Культура древней руси в работах д. С. Лихачева
Вид материала | Документы |
СодержаниеИсточник: Dimitri Obolensky, Medieval Russian Culture in the Writings of D. S. Likhachev // Oxford Slavonic Papers. New Series. |
- Урок история + литература «Культура Древней Руси», 264.04kb.
- Методическая разработка изучения темы «Художественная культура средневековой Европы, 68.31kb.
- Культура Древней Руси. 14. Быт и нравы Древней Руси. 15. Повторительно обобщающий урок, 38.04kb.
- Программа вступительного испытания по предмету «История» Тема Древняя Русь (до ХIV, 24.7kb.
- Тема : Культура Древней Руси, 52.41kb.
- Тема "Святые Древней Руси" в вузовском курсе "Русская духовная культура", 282.54kb.
- Искусство византии и древней руси, 905.47kb.
- За курс основной школы. Билет №1 Крещение Руси и его значение. Социально-экономическое, 31.59kb.
- Древней Руси Основой любой древней культуры является письменность. Когда она зародилась, 170.15kb.
- История, 1393.34kb.
Дмитрий Оболенский
КУЛЬТУРА ДРЕВНЕЙ РУСИ В РАБОТАХ Д. С. ЛИХАЧЕВА
Семидесятилетний юбилей Дмитрия Сергеевича Лихачева, который приходится на 28 ноября 1976 года, дает повод для раздумий о значении вклада этого выдающегося ученого в понимание культуры и истории средних веков. Вся его жизнь была тесно связана с родным городом – Санкт-Петербургом – Петроградом – Ленинградом. Будучи студентом университета (1923–1928 гг.) он посещал занятия сразу на двух секциях отделения языкознания и литературы романо-германской и славяно-русской. На первой из этих секций он специализировался по английской литературе и написал дипломную работу «Шекспир в России в XVIII веке», на второй занимался малоизвестными произведениями Некрасова и под руководством историка литературы и палеографа Д. И. Абрамовича изучал литературу русского средневековья.
В 1938 г., спустя десять лет после окончания университета, Д. С. Лихачев связал свою судьбу с Институтом русской литературы Академии наук СССР («Пушкинский дом»), и этому месту суждено было сыграть решающую роль в его научной карьере. В 1954 г. он был назначен заведующим Сектора древнерусской литературы, и занимает эту должность по сей день. Исполняя свои обязанности, он приложил все усилия к тому, чтобы сделать Сектор древнерусской литературы Пушкинского дома ведущим мировым центром изучения раннего периода русской литературы. Периодическое издание «Труды Отдела древнерусской литературы» пользуется высоким авторитетом и имеет репутацию уникального в своей области.
Лихачев получил ученую степень доктора филологических наук в 1947 г., а в 1951 г. был утвержден в звании профессора Ленинградского университета. В 1953 г. он был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР, в ноябре 1970 г. стал академиком. В 1967 г. Дмитрий Сергеевич посетил Великобританию, где 16 февраля стал почетным доктором Оксфордского университета. В 1976 г. его избрали членом-корреспондентом Британской Академии.
Важным, хотя и не столь широко известным достижением Лихачева в области общественной деятельности, стал его вклад в сохранение исторических памятников России. Случилось так, что его первые труды по культуре русского средневековья появились в конце Второй мировой войны, когда от многих памятников культуры после немецкой оккупации остались одни руины. Нет никаких сомнений в том, что его работы (особенно книга о средневековом Новгороде, изданная в 1945 г.) способствовали признанию необходимости широкомасштабной программы по восстановлению исторических памятников. Позже (в частности, в 1950-е – 1960-е годы) в советской прессе часто появлялись его статьи, в которых он пытался привлечь внимание общественности к опасности невежества и небрежения, приводящих к разрушению памятников. В этом отношении Лихачев сыграл важную просветительскую роль.
Широкий круг тем, затрагиваемых в работах Лихачева1 затрудняет их классификацию. Тем не менее, в опубликованных им трудах можно выделить три основные темы: (1) древнерусские летописи, (2) «Слово о полку Игореве», (3) история литературы и культуры средневековой Руси. Задачей данной статьи является оценка его вклада в разработку каждой из этих трех тем.
I
Неиссякаемый интерес Лихачева к русским летописям получил конкретное воплощение в конце 1930-х годов, когда он начал изучать научные труды А. А. Шахматова (1864–1920 гг.), авторитетнейшего специалиста в этой области. У Шахматова он перенял весьма изощренный и испытанный практикой метод текстологического анализа, применяемый для определения связи между летописями, для воссоздания первоисточников, на которые они опирались, и для выявления процессов, в результате которых летописи приобрели свой окончательный вид. Эти процессы, как утверждал Шахматов, нередко были связаны с политическими взглядами составителей летописей и их покровителей. Освоение этого метода позволило Лихачеву овладеть уникальными знаниями по истории написания русских летописей, а также дало понимание (углубленное его интересом к истории идей) того, насколько тесно процесс составления и редактирования летописей связан с социально-политической историей средневековой Руси. Лихачев сумел усовершенствовать «исторический» метод Шахматова: он рассматривал летопись не только как историк и филолог, но и как литературовед; при этом он выявлял и описывал не только взгляды, но и авторский стиль древних летописцев. Такого рода историко-литературоведческий подход расширил наши представления об эстетических идеалах этих авторов и их литературных достижениях.
