Мачульская Издательство «алетейя»

Вид материалаИнтервью

Содержание


История и истина
Истина в исторической деятельности
История и истина
Iv. сила утверждения
История и истина
Истина в исторической деятельности
История и истина
Истина в исторической деятельности
Подобный материал:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   36
Часть вторая. Истина в исторической деятельности 345

С другой стороны, я вижу иную задачу: нужно максимально персонифицировать связи, имеющие в индустриальном обществе тенденцию сделаться абстрактными, безличными, бесчеловечными. И тогда следует иначе взглянуть на общественную мораль; ценность здесь представляют именно конкретные действия, эффективно осуществляемые небольшими группами людей. Борьба против антигуманизма в мегаполисах, психиатрических больницах, домах престарелых и т. п. — это примеры того, что можно назвать деятельностью, направленной на поддержку личности. В основе этой деятельности, как и в той, что мы рассмотрели выше, лежит еще одна утопия: каждый человек должен полностью реализовать свои способности, поскольку, как утверждал Спиноза: «Чем больше познаем мы единичные вещи, тем больше мы познаем Бога». Общественная мораль опирается не на систему, а на парадокс; она преследует две противоположные цели: целостное человечество — это утопия; полное и непротиворечивое осуществление этой цели означало бы вступление в Царство Божие. Отсюда проистекает двойственная мотивация общественной морали, которую Эмманюэль Мунье называл общественной и личностной мотивацией.

Именно таким образом проспектива обретает перспективу.

Отсюда следует, что поле деятельности остается открытым, поскольку у нас пока лишь намечена цель. Я думаю, задача воспитателя состоит в том, чтобы быть утопистом, поддерживать внутри общества постоянное напряженное взаимодействие между перспективой и проспективой. В процессе данного размышления я прихожу к тем положениям, которые Макс Вебер относил к другой проблеме власти и насилия, потому что он различал два уровня морали: этику убеждения и этику ответственности. Под этикой убеждения он понимал проектирование фундаментальных целей, под этикой ответственности — осуществление самих поступков; под знаком возможного и целесообразного, при использовании ресурсов силы он разработал модель, способную стать основой для педагогики истории, ответственности различных сфер культуры и наставлений религиозных конфессий. Наставления, рассуждения не могут непосредственно влиять на поведение, тем не менее утопический призыв оказывает воздействие на мораль ответственности, которая всегда в какой-то степени предполагает обращение к силе. Пускай думают только о справедливости; инстинктивно и горячо мы желаем, чтобы разрыв в дохо-

346

П. Рикёр. История и истина

дах различных людей был наименьшим, потому что мы знаем, что в сущности люди подобны друг другу, что никто из них не обладают особыми достоинствами, что все они пользуются результатами труда других людей, что отношения между людьми искажаются, когда различие в уровне жизни становится слишком велико. Но, с другой стороны, в данный момент нехватка специалистов высокой квалификации делает неизбежным значительный разрыв доходов и порождает опасное несоответствие между этикой и экономикой. Следовательно, возникает напряженное расхождение между утопическим требованием равенства и оптимальной целесообразностью проспективы. Этическое требование не было бы подлинным, если бы оно не находило отклика и конкретной поддержки со стороны общественного мнения, не стало бы ориентиром в процессе планирования и в конечном счете не влияло бы на принятие решения. При этом подобная диалектика взаимосвязи перспективы и проспективы возвращает нас к изначальному стремлению к тому, чтобы общественность участвовала в принятии решения и чтобы была создана истинно демократическая экономика.

Это выступление в защиту утопии, которым я пытаюсь противодействовать бессмысленности, нуждается, таким образом, в дополнительном противодействии, соотнесенным с проблемой власти, потребления и автономии. Я задаю себе вопрос о том, не приведут ли нас колоссальные средства, которые все в большем объеме нам предоставляет экономика, к тому, чтобы в новых понятиях вернуться к старым этическим проблемам, связанным с правильным подходом к желаниям. Действительно, мораль убеждения может вызвать уважение и поддержку, если только ее сторонниками являются индивиды и группы людей, избегающие ослепления властью максимально возможным потреблением, вместе обнаруживающие — сильные стороны зависимости и подчинения

Избегать ослепления властью, жить в этом мире и не стремиться к господству над ним, относиться к другим по братски со своего рода францисканским дружелюбием во имя творения, научится милости и прощению, приобщиться к небывалому и непредвиденному; в этом заключен смысл «причастия святых»; наделенные властью могут неявно действовать в интересах тех, кто отказывается от всякой власти. Новая диалектика отношений власти и безвластия, потребления и антипотребления, подчинения и автономии может быть реализована вполне конкрет-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 347

