Семейный суд

Вид материалаДоклад
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   39

x x x




Постом, когда спектакли прекратились, приехала в Головлево Аннинька и

объявила, что Любинька не могла ехать вместе с нею, потому что еще раньше

законтрактовалась на весь великий пост и вследствие этого отправилась в

Ромны, Изюм, Кременчуг и проч., где ей предстояло давать концерты и пропеть

весь каскадный репертуар.

В течение короткой артистической карьеры Аннинька значительно

выровнялась. Это была уже не прежняя наивная, малокровная и несколько вялая

девушка, которая в Дубровине и в Погорелке, неуклюже покачиваясь и

потихоньку попевая, ходила из комнаты в комнату, словно не зная, где найти

себе место. Нет, это была девица вполне определившаяся, с резкими и даже

развязными манерами, по первому взгляду на которую можно было без ошибки

заключить, что она за словом в карман не полезет. Наружность ее тоже

изменилась и довольно приятно поразила Порфирия Владимирыча. Перед ним

явилась рослая и статная женщина с красивым румяным лицом, с высокою, хорошо

развитою грудью, с серыми глазами навыкате и с отличнейшей пепельной косой,

которая тяжело опускалась на затылок , - женщина, которая, по-видимому,

проникнута была сознанием, что она-то и есть та самая "Прекрасная Елена", по

которой суждено вздыхать господам офицерам. Ранним утром приехала она в

Головлево и тотчас же уединилась в особенную комнату, откуда явилась в

столовую к чаю в великолепном шелковом платье, шумя треном и очень искусно

маневрируя им среди стульев. Иудушка хотя и любил своего бога паче всего, но

это не мешало ему иметь вкус к красивым, а в особенности к крупным женщинам.

Поэтому он сначала перекрестил Анниньку, потом как-то особенно отчетливо

поцеловал ее в обе щеки и при этом так странно скосил глаза на ее грудь, что

Аннинька чуть заметно улыбнулась.

Сели за чай; Аннинька подняла обе руки кверху и потянулась.

- Ах, дядя, как у вас скучно здесь! - начала она, слегка позевывая.

- Вот-на! не успела повернуться - уж и скучно показалось! А ты поживи с

нами - тогда и увидим: может, и весело покажется! - ответил Порфирий

Владимирыч, которого глаза вдруг подернулись масленым отблеском.

- Нет, неинтересно! Что у вас тут? Снег кругом, соседей нет... Полк,

кажется, у вас здесь стоит?

- И полк стоит, и соседи есть, да, признаться, меня это не интересует.

А впрочем, ежели...

Порфирий Владимирыч взглянул на нее, но не докончил, а только крякнул.

Может быть, он и с намерением остановился, хотел раззадорить ее женское

любопытство; во всяком случае, прежняя, едва заметная улыбка вновь

скользнула на ее лице. Она облокотилась на стол и довольно пристально

взглянула на Евпраксеюшку, которая, вся раскрасневшись, перетирала стаканы и

тоже исподлобья взглядывала на нее своими большими, мутными глазами.

- Это моя новая экономка... усердная! - молвил Порфирий Владимирыч.

Аннинька чуть заметно кивнула головой и потихоньку замурлыкала: ah! ah!

que j'aime... que j'aime... les mili-mili-mili-taires! {ах! ах! как я

люблю... как я люблю вое... вое... военных! (фр.)} - причем поясница ее

как-то сама собой вздрагивала. Воцарилось молчание, в продолжение которого

Иудушка, смиренно опустив глаза, помаленьку прихлебывал чай из стакана.

- Скука! - опять зевнула Аннинька.

- Скука да скука! заладила одно! Вот погоди, поживи... Ужо велим

саночки заложить - катайся, сколько душе угодно.

- Дядя! отчего вы в гусары не пошли?

- А оттого, мой друг, что всякому человеку свой предел от бога положен.

Одному - в гусарах служить, другому - в чиновниках быть, третьему -

торговать, четвертому...

- Ах да! четвертому, пятому, шестому... я и забыла! И все это бог

распределяет... так ведь?