Свою работу в области историографии Лихачев начал с изучения новгородских летописей XII века. Его первым обзорным трудом по этой теме был общий анализ культурно-исторического значения русских летописей (Русские летописи и их культурно-историческое значение, М.–Л., 1947). Первые главы этой книги посвящены шедевру древней русской историографии «Повести временных лет». Стремясь проследить историю создания текста, Лихачев, естественно, начал с его «генеалогического древа», предложенного Шахматовым. Гипотетическая родословная летописи включала в себя более древний вариант «Повести», восходящий ко времени царствования киевского князя Ярослава (1019–1054 гг.); второй, расширенный вариант был написан около 1073 г. в Киево-Печерской лавре; третий, еще более масштабный, – в том же монастыре между 1093 и 1095 гг.; есть еще и четвертый текст «Повести временных лет», составленный, вероятно, монахом Нестором из Лавры в 1113 г. Последний вариант, в который было добавлено немало материала византийского происхождения и рассуждений автора о прошлом Руси и ее связях с внешним миром, близок к варианту, дошедшему до наших дней, однако две более поздние рукописи (1116 и 1118–1119 гг.) были отнесены Шахматовым к периоду, предшествовавшему времени, когда «Повесть» приобрела свой нынешний облик.
Лихачев в общем принял эту генеалогию, но исключил из нее текст, который Шахматов датировал как самый ранний (1037–1039 гг.). Вместо него Лихачев предлагает не менее гипотетическое «Сказание о крещении Руси», которое он реконструировал из шести фрагментов, имеющихся в дошедшем до нас варианте «Повести»: в них сообщается о крещении и смерти княгини Ольги (955, 969 гг.), мученичестве двух варягов-христиан в Киеве (983 г.), крещении Владимира (986, 987, 988 гг.), убийстве Бориса и Глеба (1015 г.), есть также похвала князю Ярославу (1037 г.). Лихачев полагает, что это подробное перечисление событий, связанных с крещением Руси, которое он относит ко времени правления Ярослава, и было первоисточником дошедшей до нас «Повести временных лет».
В книге «Русские летописи» и в некоторых более поздних работах Лихачев отстаивал мнение о том, что «Сказание о крещении Руси» была дальним предком «Повести временных лет». Он также попытался определить стиль, композиционные приемы и взгляды составителей. Идеологические параллели, которые Лихачев находит между этим произведением и «Словом о законе и благодати» Илариона, достаточно убедительны, и хотя, на мой взгляд, Лихачев напрасно обвиняет Илариона в распространении антивизантийских настроений, он, безусловно, прав в том, что эти два произведения середины XI века – самые ранние литературные свидетельства национального самосознания России.
Общепринято считать, что материалом для первоначальных текстовых слоев «Повести временных лет» частично служило устное предание; Лихачев доказал, что составители, последовательно работавшие над «Повестью» в 1064–1106 гг., в значительной мере опирались на рассказы Вышаты и Яна, отца и сына из знатной киево-новгородской семьи. Другие устные источники, не упоминаемые Лихачевым, могли иметь скандинавское происхождение. В замечательной и несправедливо забытой книге «Варяжские саги как первоисточник древнерусских летописей» (Die Varaegersage als Quelle der altrussischen Chronik, Aarhus-Leipzig, 1934) А. Стендер-Петерсен утверждает, что некоторые эпизоды летописей о приключениях и ратных подвигах первых правителей Киева выдержаны в стиле саги, принесенной в Россию скандинавами-варягами, служившими в византийских войсках в Средиземноморье. Не все доводы Стендер-Петерсена равно убедительны; но их давно пора учесть при изучении вопроса о происхождении «Повести временных лет».2
Один из самых впечатляющих разделов «Русских летописей» (с. 100–144) посвящен стилю и композиции «Повести временных лет». Краткий, но очень точный анализ употребления прямой речи и диалога, предпринятый Лихачевым, уводит нас из подчас сухой области текстологии в мир ярких образов, драматического напряженности и колоритного юмора: набросок могучего, но аскетичного генеалогического древа, сделанный Шахматовым, словно покрылся вдруг листьями и цветами, написанными мастером литературных образов.
В заключительной части «Русских летописей» рассмотрено летописание в послекиевской Руси: новгородские летописи XII и XV столетий, двух знаменательных периодов в истории культуры этого города; упадок историографии после нашествия татаро-монголов; провинциализация летописания на окраинах Руси; попытки московских идеологов на излете средневековья централизовать и монополизировать составление летописей с тем, чтобы объявить Московское княжество историческим наследником Киевской Руси.
Нет ничего удивительного в том, что самые яркие и запоминающиеся эпизоды «Русских летописей» посвящены «Повести временных лет» – наряду со «Словом о полку Игореве», это произведение древнерусской литературы было для Лихачева главным источником вдохновения. И нетрудно понять, почему. Для медиевиста, сведущего в текстологии, интересующегося историей идей и обладающего тонким эстетическим чутьем, привлекательность «Повести» неотразима. Ее стиль сочетает торжественный язык религиозных наставлений, лиризм, заимствованный из православной литургии и народной поэзии, искусство рассказчика, напряженный диалог и меткие остроумные афоризмы. Ее авторы склонны рассуждать о смысле и цели истории. Они, не уступая в этом Нестору, проявляют высокие нравственные чувства – возмущаются жестокостью и несправедливостью, признают благотворное влияние христианства на общество, выражают почтение к образованию и понимают, что русский народ, принявший недавно христианство, вошел тем самым в огромную семью народов. Неудивительно, что в своих последующих работах Лихачев неоднократно возвращался к «Повести временных лет». В 1950 г. он издал текст «Повести» в двух томах, дополнив его переводом на современный русский язык, подробным историко-литературоведческим предисловием и обширными комментариями, имеющими огромную ценность. Эти два тома стали настольной книгой всех, кто изучает историю древней Руси.
