думал и в родном Упертовске, и в уютном Кашине, и в огромной Москве. Память об увиденном шла за ним по пятам, но страх отступал все дальше и дальше.


Глава тринадцатая.

Кое-что о ежиках.


- Анекдот вспомнила, рассказать?

Глазунова и Толстикова сидели в кофейне, обеденный перерыв у Лизы подходил к концу, а Галине только-только предстояло «заступить на вахту», как она сама любила выражаться, – на втором этаже городской поликлиники ее ждал кабинет участкового терапевта.

Галина вдоволь отвела душу в разговоре с подругой. Женщину повело на воспоминания. Поэтому сегодня Толстикова узнала о своей собеседнице, как, впрочем, о Вадиме Петровиче и Асинкрите Васильевиче много нового.

- Расскажи, а то, чувствую, мне сегодня опять битый час предстоит печальные баллады Плошкина-Озерского слушать.

- Только анекдот того... не очень.

- Давай, какой есть.

- Заяц выходит на полянку. Смотрит, - Галина перешла на шепот, - полна поляна ежиков. Они «паровозиком» выстроились и... короче понимаешь.

- Не понимаю...

- Глупая, - Глазунова посмотрела по сторонам, - любовью занимаются.

- А... Только при чем здесь «паровозик»?

- Слушай, Алиса, у тебя есть воображение? В цепочку они выстроились и... понимаешь?

- То есть, все? – Толстикова засмеялась. – Дошло.

- Слава Богу. Делают они это, значит, «паровозиком», а тот ежик, который первый, орет во всю глотку: «Замкнули круг! Замкнули круг!»

- Потому что, он...

- Ну да!

Подруги смеялись от души, забыв об окружающих. Глазунова легла животом на столик, а Толстикова в позе розеновского мыслителя только и могла вымолвить:

- Е-ежи-ки...

- Да. Замкнуть... говорит, приказываю... черти... ой не могу!

- Бедный ежик...

- А они не замыкают.

- Не до этого...

Новый взрыв смеха.

- Давно я так, Галинка, не смеялась, - Толстикова вытерла слезы.

- Ну и хорошо. Я словно прежнюю Алису увидела. А то ходит вся насупленная, на людей волчонком глядит.

- Кем?

- Ну, волчонком. Образ у меня такой сложился.

- Не надо мне таких образов... Кстати, если б здесь сидел твой муж и все слушал...

- Ты про анекдот или вообще про все?

- Вообще про все.

- Не приведи, Господи. Он у меня и так что-то комплексовать начал...

- А ты его бодифлексом не пробовала?

- Это идея. Представляешь, Вадькину физиономию, когда он резко воздух выдохнет: «пах!» Глаза вытаращит...

- Ой, Галка, молчи... не могу.

Смех стал еще громче.

- Алис, представляешь, живот втянет...

- Ой, не могу... Попытается втянуть...

- Ни дать, ни взять ежик...

- Первый... Фи, Галька, какие мы с тобой бессовестные.

- Мы же по-доброму... Кстати, чего это я именно про ежиков анекдот вспомнила?

- Своего Вадима спроси, он же у тебя на Фрейде помешан. Сразу бы выдал тебе, Галина Алексеевна: «Ежик – это не спроста».

- Почему?

- О бессознательном что-нибудь слышала?

- Я же участковый терапевт. Ко мне иной раз такие бессознательные приходят.

- Вот и посуди, только вспомнила этого... как его? - Сидорина...

- Ты мне брось: «этого... как его».

- Так тебе он друг, мне с ним детей не крестить... Не отвлекай, пожалуйста. Только вспомнила, и сразу из подсознания круг появился. Пока не замкнутый. Ведь ты же анекдот заранее не собиралась мне рассказывать?

- Нет, конечно. Всплыл из памяти...

- Всплыл... Смотри, Глазунова, доиграешься.

- Ерунда, я женщина честная и верная. Так что скажет мой суженый?

- Что ты готовишь ему вкусное рагу...

Женщины прыснули.

- Да ну тебя, Алиска. Нет, здесь другое. Я же тогда совсем девчонка была. Все эти годы себя лепила.

- Ну и как?

- Со стороны виднее. Это я должна тебя спросить: «ну и как»? Мне самой нравится. Только... Что-то ушло с той девочкой... очень хорошее, светлое. А Сидорин... Ты не представляешь, Алиска, что это был за человек! Как-то раз Вадик заболел. На улице мой, сирень цветет, а у Вадима тоска в глазах, он уже койку эту ненавидит. Приходит Сидорин, собственной персоной, - Асинкрит не в общежитии, у дяди жил. Приходит, берет в соседней комнате гитару – и начинает петь. Четыре часа рел. Во всем общежитии окна открылись – здорово он пел. Визбор, Окуджава, Суханов, Анчаров... Вот только Высоцкого почему-то никогда не пел. Вот... Так о чем это я? Ах, да. Пел, пел. Вадька весь в соплях, слезах и благодарности. А Сидорин ему: ладно, мол, старик, не бери в голову. И благодарить не надо. Просто мне делать было нечего.