- Что ж, и бог! над этим, мой друг, смеяться нечего. Ты знаешь ли, что

в Писании-то сказано: без воли божьей...

- Это насчет волоса? - знаю и это! Но вот беда: нынче все шиньоны

носят, а это, кажется, не предусмотрено! Кстати: посмотрите-ка, дядя, какая

у меня чудесная коса... Не правда ли, хороша?

Порфирий Владимирыч приблизился (почему-то на цыпочках) и подержал косу

в руке. Евпраксеюшка тоже потянулась вперед, не выпуская из рук блюдечка с

чаем, и сквозь стиснутый в зубах сахар процедила:

- Шильон, чай?

- Нет, не шиньон, а собственные мои волосы. Я когда-нибудь их перед

вами распущу, дядя!

- Да, хороша коса, - похвалил Иудушка и как-то погано распустил при

этом губы; но потом спохватился, что, по-настоящему, от подобных соблазнов

надобно отплевываться, и присовокупил: - ах, егоза! егоза! все у тебя косы

да шлейфы на уме, а об настоящем-то, об главном-то и не догадаешься

спросить?

- Да, об бабушке... Ведь она умерла?

- Скончалась, мой друг! и как еще скончалась-то! Мирно, тихо, никто и

не слыхал! Вот уж именно непостыдная кончины живота своего удостоилась. Обо

всех вспомнила, всех благословила, призвала священника, причастилась... И

так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже сама, голубушка, это

высказала: что это, говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только

что она это высказала - вдруг начала вздыхать! Вздохнула раз, другой, третий

- смотрим, ее уж и нет!

Иудушка встал, поворотился лицом к образу, сложил руки ладонями внутрь

и помолился. Даже слезы у него на глазах выступили: так хорошо он солгал! Но

Аннинька, по-видимому, была не из чувствительных. Правда, она задумалась на

минуту, но совсем по другому поводу.

- А помните, дядя, - сказала она, - как она меня с сестрой, маленьких,

кислым молоком кормила? Не в последнее время... в последнее время она

отличная была... а тогда, когда она еще богата была?

- Ну-ну, что старое поминать! Кислым молоком кормили, а вишь какую, бог

с тобой, выпоили! На могилку-то поедешь, что ли?

- Поедем, пожалуй!

- Только знаешь ли что! ты бы сначала очистилась!

- Как это... очистилась?

- Ну, все-таки... актриса... ты думаешь, бабушке это легко было? Так

прежде, чем на могилку-то ехать, обеденку бы тебе отстоять, очиститься бы!

Вот я завтра пораньше велю отслужить, а потом и с богом!

Как ни нелепо было Иудушкино предложение, но Аннинька все-таки на

минуту смешалась. Но вслед за тем она сдвинула сердито брови и резко

сказала:

- Нет, я так... я сейчас пойду!

- Не знаю, как хочешь! а мой совет такой: отстояли бы завтра обеденку,

напились бы чайку, приказали бы пару лошадушек в кибиточку заложить и

покатили бы вместе. И ты бы очистилась, и бабушкиной бы душе...

- Ах, дядя, какой вы, однако, глупенький! Бог знает, какую чепуху

несете, да еще настаиваете!

- Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи - я, брат, прямик! Неправды

не люблю, а правду и другим выскажу, и сам выслушаю! Хоть и не по шерстке

иногда правда, хоть и горьконько - а все ее выслушаешь! И должно выслушать,

потому что она - правда. Так-то, мой друг! Ты вот поживи-ка с нами да

по-нашему - и сама увидишь, что так-то лучше, чем с гитарой с ярмарки на

ярмарку переезжать.

- Бог знает, что вы, дядя, говорите! с гитарой!

- Ну, не с гитарой, а около того. С торбаном, что ли. Впрочем, ведь ты

меня первая обидела, глупым назвала, а мне, старику, и подавно можно правду

тебе высказать.

- Хорошо, пусть будет правда; не будем об этом говорить. Скажите,

пожалуйста, после бабушки осталось наследство?

