Все изложенные здесь события подлинная правда, все персонажи реально существовавшие, а по большей части и до сих пор существующие люди
Вид материала | Документы |
СодержаниеТом второй И.А. Телепнев |
- Список источников и литературы, 148.12kb.
- От автора Моему замечательному земляку и настоящему мужчине Зие Бажаеву посвящается, 2763.63kb.
- Каталог документальных фильмов, 2860.12kb.
- Республиканская конференция-фестиваль творчества обучающихся «excelsior» Секция математика, 131.37kb.
- Телепрограммы «звезды музыкального кино»: стр. 244 250 каталог документальных фильмов, 6514.51kb.
- Природа и общество, 158.08kb.
- 1 Политическая философия, 332.1kb.
- Сома-блюз, 2086.38kb.
- Тень гоблина роман, 8114.79kb.
- Ханнанов Мой «Остров Сокровищ», 550.79kb.
Сказка
Когда, помыв слесарку,
Я подметал дежурку,
………..явилось ярко
Видение окурка.
Я чинно тряпку выжал,
Повесил и подумал…
……………………….
ТОМ ВТОРОЙ
От издателя
Публикуемые ниже главы все, что осталось от второго тома «Солдата Шумякина», который был фактически уже завершен, когда произошла трагедия.
Всякая человеческая жизнь бесценна, но утрата тем горше, что продолжения «Шумякина» с нетерпением ждали много лет. Кому-то в этих словах почудится оттенок цинизма, но мы уверяем, что далеко не над каждой писательской могилой такое говорится искренне. Первый том «Солдата Шумякина» вызвал множество откликов не столь частое явление в наши дни. Как человек, достаточно близко знакомый с А. Соколовым, могу со всей ответственностью утверждать, что второй том был безусловным шагом вперед по сравнению с первым. Во всех отношениях. Очень жаль только, что читателю придется поверить (или не поверить) мне на слово…
Первая публикация романа в журнале «Вогульские туманы» (№№ 9 10, 1990) привлекла внимание по причинам почти исключительно конъюнктурным. Вот образчик критики того времени: «Мы совсем не думаем осуждать г-на Соколова за то, что он назвал «Солдата Шумякина» романом. Разумеется, что такое название шутка. Для чего запрещать шутку? Наше осуждение «Солдата Шумякина» касается более важного. Начнем с содержания какая бедность! Не помним, читали или слышали мы, что кто-то назвал «Солдата Шумякина» старой погудкой на новый лад. Надобно ли говорить, что шутка, в другой раз повторенная, уже становится скучна, и еще более, если она растянута на столько страниц. Но если мы к тому прибавим, что «Солдат Шумякин», составляя грубую карикатуру, держится на небывалых и несбыточных подробностях; что лица в нем все до одного небывалые преувеличения, отвратительные мерзавцы или пошлые дураки все до одного, повторяем; что подробности рассказа исполнены такими описаниями, что иногда бросаете книгу невольно, и наконец, что язык рассказа можно назвать собранием ошибок против логики и грамматики, спрашиваем, что сказать о таком произведении? Карикатура, конечно, принадлежит к области искусства, но карикатура, не перешедшая за предел изящного. Русская поэма о Луке Мудищеве, романы Ерофеева, Лимонова и Сорокина, пьесы Коляды и неистовые «тексты» новейшей постсоветской словесности исключаются из области изящного…» («Мансийский рабочий», 14 сентября 1991) — и так далее, в том же духе, аршина полтора. Сама публикация романа в журнале ханты-мансийской интеллигенции стала уже не первой ласточкой, как была столичная пресса, а весомым доказательством того, что процесс пошел и его не остановить. Номенклатура автономной области вела себя выжидающе, и никому ничего не было. Прогрессивная интеллигенция рукоплескала, хотя Соколов не только не был хантом или манси, но и на территории области ни разу не бывал. Впоследствии «Вогульские туманы» сменили главного редактора и перешли на эзотерику, так что, проагонизировав весь 1992-й, в следующем году сошли с исторической сцены, надеемся, что навсегда.
Что же касается «Солдата Шумякина», то он как-то незаметно стал полуклассикой, а его автор — полумэтром, так что в последующих печатных отзывах сам текст уже не обсуждался, а смаковались подробности личной жизни Соколова, например: «Лет пять назад мы с Соколовым гуляли по Парижу в прекрасный зимний вечер. Соколов нашел резиновый гибкий шланг, вставил его себе куда-то таким образом, что шланг торчал из заднего разреза в пальто подобно хвосту. Друзья зашли в Центральный гастроном, один из посетителей которого и наступил Соколову на хвост. Соколов ворвался в комнату администратора и стал кричать, что невозможно шагу ступить по гастроному и что ему больно отдавили хвост…» (альманах «Холат-Сягыл», 1995), и тому подобные вещи, правдивость которых остается на совести авторов.
Так и получилось, что творчество Соколова, вначале воспринимаемое сквозь призму даже не жанра, а метода (соцреализм или клевета?), и очень скоро отодвинутое на задний план самой (согласимся, одиозной) фигурой автора — мы имеем в виду обстоятельства, известные не только близким женщинам Соколова, но и, к сожалению, весьма широким «узким кругам», — до сих пор не нашло не только серьезного академического исследования, но и просто добротного критического разбора. А в свете происшедшей трагедии надеяться на что-либо подобное в ближайшее время тем более не приходится… Ну, что ж, надежда умирает последней, а мы, со своей стороны, глубоко благодарны Елене Александровне Иппостази за предоставленный нам материал, ради спасения которого ей буквально пришлось войти в горящую кухню…
И.А. Телепнев
От автора
Зачем же изображать мерзость да мерзость, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства, этих провинциальных простофиль, которые коли уж хамы, то поражают умственный взгляд совершенно квадратною фигурою и неумением читать даже и по складам, а случись быть интеллигенту, то ведь не то чтобы гвоздя забить, а и чайник ему ставить приходит ворчливая, но добродушная соседка, вылитая артистка Пельтцер. Что ж делать, если уже такого свойства сочинитель и, заболев собственным несовершенством, уже и не может он изображать ничего другого, как только мерзость да мерзость, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства. Полно, точно ли так уже грустна наша Россия?!
Так.