но, так же как и соотношение между этикой убеждения и этикой ответственности, о котором я только что говорил. Опираясь на эту конкретную и живую диалектику мы сможем приступить к ответу на стоящий перед нами простой вопрос: какой смысл можно найти и привнести в мир максимально возможного потребления, который, как мы теперь знаем, является также миром неограниченного желания? Со своей стороны я вижу некоторые значимые способы действия, и перечислю их: стремиться к тому, чтобы позиция творчества всегда преобладала над позицией потребления (потребления, расточительства, разрушения...); противостоять превращению досуга в самоцель, я имею в виду соблазн переместить в область досуга смысл труда; восстановить подлинный смысл труда. Все это перекликается с предшествующими мечтами, размышлениями и надеждами социалистов XIX века сделать всех людей собственниками того, что они создают, и таким образом придать смысл их труду.

В том, что касается собственно досуга, нужно противостоять побуждениям и соблазнами массового потребления, найти дорогу к культуре, превозносящей личность и свободу; и посредством этого установить живую связь с творчеством — прошлым и настоящим.

Таким образом, я предполагаю дополнить данное исследование рассмотрением еще одного положения, которое представляется мне очень важным: восстановления языка. Проблема, к которой мы сейчас обращаемся, является в действительности преимущественной проблемой л культуры. Мир технократии, в котором мы живем и умению жить в котором мы должны учиться, это мир без прошлого, мир, устремленный в будущее, пытающийся уничтожить собственные следы. Что касается мира культуры, это — мир памяти. Если техническое обновление уничтожает прошлое и превращает нас в людей будущего, человек культуры должен постоянно разрешать противоречие между памятью о своих корнях и проектом собственного господства. Следовательно мы можем считаться подлинными людьми проспективы в той мере, в какой мы обращаемся к нашим истокам и возрождаем наши традиции. Мы становимся и остаемся людьми творчества, потому что интерпретируем по-новому прошлое, неизменно взывающее к нам. Отсюда проистекают современные размышления на тему герменевтики, нашей связи с прошлым через интерпретацию, которая всегда сопровождается борьбой за преодоление разрыва и изолированности в сфере культуры. Все это уже было ска-

348

П. Рикёр. История и истина

зано. Мы рождены в мире слов и мы должны непрерывно осваивать этот мир. В конечном счете именно в языковой сфере соединяются смысл и бессмысленность и именно на данном уровне укоренится перспектива проспективы.

И можем ли мы, основываясь на данных размышлениях, приступить к рассмотрению важного вопроса об автономии, который, как вы помните, явился исходным пунктом нашего критического обсуждения? Здесь конечно же, нас подстерегает наивысшая опасность мечтать о возврате к прошлому. В дальнейшем этому зрелому человечеству, властелину собственной судьбы мы собираемся присвоить характеристики «зависимость» и «подчинение». Что это означает? Как избежать смешения понятий действительной зависимости индивида и несамостоятельности людей в обществах доиндустриального типа? Мы делаем первые шаги в этой области. Быть может мы способны лишь сказать следующее: давайте научимся в отношении к природе ставить жажду познания выше жажды господства; тогда нам откроется сокровенное соответствие между радостью познания и «милосердием Христа»; мы обретем глубокую зависимость от творческой деятельности: внутренней необходимости, более глубокой, чем свобода воли; просто последуем по пути благодеяния и великодушия. Перед нами на длительное время открывается огромное поле деятельности по отношению к «старым» и «новым» бедным в своей стране и за ее пределами; для нас, людей, идущих в авангарде всего человечества, живущих в обществе изобилия, спасение заключается в зависимости от беднейшей части населения; но это требование пока диктуется моралью убеждения, но нужно довести его до уровня морали ответственности.

Я думаю, что мир может противостоять иллюзиям и демонам только благодаря внешне второстепенным, но обладающим особой значимостью действиям, которые способны поставить под сомнение и власть, и потребление автономию. Поскольку суть проблемы в том, чтобы быть живыми, а не мертвыми в мире проспективы. Возможно, именно благодаря маргинальному человеку или сообществу маргинальнальных людей нам удастся войти в мир проспективы. И скорее всего именно язык является узловым моментом этого размышления в целом. Вновь обретая полноту сказанных слов, мы сможем придать новый импульс существованию, превращающемуся в нечто пустое и бессмысленное. Нужно быть сторонниками прогресса в области политики и консерваторами в области поэтики.