- Как не остаться. Только законный наследник-то был налицо!

- То есть, вы... И тем лучше. Она у вас здесь, в Головлеве, похоронена?

- Нет, в своем приходе, подле Погорелки, у Николы на Вопле. Сама

пожелала.

- Так я поеду. Можно у вас, дядя, лошадей нанять?

- Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка...

племяннушкой мне приходишься! - всхлопотался Порфирий Владимирыч,

осклабляясь "по-родственному", - кибиточку... парочку лошадушек - слава те

господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на

могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы

посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, что и как... Хорошенькая ведь у

вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!

- Нет, я уж одна... зачем вам? Кстати: ведь и Петенька точно умер?

- Умер, дружок, умер и Петенька. И жалко мне его, с одной стороны, даже

до слез жалко, а с другой стороны - сам виноват! Всегда он был к отцу

непочтителен - вот бог за это и наказал! А уж ежели что бог в премудрости

своей устроил, так нам с тобой переделывать не приходится!

- Понятное дело, не переделаем. Только я вот об чем думаю: как это вам,

дядя, жить не страшно?

- А чего мне страшиться? видишь, сколько у меня благодати кругом? -

Иудушка обвел рукою, указывая на образа, - и тут благодать, и в кабинете

благодать, а в образной так настоящий рай! Вон сколько у меня заступников!

- Все-таки... Всегда вы один... страшно!

- А страшно, так встану на колени, помолюсь - и все как рукой снимет!

Да и чего бояться? днем - светло, а ночью у меня везде, во всех комнатах,

лампадки горят! С улицы, как стемнеет, словно бал кажет! А какой у меня бал!

Заступники да угодники божии - вот и весь мой бал!

- А знаете ли: ведь Петенька-то перед смертью писал к нам.

- Что ж! как родственник... И за то спасибо, что хоть родственные

чувства не потерял!

- Да, писал. Уж после суда, когда решение вышло. Писал, что он три

тысячи проиграл, и вы ему не дали. Ведь вы, дядя, богатый?

- В чужом кармане, мой друг, легко деньги считать. Иногда нам кажется,

что у человека золотые горы, а поглядеть да посмотреть, так у него на

маслице да на свечечку - и то не его, а богово!

- Ну, мы, стало быть, богаче вас. И от себя сложились, и кавалеров

наших заставили подписаться - шестьсот рублей собрали и послали ему.

- Какие же это "кавалеры"?

- Ах, дядя! да ведь мы... актрисы! вы сами же сейчас предлагали мне

"очиститься"!

- Не люблю я, когда ты так говоришь!

- Что ж делать! Любите или не любите, а что сделано, того не

переделаешь. Ведь, по-вашему, и тут бог!

- Не кощунствуй, по крайней мере. Все можешь говорить, а

кощунствовать... не позволяю! Куда же вы деньги послали?

- Не помню. В городок какой-то... Он сам назначил.

- Не знаю. Кабы были деньги, я должен бы после смерти их получить! Не

истратил же он всех разом! Не знаю, ничего я не получил. Смотрителишки да

конвойные, чай, воспользовались!

- Да ведь мы и не требуем - это так, к слову сказалось. А все-таки,

дядя, страшно: как это так - из-за трех тысяч человек пропал!

- То-то, что не из-за трех тысяч. Это нам так кажется, что из-за трех

тысяч - вот мы и твердим: три тысячи! три тысячи! А бог...

Иудушка совсем уж было расходился, хотел объяснить во всей подробности,

как бог... провидение... невидимыми путями... и все такое... Но Аннинька

бесцеремонно зевнула и сказала:

- Ах, дядя! скука какая у вас!

На этот раз Порфирий Владимирыч серьезно обиделся и замолчал. Долго

ходили они рядом взад и вперед по столовой; Аннинька зевала, Порфирий

Владимирыч в каждом углу крестился. Наконец доложили, что поданы лошади, и

началась обычная комедия родственных проводов. Головлев надел шубу, вышел на

крыльцо, расцеловался с Аннинькой, кричал на людей: ноги-то! ноги-то теплее

закутывайте! или: кутейки-то! кутейки-то взяли ли? ах, не забыть бы! - и

крестил при этом воздух.