- И Вадим Петрович, что – обиделся?

- Конечно. Чуть драться не бросился, еле успокоился.

- Ну и глупый. Сидорин доброе дело сделал, а слов благодарных засмущался. Вот и выставил колючки...

- Теперь-то я это понимаю. И Вадим тоже.

В этот момент в кофейню вошла женщина. Вошла робко, словно бедная крестьянка, впервые переступившая порог роскошного барского дворца. Она подошла к Юрию, заказала кофе.

- Идите к подругам, Люба, я сейчас принесу.

- Спасибо. Только... Хорошо, принесите.

И Братищева, а это была она, подошла к знакомому столику.

- Здравствуйте, девочки.

- Здравствуй, Люба, – кивнула в ответ Толстикова.

- Привет, коли не шутишь. Лиса, – процедила сквозь зубы Глазунова.

- Присаживайся. – Толстикова.

- Спасибо.

- Ладно, Алиса, мне пора. Пойду я. – Глазунова.

- Подожди, Галина, мне вам кое-что сказать надо.

- Вот только без этого. Хорошо, Любочка?

- Без чего?

- Без штучек твоих лисьих. Поплачь еще. Вот и слезы выступили.

- Галина, не надо. Видишь человеку плохо? – вступилась Толстикова за Любу.

- Сама виновата. И рыбку скушать захотела и...

- Галя, - настойчиво повторила Лиза, - ты очень хорошо сказала про девочку. В каждой из нас была такая девочка. Твоя смотрит сейчас на тебя...

- Нет, что я должна – целоваться с ней?

- Хотя бы выслушай.

- Да, говорить она умеет. Хотя, нет... спрошу. Скажи мне, Любочка, помогли тебе твои ляхи?

- Какие ляхи? А, ты в этом смысле...

- Во всех. Когда в «Экспресс-газете» статью читать?

- Статьи не будет.

- Что так? Не взяли?

- Я решила не посылать. Во-первых, в «Окраине» первую статью изуродовали, у меня не так все было. По-человечески. А во-вторых... Впрочем, это уже не важно.

- Молодец, Люба.

Братищева благодарно улыбнулась Толстиковой, но улыбка также быстро погасла, как и родилась.

- Я, собственно, попрощаться зашла. Мало ли что. Знала, что увижу вас, вот и зашла. Сейчас в соцзащиту заходила... рядом... вот и решила...

- Ты что, уезжаешь куда? – спросила Толстикова.

- От себя, от совести своей не убежишь, - глубокомысленно изрекла Галина.

- Завтра в больницу ложусь, а в конце недели обещали сделать операцию.

- Погоди, ты о чем говоришь? – Глазунова будто впервые увидела Любу.

- Я не говорила раньше, а потом... вы сами понимаете, - Братищева говорила, с трудом подбирая слова. – Уставать стала быстро, голова болела и кружилась. Думала, что работаю много. Оказалось, что щитовидка.

- У кого ты была? – Галина стала по-врачебному деловита.

- У Розы Петровны...

- У Максимовой? Хорошо. Врач от Бога. Узлы?

- Два. Сказала большие, надо оперировать. Это рак, Галя, да?

- Почему сразу рак? После операции возьмут узлы на исследование и...

- Девочки, мне нельзя умирать. У меня Олька...

- Раньше времени не хорони себя, - сердито перебила Братищеву Галина.

- Люба, а сейчас куда ты ее устроила? - спросила Лиза.

Братищева махнула рукой, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать.

- Вы же знаете, никого у меня. Родителей своих никогда не видела, а бабушек и дедушек, тем более.

- Прости, - не успокаивалась Толстикова, - а муж? Ну, то есть отец ребенка?

- Отец ребенка... Где-то катается колобком на бескрайних просторах Родины. Да он и не знает, что у него дочь растет... Я зачем в соцзащиту ходила? На время операции Ольку в интернат устроили. Сходила я туда. Ой, девочки, - и она все-таки заплакала, - это ужас. Сама детдомовская, но такого тогда не было. Представляете, вот такие крохи – и матом ругаются... Бедная моя девочка!

Зашмыгали носами и остальные. Первой взяла себя в руки Глазунова.

- Никаких интернатов!

- Правильно, Галя, - поддержала подругу Толстикова, - Олечка поживет у меня.