IV. СИЛА УТВЕРЖДЕНИЯ

Истинная и ложная тревога

Доверие к философскому анализу не будет подорвано, если философия обратится к напряженным чувствам, и оставляя за собой ведущую роль, будет ставить вопросы, освобождая заключенные в чувствах намерения и посредством этого критического опыта станет продвигаться к истине.

Мы стремимся общими усилиями исследовать тревогу нашего времени; наша задача не имела бы никакого смысла, если бы мы предлагали поддаться страху, пытаться вселить испуг друг в друга; тревога научит нас чему-либо, лишь если мы зададимся целью понять ее и если в процессе понимания мы приблизимся к самым глубоким истокам истины и жизни, питающим нашу способность противостоять тревоге.

Испытать, чтобы понять; понять, чтобы преодолеть, или, если не преодолеть, то, по крайней мере, противодействовать — этой максимой, как мне представляется, мы должны руководствоваться в нашем размышлении.

Для начала я сформулирую в качестве определений достаточно общего характера, позволяющих наметить область нашего исследования, положения, согласно которым страх обусловлен определенной причиной или, во всяком случае, причиной, поддающейся выявлению, и что он предвосхищает приближающуюся опасность, наступление которой может быть частично предотвращено нами; тревога же напротив, обусловлена неопределенной причиной, и мы стремимся в процессе нашего размышления преобразовать тревогу в страх с конкретными очертаниями вызывающих его причин. И в свою очередь эта неопределенная причина тревоги сопровождается угрозой утраты моей целостности, распада моего тела на отдельные уязвимые части, моей психики — на несогласованные друг с другом функции, меня как общественного субъекта — на противоположные роли, и даже — разделение моей свободы на несвязанные между собой действия. (Мы еще убедимся в том, что мы осознали себя в качестве целостной личности, внезапно обре-

350

П. Рикёр. История и истина

тающей единство перед лицом опасности, именно в результате этой угрозы.) Следовательно, если можно так выразиться, в ситуации, при которой причина, порождающая страх, оказывается неопределенной, но при этом, затрагивая меня, возвещает о глобальной опасности, страх перерастает в тревогу.

Каким образом возможно действительно прояснить, согласно только что описанной схеме, это чувство одновременно и сильное и неопределенное? Я собираюсь попытаться провести анализ на различных уровнях, то есть выявить сферы проникающей все глубже опасности; по мере того как будет усиливаться тревога, будет углубляться рефлексия, и это позволит прояснить то, что я в процессе данного исследования буду постоянно называть «исходным утверждением», которое также относится к этим последовательным уровням. Данное выражение Ж. Набера, заимствованное из его книги «Начала Этики», как мне кажется, очень точно характеризует этот порыв существования, который тревога ставит под вопрос и преследует от одного уровня к другому в непонятной борьбе. Я думаю, размышлять о тревоге означает направить свой трудный опыт на то, чтобы изучить и вновь проникнуться исходным утверждением, предшествующим кажущемуся изначальным чувству тревоги.

Еще одно предварительное уточнение: нам предстоит размышлять о тревоге настоящего времени. Мы должны понять наше время. Это нужно хотя бы для того, чтобы говорить на адекватом ему языке. Тем не менее, как мне кажется, нам следует ориентироваться не столько на наиболее яркие особенности нашей эпохи, сколько на внутренний динамизм диалектики тревоги и на то, что я буду называть исходным утверждением. Обращаясь к современности, вместо того, чтобы отдаляться от нее, мы, возможно, будем лучше подготовлены к тому, чтобы понять ее, то есть определить роль тревоги и отделить ее от эмоций, напряженность которых тем выше, чем менее они подлинны. Вполне возможно, что на общей шкале различных типов тревога несет на себе печать современности лишь в отдельных средних областях между двумя крайними позициями, одна из которых находится ниже уровня истории — витальная тревога, а другая — выше уровня истории — метафизическая тревога. Вполне возможно и то, что наша эпоха, склонная к определенному типу тревоги, который мы осознаем в будущем, таит в себе под прикрытием поверхностной, но вместе с тем сильной патетики иные, более радикальные, формы тревоги.