Съездила Аннинька на могилку к бабушке, попросила воплинского батюшку

панихидку отслужить, и когда дьячки уныло затянули вечную память, то

поплакала. Картина, среди которой совершалась церемония, была печальная.

Церковь, при которой схоронили Арину Петровну, принадлежала к числу бедных;

штукатурка местами обвалилась и обнажила большими заплатами кирпичный остов;

колокол звонил слабо и глухо; риза на священнике обветшала. Глубокий снег

покрывал кладбище, так что нужно было разгребать дорогу лопатами, чтоб дойти

до могилы; памятника еще не существовало, а стоял простой белый крест, на

котором даже надписи никакой не значилось. Погост стоял уединенно, в стороне

от всякого селения; неподалеку от церкви ютились почерневшие избы священника

и причетников, а кругом во все стороны стлалась сиротливая снежная равнина,

на поверхности которой по местам торчал какой-то хворост. Крепкий мартовский

ветер носился над кладбищем, беспрестанно захлестывая ризу на священнике и

относя в сторону пение причетников.

- И кто бы, сударыня, подумал, что под сим скромным крестом, при бедной

нашей церкви, нашла себе успокоение богатейшая некогда помещица здешнего

уезда! - сказал священник по окончании литии.

При этих словах Аннинька и еще поплакала. Ей вспомнилось: где стол был

яств - там гроб стоит, и слезы так и лились. Потом она пошла к батюшке в

хату, напилась чаю, побеседовала с матушкой, опять вспомнила: и бледна

смерть на всех глядит - и опять много и долго плакала.

В Погорелку не было дано знать о приезде барышни, и потому там даже

комнат в доме не истопили. Аннинька, не снимая шубы, прошла по всем комнатам

и остановилась на минуту только в спальной бабушки и в образной. В

бабушкиной комнате стояла ее постель, на которой так и лежала неубранная

груда замасленных пуховиков и несколько подушек без наволочек. На письменном

столе валялись разбросанные лоскутья бумаги; пол был не метен, и густой слой

пыли покрывал все предметы. Аннинька присела в кресло, в котором сиживала

бабушка, и задумалась. Сначала явились воспоминания прошлого, потом на смену

им пришли представления настоящего. Первые проходили в виде обрывков,

мимолетно и не задерживаясь; вторые оседали плотно. Давно ли рвалась она на

волю, давно ли Погорелка казалась ей постылою - и вот теперь вдруг ее сердце

переполнило какое-то болезненное желание пожить в этом постылом месте. Тихо

здесь; неуютно, неприглядно, но тихо, так тихо, словно все кругом умерло.

Воздуху много и простору: вон оно, поле, - так бы и побежала. Без цели, без

оглядки, только чтоб дышалось сильнее, чтоб грудь саднило. А там, в этой

полукочевой среде, из которой она только что вырвалась и куда опять должна

возвратиться, - что ее ждет? и что она оттуда вынесла? - Воспоминание о

пропитанных вонью гостиницах, об вечном гвалте, несущемся из общей столовой

и из биллиардной, о нечесаных и немытых половых, об репетициях среди

царствующих на сцене сумерек, среди полотняных, раскрашенных кулис, до

которых дотронуться гнусно, на сквозном ветру, на сырости... Вот и только! А

потом: офицеры, адвокаты, цинические речи, пустые бутылки, скатерти, залитые

вином, облака дыма, и гвалт, гвалт, гвалт! И что они говорили ей! с каким

цинизмом к ней прикасались!.. Особливо тот, усатый, с охрипшим от перепоя

голосом, с воспаленными глазами, с вечным запахом конюшни... ах, что он

говорил! Аннинька при этом воспоминании даже вздрогнула и зажмурила глаза.