Прощайте меня, мои неблагодарные читатели, я не клеветал на вашу излюбленную армию. Во-первых, она уже не нуждается ни в какой клевете, или как некто всадник Аппий Луций Марциалл с диким галлом Ежибабою беседу имел, и спросить оного «Ради чего вы воюете?» изволил, на что дикий галл что типа ради как бы добычи сказал и встречно поинтересоваться не преминул, всадник же с гордостию, что ради священного долга и почетной обязанности, или, по-латыне, «Хонорис кауза», ответствовал. На слова сии Ежибаба, вшивый затылок свой окровавленною дланью долго чеша, диким голосом отвечает: «Ага, кажись до меня доперло, каждый типа воюет за то, чего не имеет». Увы, горе мои ястребы, я сам кавалерист, но последнее, чем вы можете гордиться без некоторого неприятного осадка — победа на Шипке. И, во-вторых, я не клеветал на нее по той простой причине, что человек я сугубо гражданский, сам никогда не служил, и не имею с армией ничего общего, кроме разве военного билета, да и то белого. Слышало, слышало мое вещее все эти речи еще за много лет, господь с вами, да я пошутил!
Прощайте и вы, мои читатели благодарные! Спасибо за то, что вы есть, но тягостно вас слышать, ничего-то вы не поняли, ничему-то не ужаснулись. Да, я пошутил, но вы смеялись не над тем. Вам смешон мой герой, и он точно смешон, но смеяться над ним — значит встать на один уровень с его сослуживцами, а ведь они, осмелюсь напомнить, суть нижние чины на позициях. Вам жалок он, и он точно жалок, но пожалеть его — значит встать с ним вровень, а ведь он тоже нижний чин, да к тому же вы не видели его в бане, да и в баню он не ходил, и правильно делал, ведь на жопе у него хвост, длинный и голый, как у датской собаки, так что вставать с ним вровень небеспечно, хотя, конечно, воля ваша. Вы позабавились скрытыми в тексте аллюзиями и прямыми, бесстыдно долгими, цитатами, вы думали — это такая игра, а я так не шутки ради поместил Юру в чужой контекст. Дело-то в том, что как раз Юры не хватало в этих произведениях, и я попытался хоть как-то помочь этой несчастной русской литературе понять, о чем же собственно, шла в ней речь. Не вижу в этих попытках ничего забавного — плакать тут надо, ведь дураками растем. Прощайте, любезные мои.
Прощай и ты, Софочка моя! Ты-то понимаешь, о чем — и для чего — писалась эта книга. Да-да, ты не ошибаешься! Ты помнишь, как я вытаскивал тебе сережку из уха, стараясь не сделать больно, но ты знаешь, как неловки порой мои руки, не то что твои! (Твои тоже бывали, но тебе неприятно об этом вспоминать, вопрос профессиональной чести, к счастью, бывали очень редко.) Но ты не хотела идти на пляж в этих сережках, и я все-таки вытащил ее. И сломал. Меня что-то кольнуло. Так начался этот памятный день.
Мы долго шли по песку. Ты сказала, что идти по песку трудно. Я сказал, что еще труднее, наверное, бежать, особенно если долго. Ты сказала, что какой же дурак будет бежать по песку, особенно долго. Я сказал — «Влюбленные навстречу друг другу» — и мне стало неловко, и я спешно, чтобы не было паузы, чтобы сказать хоть что-нибудь, добавил — «Солдаты, если их погонят». «Какие глупости вечно ты говоришь», — сказала ты. «А вот и не глупости», — сказал я и закусил губу.
Пляж не кончался — еще бы он кончился, ведь озеро такое большое, и со всех сторон окружено песком. Ты несколько раз останавливалась вытряхивать из туфлей песок, я сказал: «Да сними ты их совсем». «Никогда», — ответила ты. Я понял — никогда. Я вспомнил сережку. Я подумал — а вот и не глупости. Конечно, не влюбленные, ты права, но уж солдаты-то, если их погонят — будут, будут как миленькие! Именно тогда я решил — побегут как миленькие!
Ты помнишь каким длинным и утомительным был тот день, точно вторая глава «Шумякина», она же первая, ибо, конечно, первая глава — всего лишь легкий укол, который я почувствовал еще утром. Ты знаешь, это моя гордость говорила со мной, но я послал ее подальше, у меня нет проблем с гордостью, у меня проблема с другим — с гордыней. А с гордостью у меня все чики.
Никогда — вертелось у меня как заедающая грампластинка — никогда, а ведь будь на твоем месте другая, могло быть всегда. Ну не всегда, конечно, так не бывает, но хотя бы иногда. Она вполне могла быть. Мы могли познакомиться там же, в институте. Но она была бы совсем другой — нежной, лукавой, насмешливой, чувственной. И было бы иногда. Конечно, с такой девушкой у нас бы вряд ли что-нибудь получилось. Но ведь и с тобой не получилось, а все то время, пока бы получалось или не получалось, я мог бы надеяться, как я надеялся с тобой. Тогда какая же разница, спросишь ты? Могла бы спросить. Теперь не спросишь. Невермор.
А впрочем, ты права: все было бы так же, как здесь. Все дело во мне самом и, если б я был тверже умом, я был бы в пути, но мне все равно там я или я здесь. Точно так же она сидела бы в кресле с «Доктором Живаго», а я — в туалете со шпагой. Строго говоря, это и не шпага вовсе, а фехтовальная сабля, но какая разница, все равно никто из гостей не различает, все твердят «шпага», и я не стану тут расписывать, чем фехтовальная сабля отличается от шпаги или рапиры, я не хочу, чтобы люди об этом помнили. Я все равно бы много ел, часто какал и благодаря этому подолгу просиживал на толчке со шпагой. А она читала бы с ногами в кресле своего Живагу, шевеля лиловыми ступнями — им просто не с чего быть другого цвета — в ушах блестело бы золото, и пахло бы от нее практически так же, как от тебя. А потом она выставила бы меня за дверь или сдала в психушку.
Но все же что-то могло быть иначе! Я подолгу фантазировал, выдумал целую историю нашей любви, но лицо не давалось, оно оставалось твоим, и я поэтому возвращался к тебе, ты давно спала, а я сидел возле спящей тебя в кресле, волнуемый похотью, обидой и безнадежностью. Хороший выход виделся только в том, что прилетят марсиане и возьмут меня в свою войску, а вероятный — — —
Ты уходила рано, и мне приходилось будить тебя по утрам. Это было мучение; каждое утро грозило перерасти в ссору, потому что вставать тебе не хотелось, но и не будить было нельзя: я оказался бы виновен в том, что ты опоздала. Я называл это сталинскими щепками семейной жизни.