II
Первые свидетельства интереса Лихачева к «Слову о полку Игореве» – выход нескольких его статей, посвященных «Слову», и издание этой эпической поэмы в 1949–1950 гг. Последняя появилась в книге «Слово о полку Игореве» под редакцией В. П. Адриановой-Перетц (М.–Л., 1950), в работе над которой принимал участие и Лихачев – ему принадлежат подготовка текста, «объяснительный перевод» на современный русский язык, историко-литературный анализ поэмы, изложение истории ее открытия в начале 1790-х и издания в 1800 году и подробный комментарий. Издательский опыт Лихачева, знание истории Руси XII века и эстетическое чутье сочетаются в этой работе наилучшим образом. Хотя не все текстологические правки Лихачева были безоговорочно приняты (в этом и в других отношениях его редакцию можно сравнить с редакцией Романа Якобсона), многие из них являются подлинным откровением. Исторический контекст очерчен артистично и с должной научной достоверностью. Полагая, что поэма была написана в 1187 году, Лихачев стремится показать, насколько точно она отразила идеалы, культуру и каждодневные занятия в Киевской Руси, доживавшей последние десятилетия: благородные и эгоистичные амбиции князей, опасность вторжения язычников-половцев, угасание ее столицы Киева, неизменная духовная привлекательность (по крайней мере, для патриотически настроенных русских) понятия «Земля русская», общность территории, языка и религии. По мнению Лихачева, лейтмотивом «Слова» является патриотизм. Его автор не жалеет красноречия в попытке убедить русских князей объединиться для защиты Киева и доказать им, что победы язычников – следствие раздоров удельных князей. Патриотизм и дидактика уравновешены в поэме сообщением о поражении и пленении половцами князя Игоря и его дружины. С точки зрения единства государства их опрометчивый поход, предпринятый ради личной славы, был катастрофой, но в поэме он представлен как деяние, заслуживающее восхищения: доблесть и отвага на поле брани, достоинство, с которым герои приняли поражение, призваны тронуть читателя и пробудить в нем благородные чувства, что вполне в традициях героического эпоса. Две главные темы поэмы – героическая и патриотическая – искусно чередуются, сплетаясь порой воедино. К сожалению, в последние годы героической компоненте «Слова» ученые не уделяют должного внимания.
В 1960-е годы Лихачев был вовлечен в споры о подлинности «Слова». Дискуссия, начавшаяся еще в первой половине XIX столетия и постепенно затихшая, с новой силой разгорелась в 1940 году после появления книги Андре Мазона «Слово об Игоре» (André Mazon, Le Slovo d’ Igor). В 1963 году идеи французского ученого были повторены в России советским медиевистом А. А. Зиминым.3 Мазон и Зимин считают, что «Слово» – подделка, изготовленная в конце XVIII века в подражание «Задонщине» – эпическому произведению конца XIV – начала XV века, увековечивающему победу русских над татарами в Куликовской битве 1380 года. После издания «Задонщины» в 1852 г. стало очевидным поразительное сходство многих фрагментов обеих книг, свидетельствующее о несомненной связи этих произведений. Те, кто считал «Слово» средневековым произведением, сочли, что оно послужило образцом для «Задонщины». Для скептиков взаимосвязь этих произведений была прямо обратной.
Участие Лихачева в дискуссии о взаимоотношениях «Слова» и «Задонщины» было неизбежным. Это участие можно разделить на три этапа. Сначала, в качестве аргумента против гипотезы скептиков, он разработал концепцию «поэтики подражаний».4 Под «подражанием» он понимает воспроизведение стиля и образов первоисточника, а также перенесение посредством механической вставки фраз и речевых оборотов в новую тематику и контекст. «Инерция подражательности» приводит к упрощению оригинала и использованию эклектичной стилистики. По мнению Лихачева, черты «однообразного» и «инородного» заимствования свойствены «Задонщине», а не «Слову». Он утверждает, что если вычеркнуть из «Задонщины» все заимствования из «Слова», в нем не останется ни одного стилистически близкого «Слову» элемента. Но если вычеркнуть в «Слове» все то, что совпадает с «Задонщиной», останется гораздо бóльшая часть, близкая поэтическому слою «Задонщины». Текстологическую аргументацию подкрепляет тот факт, что такого рода подражания произведениям Киевского периода характерны для конца XIV – начала XV веков, т. е. периода написания «Задонщины».
Второй этап исследования Лихачевым взаимосвязи «Слова» и «Задонщины» отмечен появлением в 1966 г. очень ценной книги «„Слово о полку Игореве” и памятники Куликовского цикла», соредактором которой он был. Эта книга – плод совместного труда. Его «организатором», как сказано в предисловии, была В. П. Адрианова-Перетц, выдающийся ученый, которая помогла Лихачеву обрести свое призвание в изучении древней литературы и искусства. Хотя в книге нет отдельной работы Лихачева (написанная им глава «Черты подражательности „Задонщины”», уже была опубликована в виде статьи5), влияние его взглядов заметно во многих местах книги. Это более чем шестисотстраничное издание было призвано решить две задачи: установить время создания «Слова» и выяснить текстологическую зависимость между «Словом» и произведениями, тематически связанными с Куликовской битвой, в частности, с «Задонщиной». Одним из главных методов датировки «Слова» стал лингвистический анализ: соответствует ли язык «Слова» языку XII столетия или же его словарный состав и фразеология относятся к более позднему периоду? Подробный стилистический комментарий «Слова», сделанный В. П. Адриановой-Перетц, – убедительный довод в пользу первого варианта: он доказывает, что словарь, морфология, синтаксис, образность, военная терминология и поэтическая манера (какими бы «своеобразными» они подчас ни казались) вполне соответствуют тому, что нам известно о русском литературном языке Киевской Руси. Для решения второй задачи, поставленной авторами этой книги, они предприняли беспрецедентно кропотливое исследование шести дошедших до нас рукописей «Задонщины» и показали несостоятельность главного текстологического аргумента скептиков, утверждающих, что «Слово» напоминает скорее поздние списки «Задонщины», чем ее первоначальный текст. Кратко изложить их доводы невозможно по причине сложности, но независимо от того, разделяет читатель мнение о том, что «эта книга является самой весомой попыткой переубедить скептиков»6 или нет, она останется вехой в истории изучения «Слова».