Потом, однако ж, очнулась, вздохнула и перешла в образную. В киоте стояло

уже немного образов, только те, которые несомненно принадлежали ее матери, а

остальные, бабушкины, были вынуты и увезены Иудушкой, в качестве наследника,

в Головлево. Образовавшиеся вследствие этого пустые места смотрели словно

выколотые глаза. И лампад не было - все взял Иудушка; только один желтого

воска огарок сиротливо ютился, забытый в крохотном жестяном подсвечнике.

- Они и киотку хотели было взять, все доискивались - точно ли она

барышнина приданая была? - донесла Афимьюшка.

- Что ж? и пусть бы брал. А что, Афимьюшка, бабушка долго перед смертью

мучилась?

- Не то чтобы очень, всего с небольшим сутки лежали. Так, словно сами

собой извелись. Ни больны настоящим манером не были, ничто! Ничего почесть и

не говорили, только про вас с сестрицей раза с два помянули.

- Образа-то, стало быть, Порфирий Владимирыч увез?

- Он увез. Собственные, говорит, маменькины образа. И тарантас к себе

увез, и двух коров. Все, стало быть, из барыниных бумаг усмотрел, что не

ваши были, а бабенькины. Лошадь тоже одну оттягать хотел, да Федулыч не

отдал: наша, говорит, эта лошадь, старинная погорелковская, - ну, оставил,

побоялся.

Походила Аннинька и по двору, заглянула в службы, на гумно, на скотный

двор. Там, среди навозной топи, стоял "оборотный капитал": штук двадцать

тощих коров да три лошади. Велела принести хлеба, сказав при этом: я

заплачу! - и каждой корове дала по кусочку. Потом скотница попросила барышню

в избу, где был поставлен на столе горшок с молоком, а в углу у печки, за

низенькой перегородкой из досок, ютился новорожденный теленок. Аннинька

поела молочка, побежала к теленочку, сгоряча поцеловала его в морду, но

сейчас же брезгливо вытерла губы, говоря, что морда у теленка противная, вся

в каких-то слюнях. Наконец вынула из портмоне три желтеньких бумажки,

раздала старым слугам и стала сбираться.

- Что ж вы будете делать? - спросила она, усаживаясь в кибитку, старика

Федулыча, который в качестве старосты следовал за барышней с скрещенными на

груди руками.

- А что нам делать! жить будем! - просто ответил Федулыч.

Анниньке опять взгрустнулось: ей показалось, что слова Федулыча звучат

иронией. Она постояла-постояла на месте, вздохнула и сказала:

- Ну, прощайте!

- А мы было думали, что вы к нам вернетесь! с нами поживете! - молвил

Федулыч.

- Нет уж... что! Все равно... Живите!

И опять слезы полились у нее из глаз, и все при этом тоже заплакали.

Как-то странно это выходило: вот и ничего, казалось, ей не жаль, даже

помянуть нечем - а она плачет. Да и они: ничего не было сказано выходящего

из ряда будничных вопросов и ответов, а всем сделалось тяжело, "жалко".

Посадили ее в кибитку, укутали и все разом глубоко вздохнули.

- Счастливо! - раздалось за ней, когда повозка тронулась.

Ехавши мимо погоста, она вновь велела остановиться и одна, без причта,

пошла по расчищенной дороге к могиле. Уже порядком стемнело, и в домах

церковников засветились огни. Она стояла, ухватившись одной рукой за

надгробный крест, но не плакала, а только пошатывалась. Ничего особенного

она не думала, никакой определенной мысли не могла формулировать, а горько

ей было, всем существом горько. И не над бабушкой, а над самой собой горько.

Бессознательно пошатываясь и наклоняясь, она простояла тут с четверть часа,

и вдруг ей представилась Любинька, которая, быть может, в эту самую минуту

соловьем разливается в каком-нибудь Кременчуге, среди развеселой компании...


Ah! ah! que j'aime, que j'aime!

Que j'aime les mili-mili-mili-taires!


Она чуть не упала. Бегом добежала до повозки, села и велела как можно

скорее ехать в Головлево.