Потом, на даче у Михеевых, пошла тема ревности. Я все время косился на соседку, дочь тракториста, Поленьку, и ты знаешь, почему, но я не знаю, почему это тебя так бесило, уж ты-то могла бы ни в чем не уступать этой вполне заурядной особе, но ты не хотела, видимо, из гордости, из боязни слишком расшибиться для меня в лепешку. Кроме того, ты уверяла, что от нее несет чесноком, как от Дульцинеи Тобосской, а я так этого не замечал, разве что немного вкусным жареным луком, но ты же знаешь, я ничего не имею против этого запаха. Во всяком случае, ты отказала в ласке мне, грациозно играла в лаун-теннис, очаровывала вечерними платьями объевшихся белены быков и старательно мыла на ночь ноги. Мне оставалось мастурбировать, а ведь это смертельно опасно, от этого лысеют и глупеют, иногда сильно, а сверх того и печально в обществе любимой женщины, ибо в моей любви к самому себе и без того никто не сомневался.
Я долго не мог заснуть, гулял под звездным небом, так что меня даже заподозрили в сомнабулизме. Созерцание звезд нагнало на меня такую тоску, что я твердо решил покончить с собой 7 Ноября, в ознаменование годовщины революции, по причинам вполне отвлеченным.
Лето тянулось бесконечно, я ходил по городским улицам, рассматривал женщин и мое решение крепло. Я опоздал родиться лет на сто или двести, а может быть, всего-то на пятьдесят, но опоздал. Я бы также дорого дал за то, чтобы быть педерастом. Ты казалась мне лучшей из них; боюсь даже, что так оно и было, но тем печальнее, ведь лучшая все-таки — не годится.
Был другой вариант. Уйти из дома, питаться чернобылием и яичной скорлупой и, скитаясь по свету, сочинять стихи. О, ты была серьезным ценителем! Ты признавала их достоинства, но, в последнем чтении, отказывала им в праве на существование. Ты цитировала Аристотеля и не видела в моих стихах катарсиса, ты говорила, что если бы Дант ограничился, как я, «Адом», он не был бы Дантом, ты ссылалась на Пастернака (Этот Пастернак был самым большим кошмаром последних лет моей жизни. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука…), который якобы говорил, что художник по сути своей оптимистичен, оптимистична сама сущность творчества, что даже когда пишешь вещи трагические, ты должен писать сильно, а уныние и размазня не рождают впечатления силы. Ты уверяла, что талант — огромная ответственность, много вообще чего говорила, а я понимал — скрипач не нужен, не канает скрипач.
Был день, когда мы пошли на пляж, а вечером произошло чудо, чудеса в наши дни случаются только поганые, это «Шумякин». Я хотел что-то поправить, написав продолжение, но это оказалось невозможным. Количество зла в мире — величина неизменная, чем меньше его будешь делать ты, тем больше будешь, соответственно, получать. Я хотел любви, а не господства, но проблема в том, что женщина не способна господствовать, и не хочет быть рабой (и современная цивилизация позволяет ей это). Мы не можем изменить наиболее общих законов природы, общества и мышления. Прощай, моя Софочка! Сынку передай бескозырку и тельник.
Глава вторая
Юра научил себя просыпаться без пятнадцати шесть, чтобы каждый день немножко пожировать.
Открыв глаза, он увидел по кромке стекла ажурную полоску инея. Юра вспомнил: сегодня 7 ноября, поэтому подъем будет через семьдесят пять минут, а главное потому возникла на окне изморозь.
Какой бы ни была осень золотой ли, серо-дымчатой, ослепительно голой от бабьелетнего солнца с арктическими звездными ночами или стеклянно-мокрой с августа по 7 ноября, в последний день всегда бывал мороз. Межсезонье кончалось, и демонстрация трудящихся всегда сильно топала задубелыми ногами по звенящему булыжнику главного проспекта и бегала в каждую подворотню, где делала четыре-пять глотков из холодного горла (самые опытные запасались картонными стаканчиками, пижоны деревянными палехскими стопками), водочная судорога, обильное слюнетечение, а потом, вынырнув через квартал, закусывала горячими пирожками у лотошниц в белых халатах поверх норковых шуб. Из пирожков валил вкусный пар. Блаженный огонь в утробе.
Но здесь не было никакой осени, кроме календарной. Степь лежала в желтухе и стеклянными глазами чего-то искала в небесах, было холодно ночами и жарко в полдень. 1 ноября пошел дождь и все обрадовались запахло дембелем. 2 ноября дождь кончился и продолжался желтый обморок.
А сегодня ударил мороз и мир, казалось бы, до основания разрытый за прошедшие полгода, показал свою прочность, как будто не все было потеряно, как будто самая жизнь не дала еще трещины, и можно всласть изваляться в постели и, к довершению счастья, еще уснуть!
Сегодня тоже будет демонстрация, серая стена мундиров оцепления, кумачи, пар изо рта. Там. Где по улицам ходят люди обоих полов и все одеты по-разному. Ходят, куда и как вздумается. Вечерами зажигаются зеленые лампы, в любое время едят свой ужин вилками. В любой, самой захудалой столовой есть вилки. Ложками там едят только на поминках. Грустно думать об этом, когда пора хлестать мокрому снегу, а за окном только неживая трава. Когда пора бы и людям носить зонты, куртки и плащи, а они вместо того ходят в бушлатах. Когда…
Не может быть, чтобы так быстро!
Строились кратко. Вывели уборщиков. Когда всем бежать на зарядку, быть уборщиком не так уж плохо, особенно в холода. Сегодня они плетутся за ведрами и тряпками уныло, хотя и делают вид, что бегут.
Остальные умываться, наводить порядок, ждать построения на завтрак.
Несравненно шикарнее сначала умыться. Это нужно делать со вкусом, празднично.
Юра взял зубную щетку, пасту, мыло, бритвенный станок без лезвия и вафельное полотенце с черным штампом, огромным, но намеренно, с учетом международной обстановки, неразборчивым. Забегая вперед, заметим что все это комплексно лежало в Юриной тумбочке последний раз.