Третий этап участия Лихачева в решении этого вопроса связан с публикацией двух его статей в «Oxford Slavonic Papers». В первой из них («The Authenticity of the Slovo o Polku Igoreve: A Brief Survey of the Arguments»)7 Лихачев принимает аргумент, высказанный Романом Якобсоном в 1952 г. и основанный на тройственной связи между «Словом», «Задонщиной» и сообщением Ипатьевской летописи о походе Игоря Святославовича на половцев в 1185 году. Этот «текстологический треугольник» (выражение Лихачева) используется им в поддержку происхождения «Задонщины» от «Слова»; в противном случае автор «Задонщины» должен был бы знать текст Ипатьевской летописи и «из бесчисленных перечислений битв и походов русских выбрал бы тот самый рассказ о поражении Игоря Святославовича, который позже стал основой «Слова о полку Игореве». Такое совпадение было бы «надуманным и крайне неправдоподобным».
Во второй статье «Further Remarks on the Textological Triangle: Slovo o Polku Igoreve, Zadonshchina, and the Hypatian Chronicle»8 Лихачев анализирует взаимосвязь этих произведений в ответ на попытку Джона Феннела9 отрицать какую бы то ни было текстуальную связь «Задонщины» с рассказом о походе Игоря из Ипатьевской летописи и тем самым удалить одну из сторон «текстологического треугольника». Этим он вновь подтверждает свой прежний вывод о происхождении «Задонщины» из «Слова» (который поддерживает автор данной статьи) и излагает его со свойственной Лихачеву ясностью и учтивостью. В первой из двух статей он, упомянув о продолжительной и зачастую язвительной полемике вокруг «Слова», написал: «Обе стороны должны не уклоняться от чисто академических аспектов этого вопроса. Например, не прибегать к «психологическому» объяснению трактовки своих противников… и, наконец, не пытаться произвести впечатление, преувеличив число сторонников своей точки зрения. Эти требования обусловлены не только этикой научного диспута, но и самой обычной логикой»10.
III
Примечательная особенность работы Лихачева с древнерусскими летописями и со «Словом о полку Игореве» – сочетание скрупулезного анализа с масштабностью литературных и исторических перспектив, которое позволяет Лихачеву проверить состоятельность обобщений, сделанных на основе сравнительного изучения исследуемых материалов. Так, сравнение «Слова» и «Задонщины» позволило ему выдвинуть концепцию литературного подражания или стилизации. Сходным образом знание древнерусских летописей и использование исторического метода Шахматова помогли ему написать книгу «Текстология» (М.–Л., 1962). Лихачев утверждает, что необходимо четко разграничивать текстологию и текстуальный анализ, как разграничивают, например, химию и химический анализ. Термин «текстология» ввел в научный обиход критик-формалист Б. М. Томашевский (1890–1957 гг.). В последние годы, во многом благодаря Лихачеву, текстология приобрела немалую популярность в российском литературоведении. Текстологию используют для изучения семантических и эстетических свойств литературных произведений, особое внимание уделяя последующим редакциям, а также состоянию общества и особенностям среды, в которых жили и работали авторы и переписчики. Выдвигаемые Лихачевым требования к текстологии очень высоки: по его мнению, это вовсе не прикладная дисциплина, а «независимая наука».
В последнее время можно отметить усиление интереса Лихачева к общим концептуальным построениям и к теории литературы, о чем свидетельствуют его обзоры и монографии по конкретным проблемам древнерусской литературы, изданные в последние двадцать лет. Всем этим работам присущи общие особенности. Во-первых, они – плод глубоких раздумий автора не только о древнерусской литературе, но и о литературном процессе как таковом, об общих проблемах стиля, о природе воздействия написанного слова на человека. Иногда даже возникает впечатление, что древнерусская литература используется автором как некая лаборатория, в которой он испытывает и совершенствует свою общую теорию литературы. И наоборот, приложение теоретических выводов Лихачева к конкретным произведениям древнерусской литературы позволяет понять их гораздо глубже. Во-вторых, эти работы свидетельствуют о постепенном расширении его географического горизонта: так, уже в конце 1950-х гг. рассмотрение древнерусской литературы в национальном контексте уступает место пониманию того, что до XVII века русская литература была частью обширной литературной традиции, охватывавшей всю Восточную и Юго-Восточную Европу. В-третьих, наблюдается растущий интерес Лихачева к междисциплинарным исследованиям, нацеленным на выявление общих стилистических критериев, которые позволили бы изучать литературу, фольклор, изобразительное искусство и богословские сочинения как взаимосвязанные части единой культуры. Наконец, Лихачев с успехом использует для изучения древнерусской литературы современные литературоведческие методы, что помогает читателю по достоинству оценить памятники этой литературы и насладиться ими.
Первую из упомянутых работ «Возникновение русской литературы» (М.–Л., 1952) можно рассматривать как книгу «переходного периода». Она еще не вполне свободна от шовинизма и содержит националистические отголоски ранней работы Лихачева «Национальное самосознание древней Руси» (М.–Л., 1945), и тем не менее, во многих отношениях в ней намечен путь к темам более поздних публикаций. Ученый справедливо отмечает значение «переводной литературы» (церковнославянских вариантов греческих сочинений) в формировании мировоззрения книжников Киевской Руси. Авторы учебников, как правило, упоминают переводную литературу только в вводных главах, после чего совершенно о ней забывают. А ведь переводы, сделанные в Болгарии, реже – на Руси (и включавшие Священное Писание, тексты литургий, патристику, агиографию, летописи и иные исторические и псевдоисторические произведения) формировали вкус и расширяли интеллектуальные горизонты образованной элиты общества; они же способствовали появлению местной «оригинальной» литературы. Хотя Лихачев несколько преувеличивает степень оригинальности, привносимой русскими переводчиками, он совершенно справедливо указывает на то, что церковная власть и верхушка светского общества принимали активное участие в информационном обмене, а также в выборе сочинений для перевода и их использовании для нужд русского общества. Такого рода избирательное заимствование позднеантичной и средневековой греческой литературы – иллюстрация более общего процесса культурной экспансии Византии, которому Лихачев посвящает краткую, но побуждающую к размышлениям главу. Особенно убедительны его замечания о социальных факторах, направляющих освоение новой культуры, о «творческих» аспектах культурного заимствования, о взаимосвязи между проникновением византийской цивилизации на Русь и развитием здесь институтов централизованной власти. Тем не менее, утверждение Лихачева о том, что культурные связи между Византией и Россией касались преимущественно господствующих классов и что русский правящий класс перенял политические идеи, литературу и искусство Византии лишь для того, чтобы усилить авторитет государства (с. 122–127), можно принять разве что со значительными оговорками.
