Семейный суд

Вид материалаДоклад
Подобный материал:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   39

x x x




В конце концов постоянные припоминания старых умертвий должны были

оказать свое действие. Прошлое до того выяснилось, что малейшее

прикосновение к нему производило боль. Естественным последствием этого был

не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели

первое. К удивлению, оказывалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а

только была загнана и как бы позабыта. И вследствие этого утратила ту

деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о ее

существовании.

Такие пробуждения одичалой совести бывают необыкновенно мучительны.

Лишенная воспитательного ухода, не видя никакого просвета впереди, совесть

не дает примирения, не указывает на возможность новой жизни, а только

бесконечно и бесплодно терзает. Человек видит себя в каменном мешке,

безжалостно отданным в жертву агонии раскаяния, именно одной агонии, без

надежды на возврат к жизни. И никакого иного средства утишить эту бесплодную

разъедающую боль, кроме шанса воспользоваться минутою мрачной решимости,

чтобы разбить голову о камни мешка...

Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не

допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс

умертвия. Он жил себе потихоньку да помаленьку, не торопясь да богу

помолясь, и отнюдь не предполагал, что именно из этого-то и выходит более

или менее тяжелое увечье. А, следовательно, тем меньше мог допустить, что он

сам и есть виновник этих увечий.

И вдруг ужасная правда осветила его совесть, но осветила поздно, без

пользы, уже тогда, когда перед глазами стоял лишь бесповоротный и

непоправимый факт. Вот он состарелся, одичал, одной ногой в могиле стоит, а

нет на свете существа, которое приблизилось бы к нему, "пожалело" бы его.

Зачем он один? зачем он видит кругом не только равнодушие, но и ненависть?

отчего все, что ни прикасалось к нему, - все погибло? Вот тут, в этом самом

Головлеве, было когда-то целое человечье гнездо - каким образом случилось,

что и пера не осталось от этого гнезда? Из всех выпестованных в нем птенцов

уцелела только племянница, но и та явилась, чтоб надругаться над ним и

доконать его. Даже Евпраксеюшка - уж на что простодушна - и та ненавидит.

Она живет в Головлеве, потому что отцу ее, пономарю, ежемесячно посылается

отсюда домашний запас, но живет, несомненно ненавидя. И ей он, Иуда, нанес

тягчайшее увечье, и у ней он сумел отнять свет жизни, отняв сына и бросив

его в какую-то безыменную яму. К чему же привела вся его жизнь? Зачем он

лгал, пустословил, притеснял, скопидомствовал? Даже с материальной точки

зрения, с точки зрения "наследства" - кто воспользуется результатами этой

жизни? кто?

Повторяю: совесть проснулась, но бесплодно. Иудушка стонал, злился,

метался и с лихорадочным озлоблением ждал вечера не для того только, чтобы

бестиально упиться, а для того, чтобы утопить в вине совесть. Он ненавидел

"распутную девку", которая с такой холодной наглостью бередила его язвы, и в

то же время неудержимо влекся к ней, как будто еще не все между ними было

высказано, а оставались еще и еще язвы, которые тоже необходимо было

растравить. Каждый вечер он заставлял Анниньку повторять рассказ о

Любинькиной смерти, и каждый вечер в уме его больше и больше созревала идея

о саморазрушении. Сначала эта мысль мелькнула случайно, но, по мере того как

процесс умертвий выяснялся, она прокрадывалась глубже и глубже и, наконец,

сделалась единственною светящеюся точкой во мгле будущего.

К тому же и физическое его здоровье резко пошатнулось. Он уже серьезно

кашлял и по временам чувствовал невыносимые приступы удушья, которые,

независимо от нравственных терзаний, сами по себе в состоянии наполнить

жизнь сплошной агонией. Все внешние признаки специального головлевского

отравления были налицо, и в ушах его уже раздавались стоны братца

Павлушки-тихони, задохшегося на антресолях дубровинского дома. Однако ж эта

впалая, худая грудь, которая, казалось, ежеминутно готова была треснуть,

оказывалась удивительно живучею. С каждым днем вмещала она все большую и

большую массу физических мук, а все-таки держалась, не уступала. Как будто и

организм своей неожиданной устойчивостью мстил за старые умертвия. "Неужто ж

это не конец?" - каждый раз с надеждой говорил Иудушка, чувствуя приближение

припадка; а конец все не приходил. Очевидно, требовалось насилие, чтобы

ускорить его.

Одним словом, с какой стороны ни подойди, все расчеты с жизнью

покончены. Жить и мучительно, и не нужно; всего нужнее было бы умереть; но

беда в том, что смерть не идет. Есть что-то изменнически-подлое в этом

озорливом замедлении умирания, когда смерть призывается всеми силами души, а

она только обольщает и дразнит...