Хлестали холодные струи и в забрызганных зеркалах отражались голые по пояс люди. Кто-то от широты души умывался сразу в двух раковинах, кто-то в одной, остальные стояли в очереди к третьей. Тут же дневальный, единственный полностью одетый человек с оловянной бляхой на теплой шапке, брякая снаряжением, подтирал свой пол. Словом, было празднично.
Юра сразу забил очередь за лезвием, вскоре на паях прибился в третью раковину. Брызги летели на грудь и плечи, он зажмурился и стал намыливаться. Любит русской солдат от души умыться, начистить зубы так, чтобы они горели как сапоги!
Подошла очередь бриться. Несравненно шикарней было бы вставить лезвие в свой станок, хоть он и без ручки, но не до жиру, люди ждут (и сердятся). Несладко бриться тупым лезвием, но сладко знать, что в праздник будешь гладким. И сытым.
Вот! Наконец-то! Истинно, истинно, что только в армии понимают ее, гладкости и ухоженности, не утилитарную, но онтологическую ценность. Как и строгого порядка и тупого однообразия. Не для вскочить и схватить с закрытыми глазами, как полагают рационалисты, но по кайфу, но обретающие самоценное значение искусства для искусства. Рационалисты поумнее, так сказать, критические рационалисты начинают рассуждать, что не столь важен нижний край головного убора на два пальца от бровей, как воспитание таким образом железной дисциплины, которая, якобы и необходима в армии……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….Например, кровать. Очень-очень медленно разгладить простыню, завернуть одеяло, пригладить, натянуть, краем уха слушая телевизор, облизывая порез на верхней губе, с достоинством и в комфорте. Потом отбить кантики табуреткой. Табуреткой утюжишь кровать, а подвернутый под матрас край одеяла, он не должен быть закругленным, этот подворот должен быть прямоугольным, как головной убор дембеля. Прижать табуреткой, а ладонью прибить к твердой поверхности мягкие ткани, бить и бить, долго и сильно, ладонью вместо утюга, это возможно. Появляется угол и вся заправленная постель по форме приближается к прямоугольному параллелепипеду мраморной плиты. Это обязательно к исполнению во всех ротах, батареях и эскадрильях. Но очень, очень медленно, потому что до завтрака еще долго. Чем быстрее заправишь и отобьешь кантики, тем дольше придется наводить дальнейший порядок, не столь обязательный сам по себе, сколько служащий орудием убийства времени или, может быть, ритуального призывания долгожданной пищи.
Выравнивать ножки коек по одной половице, иногда используют веревку, а они железные двухэтажные. Если ножки выравнены, а завтрак не наступает, прибегают к выравниванию одеял, то есть к тому, чтобы полоски на одеялах одного ряда коек (на одеяле с одного краю есть три параллельные полоски, одеяла без полосок поддельные, их происхождение в казарме необходимо выяснять и наказывать) восхитительно совпадали в одну, точнее в три сплошные линии, если глядеть на них с корточек. Глядят с корточек и переворачивают те постели, чьи полоски выбиваются из ряда вон. Это упражнение хорошо и тем, что после выравнивания полос еще раз приходится отбивать кантики, а в процессе отбивки бывает, что полосы снова смещаются.
Что дальше? Гм… Равняют, например, шинели. Шинели висят в шинельном шкафу это длинная ниша с продольной трубой на которой на проволочных самодельных плечиках висят шинели. Спинами к окну, пуговицами к проходу. На рукаве шинели пришит шеврон. Все шевроны составляют одну воображаемую горизонтальную линию, которую можно увидеть невооруженным глазом. Равняют, исходя из этих условий.
Еще? Ну, например, столы в ленинской комнате. Дальше? Ну, дальше уж точно зовут на завтрак, потому что уже прошло полтора часа, потому что иначе начальника столовой не похвалят.
Ничего этого в Уставе нет, однако исполняется всегда и всеми. Говорят, есть какое-то не то Уложение, не то Наставление по ведению ротного хозяйства, но никто его никогда не видел. Потому-то вышеупомянутые рационалисты суть еретики. Ересь сия состоит в том, что оные рационалисты одно токмо армейское Писание почитают, а пренебрегают Преданием, аки блядь протестантская, оба же равную силу имеют. Устав всякому прочесть можно, и даже многие духи, к великому соблазну, его честь стали. Есть же Представление об Уставном Порядке, его же понять не всякому дано, а токмо сержантам и солдатам из числа наиболее подготовленных. А что не произвол это, из того следует, что исполняется всегда и всеми, и доказует его постижение свышевдохновленное, подобное благодати.
Это что касается уставного порядка. Известно однако, что кроме уставных взаимоотношений, есть и неуставные. Тогда другое дело. Тогда много проще.
Вот и в части, где тащит службу солдат Шумякин, отношения глобр неуставные. Тут есть и минусы, но больше все-таки плюсов. Вот заправлены кровати. Вся дедовщина валится на них с сапогами и смотрит телевизор. Это типично неуставное отношение к режиму дня. Поэтому барбосы, вместо тщательного выравнивания всего и вся, расползаются кто куда спрячется. Шумякин направляется вон из казармы покурить. Что ж, у духа есть свое курево?! Не совсем, но почти так.
Он нацепил ремень, и чтоб никто не докопался, затянул его потуже. Скрипнув дверью, осторожно вышел на лестничную площадку. Там ах! стоят трое друзей постарше. Двое из них курят.
Шумякин! На месте! радуется один и, заступив ему дорогу, передает сигарету тому, что не курил. Ты куда?
На улицу, скромно отвечает юноша.
А порядок я буду наводить?
Так навели уже…
А если я проверю?
Шумякин грустно вздыхает.
Да оставь ты его, пусть идет, великодушно говорит тот, который дорвался до сигаретки.
Ладно, вали, разрешает первый и сторонится.
Шумякин спешно громыхает по ступенькам вниз.
Эй, на месте! снова кричат сверху.
Шумякин останавливается.
Ты далеко или так, покурить?
Покурить только…
Тогда давай курить! требует второй, долго молчавший.
А у меня нету, сокрушенно признается Шумякин.
Наверху смеются.
Так куда ж ты? Давай кругом, наводить порядок бегом марш!