Следующий обобщающий труд Лихачева – книга «Человек в литературе древней Руси» (1958; исправленное издание – 1970). Книга начинается с интригующих вопросов: почему московские князья, правившие до XVI века, кажутся такими невыразительными и удручающе похожими друг на друга? Прав ли Карамзин, который жаловался, что перед историком, взявшимся изучать характеры предшественников Ивана Грозного, предстает «африканская степь»? Верно ли говорил Ключевский, что московских князей до Ивана III практически невозможно отличить друг от друга? Вовсе нет, возражает Лихачев. Впечатление однообразия создается летописными источниками, а они отражают стилистические условности, которые в средние века регламентировали литературные жанры. Ни в коем случае нельзя утверждать, что древнерусскую литературу не интересовал внутренний мир человека – этот интерес несомненен в религиозных и дидактических произведениях: устремления, чувства и страсти (или их отсутствие), присущие святым, для этого жанра обязательны; по всей вероятности, он не считался уместным в светских жизнеописаниях князей и царей. Как показал Лихачев, искусство психологического портрета возникло в русской литературе только в XVII веке, когда авторы стали писать о том, как в одном человеке способны ужиться добро и зло.
Условности изображения человеческого характера менялись от эпохи к эпохе, поэтому «человек» в древнерусской литературе предстает в самых разных обличьях. Характеризуя тот или иной стиль или тенденцию краткими формулами, Лихачев выделяет «монументальный историзм» XI–XIII веков, «эпический стиль» этого же периода, «экспрессивно-эмоциональный стиль» конца XIV–XV веков и «психологическую умиротворенность» XV века. Его доводы предстают убедительными и яркими благодаря искусно подобранным примерам из литературы и изобразительного искусства: примечательная особенность этой книги (получившая развитие в более поздних работах) – концепция единого стиля, свойственного как литературе, так и изобразительному искусству. Иногда (например, в XII веке) словесное и изобразительное создание образов находились на одной стадии развития; на исходе средневековья литература стала заметно отставать.
В сентябре 1958 года Лихачев принимал участие в IV Международном съезде славистов в Москве. Его доклад «Некоторые задачи изучения второго южнославянского влияния в России» был опубликован два года спустя вместе с докладами других советских ученых11. Эта новаторская работа посвящена «второму южнославянскому влиянию», оказавшему, как полагают, заметное влияние на самые разные аспекты культурной жизни Руси в конце XIV – начале XV веков и названному «вторым» в отличие от более ранней волны болгарского влияния в X–XI веках. Согласно традиционной точке зрения, высказанной в начале XIX века А. И. Соболевским, между 1350 и 1450 гг. болгарская и сербская культуры оказали сильнейшее воздействие на русский алфавит, орфографию, язык и литературный стиль, примером чего является знаменитое «плетение словес», виртуозно используемое в начале XIV века русским составителем житий Епифанием Премудрым. Этот стиль, для которого характерна витиеватость, риторический язык и подчеркнутое благозвучие, появился благодаря языковой реформе и литературной программе Евфимия Тырновского, патриарха Болгарии в 1375–1393 гг. Многое в истории этого стиля остается загадочным и противоречивым. Насколько сильно Евфимий повлиял на формирование древнерусской литературы? Каково происхождение и истинная природа реформы Евфимия? Сколь многим обязаны Евфимий и Епифаний влиянию византийской культуры?
Вкратце, тезис Лихачева можно обобщить следующим образом.12 «Византийское влияние» является проявлением космополитического процесса, оказавшем во второй половине XIV столетия значительное влияние на литературу Восточной и Юго-Восточной Европы. Типичный литературный продукт этого влияния – цветистые риторические восхваления и жития святых. Основы этого направления были заложены в Болгарии патриархом Евфимием, не только использовавшим «плетение словес» в своих произведениях, но и сформулировавшим правила, которым надлежало следовать при переводе византийских текстов на церковнославянский. Эти правила возвращали к грамматике, орфографии и пунктуации изначальных переводов Кирилла и Мефодия и, насколько это было возможно, приближали морфологию и синтаксис церковнославянского языка к греческому. Эта утопическая тенденция, направленная на обращение к старым канонам и греческому языку, была лишь одним из проявлений возрождения литературы, искусства и религии, которое в XIV веке распространилось из Византийской империи на Балканы и в Русь. С одной стороны, оно было тесно связано с византийской живописью эпохи Палеологов, с другой – с мистическим богословием византийского исихазма. На Руси эта тенденция нашла отражение в творчестве Епифания Премудрого, который, используя возможности русского языка, довел технику «плетения слов» до совершенства. Она же проявляется в духовных традициях Свято-Троицкого монастыря, основанного св. Сергием Радонежским, во фресках в Волотово и Феофана Грека. Элитарность, возвращение к античным канонам, уважение к науке, почитание греческих традиций, а также интерес к психологии человека и к природе сближают этот культурный процесс с европейским Возрождением, но он был слишком тесно связан с религией и «средневековым» по своей сути. Правильнее назвать его «Предвозрождением».