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 351

Вот почему я предпочел такой подход, при котором размышление о смысле современности, отдаляется от истории; . кроме того, понять тревогу можно лишь благодаря творчеству мыслителей и художников, которые чаще всего не принимают настроений своего времени и вступают в противоречие с ним: Эсхил вновь оживил страх, о котором повествуют старые мифы в тот период, когда они в общественном сознании находились на грани забвения и когда общество обрело покой, обратившись к богам, не столь обременяющим его загадками и тревогой. Амос, Осия и Исайя, напротив шли впереди своего времени, пророчествуя о приближении ужасающей опасности, так же как и Кьеркегор — редкий контраст на фоне мирной картины скандинавского благополучия. Хайдеггер писал «Бытие и Время» безотносительно к европейскому кризису и больше ориентировался на онтологию Парменида, чем на мировоззрение современного ему общества.

Таким образом к первой максиме, гласящей: испытать, чтобы понять, понять, чтобы преодолеть, я прибавлю еще одну: понять современность не путем обращения к ней, а посредством восхождения от классических представлений о тревоге к осознанию смысла тревоги современной эпохи. Обе эти максимы объясняют присутствие слова «истина» в названии данного раздела «Истинная и ложная тревога».

На самой низкой ступени, на витальном уровне, тревога затрагивает и жизнь, и смерть; точнее говори, она позволяет обнаружить близость жизни и смерти. Эта близость проявляется в том гибком соотношении, которое складывается между внешним и внутренним (мы будем часто возвращаться к проблеме двойственности глобальной угрозы, одновременно и надвигающейся на нас и исходящей от нас).

В этом смысле внешняя опасность не заключена в самой жизни; безусловно, жизнь могла бы и не завершаться смертью. Я узнаю о неизбежности собственной смерти эмпирическим путем, сталкиваясь с драмой последовательной смерти всех живущих людей. Вот почему любая смерть, даже неизбежная, воспринимается как прерывание жизни. Моя собственная смерть наступит позже, не сейчас, она придет неотвратимо, неведомо когда, от чего или от кого. Тем не менее это крайне абстрактное знание того, что если все люди смертны, то, следовательно, смертен и я, тревога открывает мне настолько, что кажется, если исходить из неординарного опыта

352

П. Рикёр. История и истина

Рильке, запечатленного им в «Записках», будто моя жизнь питает мою смерть.

Каким образом незванная смерть может вторгаться в мою личную жизнь в качестве ее самого неотъемлемого свойства? Смерть другого отчасти превращает угрозу из внешней во внутреннюю; ужас перед молчанием ушедших из жизни людей, больше не способных ответить, делает так, что смерть другого воспринимается мной как общая утрата для нашего совместного бытия; смерть «затрагивает» и меня; и поскольку я являюсь другим для всех других и в конечном счете — для себя самого, я предвижу свою грядущую смерть как свою неспособность дать ответ на всё, что будет высказано человечеством. Любимые люди незаменимы и это уважение, эта привязанность придает тревоге характер внутреннего состояния; если я чувствую, что я сам пребываю в поле этой взаимной скорби, то тревога по поводу моей собственной смерти приобретает не столько биологическое, сколько духовное содержание, что и составляет истинный смысл этой эмоции.

Но это лишь очередной этап: другой умрет лишь для меня, остающегося жить, и то, что его нет, а я продолжаю жить, укрывает от тревоги живую часть меня самого.

Однако жизненная тревога уже на лицо, она поддерживается неким туманным опытом случайности, сопровождающим чистое событие моего существования, которое, со своей стороны, я связал бы скорее с размышлением о рождении, чем с размышлением о смерти. Через страдание я узнаю о том, что я делим в пространстве, что я — всего лишь совокупность частиц, которая в будущем обратится в прах; старение открывает мне, что ход времени постоянно ведет не только к созиданию нового и неизведанного, но и к истощению и разрушению. Однако прежде всего необходимость быть рожденным убедительно свидетельствует о том, что мой приход в мир не является неизбежным; трепет перед возможностью быть другим или не быть вообще...; трепет вскоре рассеивается благодаря самому факту моего неопровержимого физического присутствия и тем не менее не исчезает полностью: мое появление на свете не есть акт самосотворения. Я допускаю, что это «ничто» случайности само по себе не вызывает тревогу, потому что тревога связана с предвидением возможных потрясений и ожиданием ударов судьбы в будущем; когда тревога, еще не сопряженная со смертью, соединяется с подобным сокровенным опытом случайности, она проникает в глубины моего су-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 353

ществования; в этом опыте тревога черпает элемент сокровенности и соответственно придает случайности не характерный для нее оттенок драматизма.