Пришлось вернуться не скажешь ведь, что курить есть у Тулупова, уже стоящего внизу.
Через пару минут, обманув бдительность вернувшихся в роту приятелей, Юра сломя голову вторично сбежал по лестнице.
Где лазаешь? Я чуть другому не оставил, недоволен Тулупов. Хотя уж ему ли жаловаться выкурил почти все в одиночку.
Юра закрыл глаза и стал торопливо затягиваться обжигающим губы окурком. Первая затяжка после долгой разлуки кружится голова. Вторая, третья внутри все приятно дрожит, снаружи как будто начинает оплывать. Если теперь увеличить скорость и глубину затяга, то легкий кайф превращается в умеренный, свежий, сильный и штормовой последовательно, так что ноги отказывают, и вам остается торопливо и грузно осесть задом на ступеньку. (Курильщиков на воле просят не беспокоиться в полной мере это справедливо лишь в ситуации табачного голода, на воле его не бывает.)
Был точно морозец. Кирпичи, украшающие клумбу с когда-то (весной) бывшими цветами, побелели. Воздух непривычно свеж. Тело, налитое тяжестью никотина, не хотело шевелиться. Там и сям слонялись барбосы, отыскивая бычка. Иногда они почти сталкивались лбами и, вздрогнув, просили друг у друга закурить. Юра усмехнулся и остался при своем удовольствии.
Через какое-то время ягодицы стали пронизываться каменным холодом. Это доказывало, что наркотическое действие табака кончалось.
(Юра понимал, что, строго говоря, никакого наркотического действия у табака нет. Но приятно было думать, что есть. Он многое постиг в армии, и впоследствии даже самостоятельно открыл существование в мозгу особого центра, отвечающего за дискомфорт. Этот центр с разным успехом подавляется алкоголем, едой, курением или, на худой конец, просто обильным питьем воды, лучше с сахаром или хоть солью.)
Юра поднялся наверх и скромно открыл страшно скрипящую дверь роты, чем, как всегда, страшно напугал дневального, повертел головой и для начала нырнул в туалет. Пил из-под крана водичку и вспоминал, что еще он забыл сделать. Оказалось, он забыл только почистить бляху на ремне.
Что ж, тем лучше! Нет лучшего занятия для барбоса. Сидишь и натираешь ее суконкой это равноценно простому ковырянию в носу. Но если сесть и впрямь ковырять в носу понятно, как к этому отнесутся старшие, а когда в руках ремень и суконка ты, вроде бы как и при деле. Потому что у нашего солдата бляха должна гореть золотом, если не солнцем.
Юра сел на табуретку подальше от прохода, снял ремень, вынул из кармана почерневший от металла кусок старого погона и принялся за дело. Любую работу работать весело. Он тер то грубо, то нежно; то дышал на бляху, то плевал на тряпку, иногда только исподлобья оглядывая помещение для быть в курсе обстановки.
Все было в порядке. На голубом экране девушки активно занимались групповой аэробикой. Дедушки вуайеристы в силу возраста смотрели со смаком, барбосы равнодушнее и потому что не так давно видели женщин живых, и потому что нет того удовольствия смотреть на взрослых баб, когда то и дело озираешься в ожидании отеческого подзатыльника.
Юра ждет завтрака. Сегодня будет не простой, а праздничный, а ведь и простой завтрак тоже лучше, чем ничего. Так что в будущем есть по меньшей мере одна радужная перспектива. А пока, в ее предвкушении…
Эй, воин, че тащимся? раздался сзади знакомый голос. Юра оглянулся: недавний товарищ по наряду Леха Аблесимов сиял: чисто выбритый, аккуратно причесанный, сапоги всмятку, ремень на яйцах.
А? Че тащимся? Работу найти?
Я вот… чищу, показал Юра.
А ну-ка! Леха взял бляху и стал вертеть, щурясь, ловил ею лучик света.
Хуево начищено! наконец определил он и вернул бляху: Перетрудиться боишься? Чисти, чтоб было четко и красиво!
Юра послушно кивнул головой. Вот она, чистка бляхи! Вас хотят послать в столовую на разведку, но вы говорите кстати сейчас сбегаю, тут бляху чистил… Тогда смотрят на бляху, говорят хуево чистил! и заставляют под страхом наказания довести дело до конца и совершенства.
Аэробика продолжалась. Все сидели у телевизора, по стеночкам и барбосы со своими бляхами, подкочевавшие на табуретах из более укромных мест.
Есть и вторая радужная перспектива: после праздничного завтрака и праздничного построения (ничего страшного это здесь же, в коридоре) всех рассадят перед телевизором и заставят заставят! смотреть парад и демонстрацию трудящихся. Несколько часов видеосъемки прошлогоднего счастья, и это в обязательном порядке, и уж никто никуда не пошлет, наоборот попробуй встань!
Юра механически елозил тряпочкой и предавался мечтам и предвкушениям………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….и сменилась чем-то русским народным, нестерпимо лубочным, но и прельщающим самой своей нестерпимой лубочностью, как дорогие сердцу собственные каракули, случайно обнаруженные при…………………………………………………………………. ....……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Однако дедсостав сходился с Юрой только в первой части мнения. Загрохотали табуреты, завизжали железные сетки, затопали сапоги. Шумно обменивались мнениями, удивлялись, что духи прибурели и тащатся не ревность ли вуайериста, который вдруг узнал, что был не одинок? Атмосфера подушнела и напиталась электричеством.
А мы чего тащимся? с гримасой удивления и отвращения обратился Буслаев к духсоставу, Не слышу! Марш бегом наводить порядок!
Э, оставь, поморщился грузин.
Ни хуя себе оставь! Они что, в армию пришли телевизор смотреть?! возмутился Буслаев, причем возмущение целиком относилось к духсоставу, как будто это из их угла донеслось предложение оставить.
Народец повскакал с мест, не зная, что делать.
Грузин скомандовал:
Эй, кто-нибудь в столовую сбегайте, узнать там насчет завтрака. Остальные разойдись!
Три-четыре человека выскочили за дверь.
Юра сосредоточился на бляхе. Он не видел, что один из старших, именно строгий Лучников, сидевший неподалеку, в упор разглядывал его.
Э, воин! позвал Лучников.
Юра встрепенулся и встретил холодно-удивленный взгляд фазана.
Ты че, не слышал в столовую бежать?