Размеры моей статьи не позволяют подробно остановиться на этом масштабном тезисе Лихачева. Ученый не претендует, разумеется, на окончательное разрешение поставленных им вопросов13. Тем не менее, уместно вкратце обсудить два из них, представляющие общий интерес. Первый – чисто литературный. Хотя и существует вероятность того, что на древнерусскую литературу «оказала влияние» школа Евфимия, а позже – житийная литература Византии XIV века, прямого подтверждения этому до сих пор нет. Только тщательный лингвистический анализ языка сочинений византийских патриархов Каллиста и Филофея и сопоставление их с сочинениями Евфимия и его славянских учеников, а также русских авторов конца XIV–XV веков позволит установить достоверность теории о прямой передаче «нового стиля» из Византии на Русь через балканских славян. Такого рода сравнительный анализ пока проведен не был. Истинное положение дел было, вероятно, гораздо сложнее, и это подтверждается тем (Лихачеву об этом было прекрасно известно), что стилю Епифания присущи особенности риторической традиции Киевской Руси и что некоторые черты литературного стиля, приписываемого болгарской школе Евфимия конца XIV века, были обнаружены в сербских произведениях XIII века.
Второй вопрос связан с утверждаемой Лихачевым взаимосвязью восточно-европейской литературы, живописью эпохи Палеологов и исихастским богословием. В поисках связи между литературой и изобразительным искусством Лихачев прибегает к аналогиям: «абстрактный психологизм», который ученый считает важнейшей особенностью южнославянского и русского жанра «похвал», характерен, по его мнению, и для живописи эпохи Палеологов XIV века;14 с другой стороны – эпитеты, которыми историки искусства характеризовали этот художественный стиль (эмоциональная экспрессивность, развитое чувство ритма, пристрастие к движению и драматическому напряжению), вполне можно отнести и к письменным памятникам балканского и русского «витийственного стиля», в первую очередь, к произведениям Епифания. Но Лихачев, как и подобает настоящему ученому, не спешить делать из этих аналогий выводы. «Связь [между живописью и литературой Руси XIV века], – пишет он, – может быть отмечена только в самой общей форме: там, где литература и живопись соприкасаются между собой в сфере художественного вúдения мира и идеологии».15 Лихачев призывает найти более обоснованные и конкретные критерии, прежде чем давать единую стилистическую оценку литературному и изобразительному искусствам. Существует ли критерий, стоящий над ними?
Лихачев ищет его в «области идеологии» и особые надежды возлагает на исихазм. Сегодня у этого слова несколько разных значений.16 Для нас достаточно того, что исихазм (от греческого hesychia – «покой», «безмолвие») в православной духовной практике означает состояние сосредоточенности и внутреннего молчания, которое человек достигает укрощением своих страстей и которое приводит его через созерцательную молитву к общению с Богом. Эта «умная» или «сердечная молитва» в период позднего средневековья была связана с непрерывным повторением «молитвы Иисусовой» («Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного») и с определенными телесными упражнениями (такими, как регулирование дыхания), способствующими духовному сосредоточению. Практика исихазма восходит к ранним традициям христианского аскетизма и получила широкое распространение в XIV веке благодаря влиянию афонских скитов и монастырей, а также учению и жизни великого духовного наставника св. Григория Синаита. Между 1330 и 1346 гг. Григорий основал балканскую монашескую общину на границе греческого и славянского мира, влияние которой распространилось по всей Восточной Европе.17 Исихазм получил весомое богословское обоснование в учении св. Григория Паламы (1296–1359 гг.) о Фаворском Нетварном свете, нисходящем на того, кто испытал духовное преображение посредством «умной молитвы». Как учил Григорий Палама, Фаворский свет – это одна из «энергий» или «действий» Бога, отличающихся от его сущности, но способных приобщить человека к Божественной природе, обóжить его.18 В XIV и XV веках исихазм, признанный Византийской церковью православным, распространился в Византии, Болгарии, Сербии, Румынии и на Руси, что в значительной степени способствовало укреплению связей между разными частями «Византийского содружества».19
То, что во времена позднего средневековья между исихазмом и восточно-европейской литературой существовала связь, не подлежит сомнению. Евфимий и его выдающиеся славянские ученики, приносившие исихазм в монастыри и княжеские дворы Восточной Европы, были преданными исихастами. Среди переводов с греческого на церковнославянский, выполненных монахами школы Евфимия, особое место отводилось таким популярным в исихастских кругах авторам духовных сочинений, как Иоанн Лествичник, Симеон Новый Богослов, Григорий Синаит и Григорий Палама. Идеал «исихии» превозносился в житийных произведениях «евфимийцев». Лихачев очень убедительно показал, что идеологию «второго южнославянского влияния» без обращения к исихазму понять невозможно.20
Связь исихазма с искусством эпохи Палеологов поднимает еще более трудный вопрос. В принципе, кажется маловероятным, чтобы это религиозное, в сущности, искусство, распространившееся по всей Восточной и Юго-Восточной Европе, избежало влияния космополитического и мощного исихастского движения. Но каковы конкретные свидетельства влияния исихастских идей на иконографию или стиль живописи? Этот вопрос в последнее время нередко обсуждался для обнаружения исихастской идеологии в монументальной живописи Византии XIV и XV веков. Была использована немалая изобретательность и эрудиция, но, по моему мнению, все эти попытки не увенчались успехом.21 Отсылки Лихачева к работам Феофана Грека и живописца из Волотово не кажутся убедительными.22 Тем не менее, проблема в принципе разрешима. Религиозное искусство Византии, особенно после иконоборчества VIII–IX веков, следовало религиозным догмам и было интеллектуальным.23 Но, как и в случае с живописью и литературным стилем, установить здесь конкретную взаимосвязь очень непросто. Безусловно, поиск общих богословских и эстетических критериев необходимо продолжить. Возможно, он окажется легче, если рассматривать исихазм не как замкнутую мировоззренческую систему, распространившуюся в Византии XIV века, а как органическое развитие многовековых православных традиций.