Дело было в исходе марта, и страстная неделя подходила к концу. Как ни

опустился в последние годы Порфирий Владимирыч, но установившееся еще с

детства отношение к святости этих дней подействовало и на него. Мысли сами

собой настроивались на серьезный лад; в сердце не чувствовалось никакого

иного желания, кроме жажды безусловной тишины. Согласно с этим настроением,

и вечера утратили свой безобразно-пьяный характер и проводились молчаливо, в

тоскливом воздержании.

Иудушка и Аннинька сидели вдвоем в столовой. Не далее как час тому

назад кончилась всенощная, сопровождаемая чтением двенадцати евангелий, и в

комнате еще слышался сильный запах ладана. Часы пробили десять, домашние

разошлись по углам, и в доме водворилось глубокое, сосредоточенное молчание.

Аннинька, взявши голову в обе руки, облокотилась на стол и задумалась;

Порфирий Владимирыч сидел напротив, молчаливый и печальный.

На Анниньку эта служба всегда производила глубоко потрясающее

впечатление. Еще будучи ребенком, она горько плакала, когда батюшка

произносил: "И сплетше венец из терния, возложиша на главу его, и трость в

десницу его", - и всхлипывающим дискантиком подпевала дьячку: "Слава

долготерпению твоему, господи! слава тебе!" А после всенощной, вся

взволнованная, прибегала в девичью и там, среди сгустившихся сумерек (Арина

Петровна не давала в девичью свечей, когда не было работы), рассказывала

рабыням "страсти господни". Лились тихие рабьи слезы, слышались глубокие

рабьи воздыхания. Рабыни чуяли сердцами своего господина и искупителя,

верили, что он воскреснет, воистину воскреснет. И Аннинька тоже чуяла и

верила. За глубокой ночью истязаний, подлых издевок и покиваний, для всех

этих нищих духом виднелось царство лучей и свободы. Сама старая барыня,

Арина Петровна, обыкновенно грозная, делалась в эти дни тихою, не брюзжала,

не попрекала Анниньку сиротством, а гладила ее по головке и уговаривала не

волноваться. Но Аннинька даже в постели долго не могла успокоиться,

вздрагивала, металась, по нескольку раз в течение ночи вскакивала и

разговаривала сама с собой.

Потом наступили годы учения, а затем и годы странствования. Первые были

бессодержательны, вторые - мучительно пошлы. Но и тут, среди безобразий

актерского кочевья, Аннинька ревниво выделяла "святые дни" и отыскивала в

душе отголоски прошлого, которые помогали ей по-детски умиляться и вздыхать.

Теперь же, когда жизнь выяснилась вся, до последней подробности, когда

прошлое проклялось само собою, а в будущем не предвиделось ни раскаяния, ни

прощения, когда иссяк источник умиления, а вместе с ним иссякли и слезы, -

впечатление, произведенное только что выслушанным сказанием о скорбном пути,

было поистине подавляющим. И тогда, в детстве, над нею тяготела глубокая

ночь, но за тьмою все-таки предчувствовались лучи. Теперь - ничего не

предчувствовалось, ничего не предвиделось: ночь, вечная, бессменная ночь - и

ничего больше. Аннинька не вздыхала, не волновалась и, кажется, даже ни о

чем не думала, а только впала в глубокое оцепенение.

С своей стороны, и Порфирий Владимирыч, с не меньшею аккуратностью, с

молодых ногтей чтил "святые дни", но чтил исключительно с обрядной стороны,

как истый идолопоклонник. Каждогодно, накануне великой пятницы, он приглашал

батюшку, выслушивал евангельское сказание, вздыхал, воздевал руки, стукался

лбом в землю, отмечал на свече восковыми катышками число прочитанных

евангелий и все-таки ровно ничего не понимал. И только теперь, когда

Аннинька разбудила в нем сознание "умертвий", он понял впервые, что в этом

сказании идет речь о какой-то неслыханной неправде, совершившей кровавый суд

над Истиной...

Конечно, было бы преувеличением сказать, что по поводу этого открытия в

душе его возникли какие-либо жизненные сопоставления, но несомненно, что в

ней произошла какая-то смута, почти граничащая с отчаянием. Эта смута была

тем мучительнее, чем бессознательнее прожилось то прошлое, которое послужило

ей источником. Было что-то страшное в этом прошлом, а что именно - в массе

невозможно припомнить. Но и позабыть нельзя. Что-то громадное, которое до

сих пор неподвижно стояло, прикрытое непроницаемою завесою, и только теперь

двинулось навстречу, каждоминутно угрожая раздавить. Если б еще оно

взаправду раздавило - это было бы самое лучшее; но ведь он живуч - пожалуй,

и выползет. Нет, ждать развязки от естественного хода вещей - слишком

гадательно; надо самому создать развязку, чтобы покончить с непосильною

смутою. Есть такая развязка, есть. Он уже с месяц приглядывается к ней, и

теперь, кажется, не проминет. "В субботу приобщаться будем - надо на могилку

к покойной маменьке проститься сходить!" - вдруг мелькнуло у него в голове.