Юра смутился и неудачно ответил:
Так побежали уже…
Лучников сделал еще более удивленное лицо, выдержал паузу, во время которой дух должен устыдиться и убояться (Юра так и сделал), и спросил:
Что? А ты че, пристарел? Вот ни хера себе, «побежали»!
Разговор привлек внимание других.
Аблесимов насмешливо объяснил:
Ему по хрену, он бляху чистит!
Что? спросил Лучников и встал с кровати. Среднего роста, плечистый и крепкий, смазливый как девочка.
Воха! Пусть чистит, мы проверим, засмеялся младший сержант Соломонов и сказал Юре, Слышишь? Разрешается чистить. Смотри же, делай хорошо!
Покажешь мне лично, предупредил Лучников, подсаживаясь к Аблесимову и Соломонову.
Юре стало гадко. Черт побери! Надо же было так вляпаться! Юра сдержанно вздохнул и тихая тревога поселилась под ложечкой. Юра принялся драить свою пряжку так, что скоро заломило руку. Он драил и мрачно думал, что можно уже и не чистить, бесполезно, что лучше сесть в позу лотоса и настраивать психику, мрачно думал и продолжал тереть.
Кто-то, наверное, прибежал и сказал, что накроют еще не скоро.
Эй, Юра, иди к нам!
Началось… Соломонов весело махал Юре рукой и улыбался. Люди тоже улыбались.
Юра поднялся с табуретки и стал подходить к возлежащей на кроватях компании. Подошел и остановился. Обе стороны молчали.
Ну, рассказывай, сказал наконец Лучников, нахмурив хорошенькие брови.
Что рассказывать? спросил Юра, с опаской глядя на сапоги свои, не слишком хорошо вычищенные.
Грузин встал, широко зевнул и неторопливо пошел прочь.
Как что, Юра? удивился Соломонов, похлопывая ремнем по ладони. Ты что делал?
Бляху чистил, ответил Юра, подтверждая ответ кивком головы.
Так покажи ее нам скорее! воскликнул Соломонов.
Юра сунул кому-то из них ремень, он даже не заметил, кому. Уши его начали краснеть.
А команды «вольно» не было! мрачно заметил Лучников. Юра вытянулся и ждал
Елагинская! оценил Леха Аблесимов, щелкнув по металлу ногтем, Я ему на станке обтачивал.
А каблуки ты ему тоже на станке обтачивал? осторожно поинтересовался Соломонов.
Но, согласился Леха.
А погоны ты ему как пришивал: вручную или на машинке? спросил дотошный младший сержант.
Лучников понял и с ухмылкой включился:
А сапоги ты чем ему чистил: кремом или гуталином?
До Лехи дошло и он заорал:
Да пошли вы на хер!
Соломонов и Лучников покатились со смеху. Соломонов упал на кровать и она, скрипя, сотрясалась. «Ох, чморик ты, Леха, ох ты и чморик!»
Ну, внезапно обратился еще улыбающийся Лучников к расслабившемуся было Юре:
Рассказывай!
Юра тоже сделал подобие улыбки, но спохватился и прошептал:
Что рассказывать-то…
Как что? Как ты докатился до такой жизни рассказывай! объяснил Аблесимов.
До какой?
Но друзей уже утомила тупость барбоса.
Юра, укоризненно сказал Соломонов, Твоя бляха не чиста. Нет, она не чиста!
Юра стал виновато дышать, так, чтоб это было видно.
Ты кто? опять в упор спросил Лучников.
А ты что же, не успел? Времени не хватило? сморщившись как гномик и нарочно тряся головой, поинтересовался Аблесимов.
Не успел, покаялся барбос и вдруг получил ошеломляющий пинок сапогом под колено. Он удивленно вскинул глаза и присел от боли.
Ты че, моего вопроса не слышал?! возмутился пнувший Лучников, Я тебя спрашиваю: ты кто?
Человек, неуверенно сказал дух.
Ответ этот почему-то страшно понравился Лучникову. Он похотливо улыбнулся и закатил глаза к потолку.
Юра, а почему же ты не успел? Ты не старался?! как бы не веря своим ушам, ужаснулся Соломонов.
А он зато курил на лестнице час! подключился сидевший неподалеку на двух табуретках Попугаев.
Курить любишь? сочувственно поинтересовался Соломонов.
Че, курить до хрена дают? возмутился Аблесимов.
Команды «вольно» не было! напомнил Лучников и вдруг, пристально глядя на Юру, угрожающе спросил:
Э, воин, а ты брился сегодня?
Юра схватился за подбородок и кивнул.
Руки, бля! предупредил Соломонов, слегка хлестнув ремнем по Юриному запястью.
Это ты так бреешься? удивился Лучников. А хочешь, мы сейчас тебя побреем?
Полотенцем, уточнил Аблесимов.
Юра похолодел. Только не это! (Вафельное полотенце. Морда. Держат руки и голову, и, растянув полотенце за два конца, шоркают им по морде. Щетина и верхний слой кожи сдираются на раз. Неделю потом на морде короста.)
Да он, наверное, и подшивается так же, предположил Соломонов и рявкнул:
Рядовой Шумякин!
Что? жалобно спросил Юра.
Ты в натуре дурак? серьезно поинтересовался Лучников и пнул Юру под чашечку другого колена.
Юра вспомнил и крикнул:
Я!
Подворотничок к осмотру! скомандовал Соломонов.
Юра дрожащими пальцами стал расстегивать крючок и верхнюю пуговицу.
Да фигали смотреть, решил Лучников, сразу отрывай.
Юра помешкал.
Ты что, хочешь сказать, что идеально подшит? удивился Соломонов.
Юра оторвал подворотничок и сжал в мокром кулаке.
Теперь осмотрим содержимое карманов, внес предложение Аблесимов.
Да нечего там осматривать, махнул рукой Соломонов, Весь он такой. Он только курить любит. Пускай уж он себе курит. Слышал? Рядовой Шумякин!
Я! вытянулся Юра.
Вольно! разрешил командир. Идите, рядовой, курить.
Воцарилось молчание.
Вот тормоз! усмехнулся Лучников.
Рядовой Шумякин!
Я!
Курить, кругом шагом марш!
Есть!
То-то! кивнул головой Соломонов. Только сперва нам давай.
Так у меня ж нет, похлопал Юра по пустым карманам.