То, что Лихачеву не удалось доказать влияние исихазма на стиль русской и балкано-славянской литературы позднего средневековья, а также на искусство эпохи Палеологов, ни в коей мере не умаляет его заслуг. Он осуществил беспрецедентно полное исследование «второго южнославянского влияния» и впервые поместил его в очень убедительный контекст. Будущие исследователи этого влияния могут использовать в качестве отправной точки его четко сформулированное определение: «Перед нами явления единого умственного движения, достаточно мощного, чтобы охватить разные страны, и достаточно глубокого, чтобы сказаться одновременно в литературе, письме, живописи и религии».24
Это космополитическое движение позднего средневековья, которое оказало воздействие на Византийскую империю, Болгарию, Сербию, Россию, часть территории Кавказа и, в меньшей степени, на Малую Азию,25 Лихачев предложил назвать «восточноевропейским Предвозрождением». Уместность предложенного термина была подвергнута сомнению,26 хотя некоторые ученые выразили готовность его принять27. Как любая формула, призванная описать сложное явление, она нуждается в оговорках и в любом случае должна пройти испытание временем. Достоинство этой формулы состоит в том, что она указывает на параллели между культурами позднего средневековья Восточной и Западной Европы и обращает внимание на то, что по разным причинам ни России, ни греко-славянскому миру Балканского полуострова не удалось пережить период Возрождения в полной мере.
Интерес Лихачева к взаимосвязи словесных и изобразительных видов искусства был подтвержден в следующей книге «Поэтика древнерусской литературы» (Л., 1967; дополненное издание – 1971). В посвященной этой теме главе есть немало интересных замечаний, из которых видно, что его поиск аналогий между словом и изображением стал более целенаправленным.28 Хороший пример взаимодействия обоих – надписи на иконах. Они, как показывает Лихачев, тесно связаны с эстетикой, смыслом и идеологией иконы. Надписи – часть декоративного орнамента; иногда (если, например, это цитата из жития святого, изображенного на иконе) они дополняют сюжет, выраженный живописными средствами; глаголы в надписях часто стоят не в прошедшем времени, а в настоящем, что подчеркивает вневременность иконы, изображающей не событие прошлого, а вечное настоящее.
«Поэтика древнерусской литературы» развивает и другие темы, затронутые в ранних работах Лихачева. Это относится к введенному им понятию «литературный этикет», который подразумевает обязательство автора придерживаться в тех или иных конкретных случаях определенных стилистических условностей;29 в разделе о «нестилизационных подражаниях» он продолжает анализировать взаимосвязь «Задонщины» и «Слова о полку Игореве». Но самое впечатляющее (и более убедительное, чем у любого другого ученого) его достижение – доказательство того, что и до XVII века русская литература вовсе не являлась замкнутой системой, а пребывала в русле межнациональной литературной традиции, основанной на церковнославянском языке – общем достоянии восточных славян.
Более поздние теоретические труды Лихачева напоминают последовательные этапы экспедиции первооткрывателя, которой хочет научить нас ценить и получать удовольствие от чтения древнерусской литературы, воспринимаемой в свете его размышлений о проблемах литературного творчества. В каждом из них он как бы делает время от времени паузу, окидывает взглядом то, что обнаружил, проверяет свои прежние выводы, переводит дыхание – и отправляется на поиски новых горизонтов. Это сравнение особенно годится для книги «Развитие русской литературы X–XVII веков» (1973), плода его текущих размышлений. По словам Лихачева, он написал ее для того, чтобы предложить «некоторые обобщения для построения будущей теоретической истории русской литературы X–XVII вв.». Фактически в книге представлен доведенный до совершенства подход к проблеме литературных стилей и периодов. Кое-какие из обсуждаемых тем уже знакомы читателю: взаимосвязь словесного и изобразительного искусства, влияние исихазма на литературу, сущность восточноевропейского культурного движения позднего средневековья.
В одном из разделов книги приводятся новые мысли Лихачева о характере византийского влияния на древнерусскую литературу. Ученый вводит два очень полезных в этом контексте понятия: «трансплантация литературы» и «литература-посредница». В контексте воздействия византийской культуры на Древнюю Русь термин «влияние», по мнению Лихачева, не вполне отражает суть происходящего. Оказало ли византийское православие «влияние» на русское язычество? «Повлияла» ли византийская литература на русскую литературу на начальном этапе ее формирования? Безусловно, в обоих случаях имел место более сложный процесс. Нередко, замечает Лихачев, произведения, переведенные с греческого на славянские языки, претерпевая постепенные изменения, приобретали новые черты и порождали местные варианты. Это оправдывает аналогию между литературным «переводом» и ботанической «трансплантацией»: византийские произведения, «пересаженные» на почву Восточной Европы, дали творческие всходы, которые продолжали жить и развиваться на новой почве. Трансплантацию сопровождали изменения в «пересаженном» продукте, и это было возможно только потому, что общество и культура страны-«восприемницы» (в данном случае Руси) находились в это время в состоянии динамичных изменений.
Лихачев использует понятие «литература-посредница» для объяснения роли староцерковнославянского (после 1100 г. – церковнославянский) языка в создании канала для постоянного притока культуры из грекоязычного мира в славянские страны Восточной Европы, а также в осуществлении связи славянских литератур между собой и с Византией. Эта роль была не особенно трудной благодаря связи староцерковнославянского со средневековым греческим, с одной стороны, и языками, на которых говорили славяне, с другой. «Литература-посредница» определена Лихачевым как «литература, „пропускающая через себя” отдельные литературные произведения других литератур… но и создающая особый междунациональный фонд памятников, существующая одновременно на национальных территориях ряда стран как единое развивающееся целое» (с. 24). Фонд переведенной литературы стал общим наследием православных славян и румын. Как при жизни Кирилла и Мефодия и их учеников, так и в период «второго южнославянского влияния», произошло, пользуясь терминологией Лихачева, «славянское освоение византийской культуры».30
Византийский вклад в культурную жизнь народов Восточной Европы – тема, которая в последнее время привлекает к себе особое внимание историков. Дальнейшие работы Лихачева на эту тему обретают все бóльшую весомость.