- Сходим, что ли? - обратился он к Анниньке, сообщая ей вслух о своем

предположении.

- Пожалуй... съездимте...

- Нет, не съездимте, а... - начал было Порфирий Владимирыч и вдруг

оборвал, словно сообразил, что Аннинька может помешать.

"А ведь я перед покойницей маменькой... ведь я ее замучил... я!" -

бродило между тем в его мыслях, и жажда "проститься" с каждой минутой

сильнее и сильнее разгоралась в его сердце. Но "проститься" не так, как

обыкновенно прощаются, а пасть на могилу и застыть в воплях смертельной

агонии.

- Так ты говоришь, что Любинька сама от себя умерла? - вдруг спросил

он, видимо, с целью подбодрить себя.

Сначала Аннинька словно не расслышала вопроса дяди, но, очевидно, он

дошел до нее, потому что через две-три минуты она сама ощутила непреодолимую

потребность возвратиться к этой смерти, измучить себя ею.

- Так и сказала: пей... подлая?! - переспросил он, когда она подробно

повторила свой рассказ.

- Да... сказала.

- А ты осталась? не выпила?

- Да... вот живу...

Он встал и несколько раз в видимом волнении прошелся взад и вперед по

комнате. Наконец подошел к Анниньке и погладил ее по голове.

- Бедная ты! бедная ты моя! - произнес он тихо.

При этом прикосновении в ней произошло что-то неожиданное. Сначала она

изумилась. но постепенно лицо ее начало искажаться, искажаться, и вдруг

целый поток истерических, ужасных рыданий вырвался из ее груди.

- Дядя! вы добрый? скажите, вы добрый? - почти криком кричала она.

Прерывающимся голосом, среди слез и рыданий, твердила она свой вопрос,

тот самый, который она предложила еще в тот день, когда после "странствия"

окончательно воротилась для водворения в Головлеве, и на который он в то

время дал такой нелепый ответ.

- Вы добрый? скажите! ответьте! вы добрый?

- Слышала ты, что за всенощной сегодня читали? - спросил он, когда она,

наконец, затихла, - ах, какие это были страдания! Ведь только этакими

страданиями и можно... И простил! всех навсегда простил!

Он опять начал большими шагами ходить по комнате, убиваясь, страдая и

не чувствуя, как лицо его покрывается каплями пота.

- Всех простил! - вслух говорил он сам с собою, - не только тех,

которые тогда напоили его оцтом с желчью, но и тех, которые и после, вот

теперь, и впредь, во веки веков будут подносить к его губам оцет, смешанный

с желчью... Ужасно! ах, это ужасно!

И вдруг, остановившись перед ней, спросил:

- А ты... простила?

Вместо ответа она бросилась к нему и крепко его обняла.

- Надо меня простить! - продолжал он, - за всех... И за себя... и за

тех, которых уж нет... Что такое! что такое сделалось?! - почти растерянно

восклицал он, озираясь кругом, - где... все?..


Измученные, потрясенные, разошлись они по комнатам. Но Порфирию

Владимирычу не спалось. Он ворочался с боку на бок в своей постели и все

припоминал, какое еще обязательство лежит на нем. И вдруг в его памяти

совершенно отчетливо восстановились те слова, которые случайно мелькнули в

его голове часа за два перед тем. "Надо на могилку к покойнице маменьке

проститься сходить..." При этом напоминании ужасное, томительное

беспокойство овладело всем существом его...

Наконец он не выдержал, встал с постели и надел халат. На дворе было

еще темно, и ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха. Порфирий Владимирыч

некоторое время ходил по комнате, останавливался перед освещенным лампадкой

образом искупителя в терновом венце и вглядывался в него. Наконец он

решился. Трудно сказать, насколько он сам сознавал свое решение, но через

несколько минут он, крадучись, добрался до передней и щелкнул крючком,

замыкавшим входную дверь.

На дворе выл ветер и крутилась мартовская мокрая метелица, посылая в

глаза целые ливни талого снега. Но Порфирий Владимирыч шел по дороге, шагая

по лужам, не чувствуя ни снега, ни ветра и только инстинктивно запахивая

полы халата.

x x x




На другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором

была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в

нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина.

Бросились к Анниньке, но она лежала в постели в бессознательном положении,

со всеми признаками горячки. Тогда снарядили нового верхового и отправили

его в Горюшкино к "сестрице" Надежде Ивановне Галкиной (дочке тетеньки

Варвары Михайловны), которая уже с прошлой осени зорко следила за всем,

происходившим в Головлеве.


1875-1880


Конец