Получается, что тревога не способна настигнуть предвещаемую ей угрозу; чтобы возможность смерти соединилась с отсутствием неизбежности моего уже состоявшегося рождения, необходим роковой случай, который приведет к моей гибели, но он при этом не следует из случайности моего собственного бытия как таковой. Лишь моя смерть когда-нибудь подтвердит случайность моего рождения и обнажит «ничто» этого отсутствия неизбежности однажды родиться; при этом тревога ожидания смерти, исходная тревога, отравляющая мое бытие в мире, вовсе не является имманентной моему существованию. Именно жизнь до сих пор не была затронута этой тревогой. Вот почему человек способен беспечно насмехаться над смертью. «Алкоголь убивает постепенно!» — гласит плакат. «А мы не торопимся», отвечает пьяница. Противоестественный юмор этого человека перекликается с максимой мудрости Эпикура: когда приходит смерть, тебя уже нет; пока ты есть, она еще не пришла.

И тем не менее эта не дошедшая до крайности тревога — в том значении, в котором говорят о ювелирно совершенном преступлении, — не лишена смысла: на своей первичной стадии она создает противодействие порыву к существованию, сила которого пропорциональна интенсивности тревоги. На данной стадии заявляет о себе исходное утверждение как желание — жить (le vouloir — vivre) и именно в качестве этого желания — жить оно реализуется в мире.

Показательно, что желание — жить конституируется как единство и осознание себя именно перед лицом угрозы смерти, то есть — в атмосфере тревоги и посредством тревоги. Под термином «желание — жить» вовсе не подразумевается элементарный и банальный «инстинкт»; как живой человек я преследую разнообразные, разрозненные, и, в конечном счете, несогласующиеся друг с другом цели: жизнь, по крайней мере на уровне человеческого бытия, представляет собой совокупность непонятных и несвязанных между собой тенденций; необходима катастрофическая ситуация, для того чтобы внезапно, под угрозой абсолютной неопределенности — моей смерти — моя жизнь обрела определенность в качестве всего того, чему угрожает опасность. В подобных условиях я впервые осознаю самого себя как целостность, подверженную

ПЗак. 3235

354

П. Рикёр. История и истина

опасности. Смерть придает жизни максимально возможную простоту.

Но в чем же тогда заключается эта целостность, рождающаяся в тревоге? Именно в данном вопросе рефлексия выполняет свою подлинную задачу: посредством понимания оно выходит за пределы исходной ситуации. Понять, что такое эта подвергающаяся угрозе целостность, означает признать ее важность, придать ей ценность. Без смысла жизни нет жела-ния-жить. Мы это ясно осознаем, когда тщетно пытаемся остановить человека, находящегося на грани самоубийства; в нем угасают энергия самоутверждения и восприимчивость к какой-либо рациональной аргументации; вот почему попытка убедить его безнадежна. Моя жизнь, моя человеческая жизнь, как реализовавшееся самоутверждение, — это то, что Бергсон называл смыслом счастья и достоинства.

Таким образом мне открывается, что мое желание — жить освобождается от тревоги перед смертью лишь тогда, когда сила доводов в пользу жизни выходит за пределы моей жизни как таковой, когда конкретные ценности, составляющие для меня смысл счастья и достоинства, становятся трансцендентными по отношению к противостоянию моей жизни и моей смерти. Очевидно, что подобный акт трансцендирования проявляется лишь в поступке жертвования; итак, моя жизнь одновременно подвержена и угрозе и трансцендированию. Подвержена угрозе смерти в катастрофической ситуации и трансцендированию через обращение доводов в пользу собственной жизни в доводы в пользу смерти. Поэтому, скорее, следует сказать, что жизнь и рефлексия нуждаются в подкреплении яркими примерами, которыми богата такая эпоха экстремальной угрозы, как наша.

Когда мы предпринимаем попытку углубить доводы в пользу жизни через желание — жить, наша диалектика вспыхивает с новой силой.

Найдет ли изолированное сознание в себе самом такие ресурсы бодрости и энергии, которые будут поддерживать его в состоянии уравновешенности и эффективности? Будет полезно остановиться ненадолго на рассмотрении чисто психологического уровня, изучением которого наряду с другими науками занимается психоанализ. Я задержусь на этом не более, чем того требует логика данной диалектики.

Следует отметить хотя бы в общих чертах, что нарцисси-ческое сознание само является источником тревоги. Психо-