Тебя никто не спрашивает, есть или нет! сердито объяснил Лучников, Приказ ясен?
Так точно!
Выполняй! Найди три сигаретки с фильтром.
Бегом! пояснил Аблесимов и добавил: И бляху не забудь начистить! Мы проверим.
Юра вылетел в коридор как из парилки, мокрый от воротника до штанин, сжимая в побелевшем кулаке оторванный подворотничок. В глазах стояли беспричинные оранжевые круги. Он бросился вниз по лестнице, страстно мечтая упасть ничком на одной из ступенек и совсем разбить свою голову. Летя через два пролета, думал: «Бежать… без остановки… на свет божий… утро морозное…». Впрямь споткнулся и, схватившись за колючую шлакобетонную стену, ободрал руку. Остановился, изо всех сил сдавил ссаженную ладонь и сильно задышал через нос. Боль сперва усилилась, потом стала терпимой. Пнул дверь подъезда.
На улице было так же хорошо, как полчаса назад. «Хоть бы замполит скорей пришел!» помечтал Юра, глубоко вдыхая сегодняшний новый воздух. Солнце уже стояло заметно выше.
«Как акулы на кровь! С чего они взяли, что я их боюсь? Сигаретку, да? Хрен!»
Он постоял еще немного. Влажная одежда быстро остывала, и это было приятно.
«Ну если так хотят, я и буду искать до вечера! Завтрашнего!»
Три целых сигаретки с фильтром! На гражданке-то три сигаретки пока настреляешь, полрайона обойдешь, а тут вам не гражданка. С фильтром! А как насчет луны с неба?
Юра подумал, что очень неудачно встал тут его видно из роты. Он спрыгнул с крылечка и завернул за угол казармы.
«Скажу бегал искал».
Эта сторона была в тени, здесь совсем холодно. Вот и хорошо. Здесь вид на дорогу, вдоль которой какие-то корявые кусты. Дальше расстилалась паршивая степь.
«Дождусь замполита, и с ним войду».
Он выглянул из-за угла и, прищурившись против солнца, посмотрел на столовую. Двери ее были закрыты и никакого движения не наблюдалось завтрака пока не предвидится. До слуха донеслась приглушенная музыка работал телевизор в их казарме, на втором этаже. Прислушался наигрыши гармони. Пляски народностей продолжаются.
«Наши точно уже по третьему кругу порядок наводят».
Юра теперь оценил свое положение иначе. Он-то свободный стрелок. Не мешало бы для полного счастья действительно стрельнуть и покурить самому.
Он побродил еще. Поежился.
«Пойду к подъезду, хоть для очистки совести поспрашиваю у кого-нибудь».
Так он и сделал. Но спрашивать было не у кого. Прошли, правда, двое солдат, но на версту разило от них полутора годами на полигоне. От таких можно схлопотать. Юра послонялся и сел на крылечко.
Вдруг дверь открылась и выглянул дневальный.
Ага, сидишь? злорадно сказал он, бегом наверх, тебя Лучников с Соломоновым ищут!
У Юры заныло в груди. Он-то думал все постепенно рассосется и забудется.
Пошел.
Беги быстрей! кудахтал в спину дневальный.
Ты-то что разволновался? неприязненно, сквозь даже страх, спросил Юра, медленно шагая по ступеням.
Ничего не разволновался, а вот придешь узнаешь, ответил он скороговоркой.
Дойдя до второго этажа, он, скрипнув дверью, вошел в роту.
Второй дневальный, стоявший на тумбочке, выпучил глаза:
Ты где лазаешь? Тебя уже полчаса ищут!
Сколько? испугался Юра.
Сколько, сколько! сердито ответил тот и, глянув на часы, уточнил:
Двадцать минут уже!
Первый дневальный, слышавший этот разговор, прогудел за спиной у Юры фразу из похоронного марша и ушел по своим делам. Юра поспешил в расположение.
Там, все на тех же кроватях, сидели друзья. Соломонов сразу заметил его.
Брат! скрипучим своим голосом позвал он, мы уж думали, ты на лыжи встал. Ну, беги же скорей к нам!
Юра побежал. Он видел их лица: на этот раз никто из них не улыбался. все пристально смотрели на его приближение.
Он подбежал наконец.
Лучников, прикуривая сигарету с фильтром, спросил:
Принес?
Юра безмолвствовал.
Тут пришел замполит.
Тут и правда пришел замполит. Роту выстроили. На лице лейтенанта Слепцова имелась приличествующая случаю, вполне искренняя, хотя несколько напряженная улыбка.
Здравствуйте, товарищи!
Здравия желаем товарищ лейтенант.
А почему так слабо? Здравствуйте, товарищи!
Ответили точно так же, но так уж считается, что во второй раз солдаты здороваются лучше.
Поздравляю вас с 69-й годовщиной Великого Октября!
Ура… ура… ура…
И сразу же прискакал дневальный из столовой.
Завтрак и вправду оказался праздничным: на каждом столе стоял прибор для специй, и соль сегодня брали оттуда, а не с краешка хлебной тарелки.
А зачем соль-то?
А затем! Что яйца вареные!
И еще люди увидели на столах по две лишних алюминиевых миски. В одной из них лежали ириски в фантиках, в другой крошки печенья и самое печенье. Все это досталось кому ириска, кому печенька, кому как ириска, так и печенька. Юре, в частности, досталось полторы печеньки. Лейтенант Слепцов проследил, чтобы за столом не приключилось дедовщины.
Дальше все сложилось как нельзя лучше. После завтрака Слепцов остановил роту у казармы и официально разрешил десятиминутный перекур, после чего рассаживаться у телевизора. Тут же три богатыря подозвали Юру к себе. Позавтракав и перекурив, они подобрели, не очень сердились и, быстренько напинав, отпустили его ко всем чертям. Он, для приличия потирая ушибленное место, убежал за угол, где чего-то курнул и, ощущая во рту благостную смесь табака и печенья, направился наверх. Там он попил воды из-под крана и, взяв табуретку, поспешил рассесться одним из первых, чтобы последующие барбосы окружили его табуретку и своими телами закрыли от врагов. Предосторожность вполне благоразумная, ибо ребята постарше в предвкушении соблазнов дикой гражданки вполне пренебрегают такими одиозными телепередачами, как трансляция с Красной площади, «Больше хороших товаров» и «Советский Союз глазами зарубежных гостей». Им, конечно, это неинтересно. Уже в своих письмах домой они спрашивают что там носят теперь молодежь и подростки, какой музон канает. Кто замуж вышел, что вообще. И так далее.