Представленный обзор важнейших трудов31 Дмитрия Сергеевича Лихачева посвящен его исследованиям, связанным с культурой средневековья. В своих более поздних работах (например, в книге «Развитие русской литературы X–XVII веков») он прослеживает судьбу рассматриваемых им тем до XVIII века. В некоторых отношениях его глобальный подход к литературоведческим проблемам напоминает подход Дмитрия Чижевского,32 но в трактовке текстологических вопросов, понимании взаимосвязи литературы и живописи, в исследовании проблем стиля Лихачев обладает глубиной и оригинальностью, характерными только для него.
Источник: Dimitri Obolensky, Medieval Russian Culture in the Writings of D. S. Likhachev // Oxford Slavonic Papers. New Series. Vol. IX. 1976.
Пер с англ. Т. Талалаевой под ред. Б. Останина.
1 Библиография 1966 года насчитывает свыше трехсот наименований. См. Дмитрий Сергеевич Лихачев // Материалы к библиографии ученых СССР. Серия Литература и наука, вып. 7 (М., 1966) См. также В. Адрианова-Перетц, Л. Дмитриев, Я. Лурье, Дмитрий Сергеевич Лихачев (к 60-летию со дня рождения) // Русская литература, 1966, № 3, с. 233–240.
2 В более поздней работе «Развитие русской литературы X–XVII веков» (Л., 1973), с. 18–19, Лихачев ссылается на «варяжские предания» как на скандинавские источники «Повести временных лет», а также на книгу Стендер-Петерсена.
3 Краткий обзор полемики по этому вопросу можно найти в главе, написанной Дж. Феннелом (J. Fennel «The Tale of Igor’s Campaign»), в книге J. Fennel, A. Stokes, Early Russian Literature, 1974, p. 191–206.
4 Определение этого понятия можно найти в книге «Поэтика древнерусской литературы» (Л., 1971) с. 203–231.
5 Черты подражательности «Задонщины» // Русская литература, 1964, № 3, с. 84–107.
6 Fennell, op. cit. (п. 3), p. 195.
7 Oxford Slavonic Papers, XIII (1967), p. 33–46.
8 Oxford Slavonic Papers, III (1969), p. 106–115.
9 The Slovo o Polku Igoreve: the Textological Triangle // Oxford Slavonic Papers, I (1968), p. 126–137.
10 Oxford Slavonic Papers, XIII (1967), p. 33.
11 Исследования по славянскому литературоведению и фольклористике (М., 1960).
12 Он получил дальнейшее развитие в статье Д. Лихачева «Предвозрождение на Руси в конце XIV – первой половине XV века», опубликованной в сборнике «Литература эпохи Возрождения и проблемы всемирной литературы» (М., 1967), с. 136–182.
13 Некоторые задачи…, с. 96.
14 Там же, с. 129; Предвозрождение…, с. 170.
15 Некоторые задачи…, с. 131; Предвозрождение…, с. 172.
16 См. И. Мейендорф, О византийском изихазме и его роли в культурном и историческом развитии Восточной Европы в XIV в. // ТОДРЛ, XXIX (1974), с. 291–305. Современная литература по исихазму необозрима. См. D. Stiernon, Bulletin sur le palamisme // Revue des études byzantines, 30 (1972), p. 231–341.
17 См. K. Ware, The Jesus Prayer in St. Gregory of Sinai // Eastern Churches Review, IV (1972), p. 3–22.
18 См. J. Meyendorff, Introduction à l’étude de Grégoire Palamas (Paris, 1959).
19 См. Г. М. Прохоров, Исихазм и общественная мысль в Восточной Европе в XIV в. // ТОДРЛ, XXIII (1968); A.-E. Tachiaos, Le movement hesychaste pendant les dernières décennies du XIV siècle // Kleronomia, VI, 1 (Thessaloniki, 1974), p. 113–130.
20 По моему мнению, Лихачеву не удалось доказать влияние исихазма на стиль (в отличие от содержания) древнерусской литературы. См. Некоторые задачи…, с. 134–135 и Предвозрождение…, с. 163–164.
21 См. библиографию в книге D. Obolensky, The Byzantine Commonwealth: Eastern Europe, 500–1453 (1971), к которой можно добавить М. В. Алпатов, Искусство Феофана Грека и учение исихастов // Византийский временник, XXXIII (1972) 190 – 202; Дж. Мейендорф, О византийском исихазме… (п. 16), с. 297–301; J. Meyendorff, Spiritual Trends in Byzantium in the Late Thirteenth and Early Fourteenth Centuries // The Kariye Djami, ed. P. A. Underwood, IV (1975), p. 105–106.
22 Некоторые задачи…, с. 132–133; Предвозрождение, с. 173–174
23 Мейендорф, там же (п. 16), с. 300.
24 Некоторые задачи…, с. 107.
25 Там же, с. 138. Странно, что Лихачев не упоминает румынские княжества, образованные классы которых сыграли в этом движении важную роль. См. E. Turdeanu, La littérature bulgare du XIV siècle et sa diffusion dans les pays roumains (Paris, 1947). В более поздней работе Лихачев ликвидировал это упущение.
26 Р. Пиккьо, например, предлагает термин «славянское православное возрождение».
27 R. R. Milner-Gulland, Russia’s Lost Renaissance // Literature and Western Civilization. III, ed. D. Daiches and A. K. Thorlby (1973), p. 435–68.
28 Издание 1971 года, с. 24–41.
29 «Средневековый читатель, читая произведение, как бы участвует в некоей церемонии, включает себя в эту церемонию, присутствует при известном „действии”, своеобразном „богослужении”… Писатель – церемониймейстер». Там же, с. 111.
30 Некоторые взгляды Лихачева на воздействие Византии на русскую культуру были высказаны им в статье The Type and Character of the Byzantine Influence on Old Russian Literature // Oxford Slavonic Papers, XIII (1967), p. 16–32.
31 Его недавно изданная книга «Великое наследие: Классические произведения литературы древней Руси» (М., 1975) – очень полезный обзор, который вполне можно считать историей древнерусской литературы. По своему характеру он несколько отличается от книг, упомянутых в этой статье.
32 В «Развитии русской литературы» имеются, впрочем, критические замечания по поводу взглядов Чижевского.