- Почему у тебя? – удивилась Глазунова.

- У меня хорошая квартира, я живу одна. Считаю, это лучший вариант.

- Лучший после моего. Не обижайся, Алисочка, но у тебя никогда не было детей...

- Причем здесь это? Ты считаешь, что я не смогу...

- Алисочка, ты все сможешь, - мягко перебила ее Галина, - а про детей я - еще раз прости меня, пожалуйста - по другой причине сказала: тебе придется весь свой уклад жизни менять. А у меня растет такая же, да к тому же еще и подружка Ольгина. Если у меня Любина дочь поселиться, никто даже не заметит, они и так целыми днями вместе. Это раз. Школа возле дома, а тебе ее придется через весь город возить – два. Убедила? И к тому же, мне без твоей помощи не обойтись все равно.

- Девчонки, как-то вы так... спасибо. Честное слово, я даже не ожидала. Не подумайте... вот, - и Братищева полезла в сумочку – направление уже взяла...

- Порви, - сказала Лиза. И неожиданно добавила:

- «Туда, где ругаются матом, идти ни за что не надо». Ой, это из меня Плюшкин - Озерский лезет.

- Я бы по-другому сформулировала, - решила тоже блеснуть поэтическим мастерством Глазунова. – «Где дети ругаются матом, идти надо с автоматом».

И добавила:

- Все равно из них ничего путного не получится.

- Они же не виноваты. И вообще, ты же врач! – возмутилась Толстикова. Но потом сбавила тон:

- А вообще-то ты, наверное, права.

- Однако мы отвлеклись. С Ольгой решили, что делать. Как быть с тобой? - Глазунова посмотрела на Любу, явно что-то прикидывая.

- А что со мной? Или... Ты же сама сказала...

- Да не о том я. Не надо тебе у нас в городе операцию делать.

- Но для Москвы у меня денег нет.

- Какие деньги. Люба? – искренне удивилась Толстикова. – Вадим Петрович обязательно достанет направление в Москву. И ты сделаешь операцию. Бесплатно. Правда, Галя?

- Ох, Алиска, совсем ты у нас ребенок! – улыбнулась Глазунова.

- Почему? Я сама видела по телевизору: если по направлению, то...

- Правильно, бесплатно. А потом перед операцией к Любашке подойдет анестезиолог. Все, что надо расспросит, в конце добавит: если, мол, у вас ко мне какие пожелания будут, милости прошу ко мне в кабинет. Люба возьмет конвертик, положит туда энную сумму – и в кабинет...

- Мне одна женщина рассказывала, - перебила ее Братищева. – Она не поняла, что еще ей желать. Такой милый человек, все расспросил. А потом она, уже после операции, два дня от унитаза не отползала.

- Это же... – у Лизы даже не нашлось слов, - он же клятву Гиппократа давал!

- Правильно. Но он же хозяин своего слова – сначала дал, потом взял обратно. К тому же, сама подумай, где сейчас Гиппократ? Сидит на Олимпе, и в ус не дует, а за него другие отдуваются... И вообще, Алиска, - продолжила Глазунова, - к нашему делу это отношения не имеет. Мы просто констатируем факты. А они вещь упрямая. После анестезиолога будет «сам» или «сама» - кто операцию сделает. Намекать никто не станет – больной придумает, как отблагодарить.

- Нянечке, чтобы палату вымыла, тоже надо, - меланхолично добавила Люба.

- Надо, - философски согласилась Галина, - а еще медсестре. Все дело в количестве драгоценного металла. Что говорить, Москва зажралась, конечно, но уровень там и у нас – небо и земля.

- Послушай, Галя, ты так спокойно об этом говоришь. Может, и ты – берешь?

- А кто бы мне дал, Алисочка? Я – участковый врач, терапевт. Чернорабочая медицины. Мое дело – ОРЗ и гипертония. У Вадима – другое дело. Захочет человек ребенка от армии отмазать – все отдаст.

- Хочешь сказать...

- Слушай, солнце мое, ты будто вчера родилась! – вскипела Глазунова. – Хорошо тебе было – за Мишей, как за каменной стеной, а на нашу зарплату попробуй, поживи. Ладно – мир? Все это разговоры. Что делать с Любой – вот вопрос.

- А вот Роза...

- А что, Роза? Она свое дело хорошо сделала, теперь надо, чтобы и другие все сделали хорошо.

Братищева сделала еще одну попытку:

- Роза Петровна говорила, что оборудование у нас отличное...

- Кто бы спорил... Решено. Ты, лиса, поедешь в Обнинск, - Галина была довольна собой. – Это то, что надо. Во всех смыслах.