Барбосы же больше думают о том же самом, но с их стороны это очень глупо. Это подтверждает четвертый закон марксистской диалектики Одинаковое Одинаковому Рознь. Им бы сосредоточиться, напрячься, дышать, естественно, носом и анализировать ан нет.
Ладно бы еще вспоминали драки район на район, секции спортивного ориентирования, первый колхоз нет, нарочно бабушкины блины, острые респираторные вирусные инфекции в постели с медом и телевизором, пиво на крыше. Так, например Юра: как он проводил воскресенья? Нетрудно сказать. Можно, например, написать об этом так:
Юра убедился в незыблемости своего бытия. Его перестало бросать из холода в жар, а страх из головы и сердца переселился куда-то в кишки, где зажил уютно и безвыездно.
Пролились холодные дожди. Пустыня взяла их в свою густыню, несколько раз промерзла, а когда снова отогрелась, то уже не проявляла признаков жизни. Одни только жесткие деревья без имени торчали вокруг объектов да тощие колючки имелись на всей кривоватой поверхности земли.
Юра каждый день считал, сколько ему осталось дней до Приказа, а сколько останется завтра, а сколько послезавтра, и все выходило то 497, то 496, то 495. А через неделю будет уже 490 круглая дата, но надо еще прожить эту неделю. Каждый день пролетал быстро, но в совокупности они тянулись уже чрезвычайно медленно, не говоря о месяцах, которые оставались неподвижными, а предстояло их двадцать плюс еще немного.
По выходным, в моменты, когда бойцы зачем-нибудь особенно плотно окружали телевизор, Юра осторожно выскальзывал на лестницу в поисках бычка. В кармане он приучил себя всегда таскать спички и обсеренный обрывок от коробка. Лестница морозна и пахуча. Волновало много недель, потом вспомнил: так пахло одиннадцать лет назад в деревянных сенях бабушкиного дома. В деревне. Юра чуть пошатнулся. Тридцать шесть стужи, солнце в морозной, пахнущей дымом, дымке, сотня заснеженных искрящихся крыш и столбов то белого, то черного дыма прямо вверх, почти неподвижных столбов. Пирожки из печи. Но он вспомнил, что именно в тот, почему-то запавший в память, день едал он никакие не пирожки, а голубцы, причем на улице, вместе со взрослыми, которые понаехали в гости бог знает откуда с соседней станции, и они пили на морозе самогон и тут же закусывали, Юра же просто ел, и от голубцов на тридцатишестиградусном морозе валил такой пар, что за ним совершенно неразличимы были лица бедных родственников.
Это воспоминание прямо подкосило его, но курить надо же было. Он побродил по лестнице и на первом этаже, у самой двери на улицу, увидал-таки беленькое. Нагнулся его взять, но пальцы, уже замерзшие, не совсем ловко сомкнулись и бычара залетел под дверь. Юра выковыривал его, не желая открывать дверь в сторону белого света, но она вдруг распахнулась сама и Юра, молниеносно цапнув окурок, выпрямился.
Это был замполит. Оглядев подчиненного, он спросил:
Шумякин, ты что же бродишь? А рота что делает?
Смотрят телевизор, спрятал чинарик за спину Юра, ибо замполит был очень аккуратен и брезглив. Но не глуп.
Тоже иди и смотри, без интонации посоветовал лейтенант и пошел наверх.
Юра подождал, пока тот поднимется, зажег спичку и торопливо закурил. Всего было на четыре затяжки. Спина закружилась и стало хорошо. Теперь он пойдет в Ленинскую комнату предаваться мечтам.
В Ленинской, по счастию, сидел только один красноармеец и писал письмо шариковым стержнем. Юра взял подшивку «Правды» и сел в уголок, где внезапно заглянувший мог и не заметить его, впрочем, по телевизору шла «Рожденная революцией» про капитана милиции Кондратьева, и вряд ли кто-нибудь станет заглядывать.
Юра воздерживался от телевизора. Сидеть ему положено посредине прохода, где каждый негодяй может дать подзатыльник или отправить куда-нибудь с поручением: судя по грохоту сапог, мимо Ленинской то и дело пробегали такие незадачливые телезрители. Юра в теперешнем положении нимало не интересовался фильмом, но ждал его, может быть, сильнее интересующихся это было время относительной свободы, если спрятаться. Можно отпустить, наконец, вожжи фантазии, изощрившейся уже до неправдоподобия. За время фильма ему предстояло мысленно прибыть на железнодорожный вокзал родного города, дождаться автобуса, идущего почти к подъезду его дома, сесть в него и ехать. Поездку по железной дороге он воображал в прошлое воскресенье, а звонок в дверь и все такое прочее будет через неделю. Кроме воскресений еще было время перед сном, но то время посвящалось Юле.
Спору нет, это не было рациональным времяпровождением. Умнее было бы, например, отыскав окурок, на этом не успокоиться, а найти еще пуговицу и пришить ее себе на грудь вместо безнадежно испорченной прямым попаданием постороннего кулака.
Кроме этого, можно было постирать портянки, а то пахнут. За ночь портянкам не высохнуть, а вот за сутки способны, и если их постирать утром в воскресенье, то утром в понедельник они, даже если слегка и влажны, все-таки уже могут быть намотаны на ноги и давать некоторое тепло. Портянки воняют, и глобр потому, что по идее их нужно почаще расправлять и сушить, но ни один уважающий себя солдат не позволит барбосу сушить портянки в том помещении, где он спит, а спят все в одном помещении, и поэтому барбос, разувшись, комком прячет портянки в сапоги, и там они мокнут и соответственно воняют. А вот по воскресеньям наиболее продвинутые их стирают, но, очевидно, Юра к продвинутым не относился.
Он, в конце концов, мог просто написать письмо.
Но ничего этого он не сделал.
Пуговицу он не мог искать, потому что запрещено без надобности и разрешения покидать казарму. Правда, в поисках бычка он ее покидал, но, не упомяни я сейчас про это, никто бы и внимания не обратил, а вообще-то запрещено. Да и где ее там найдешь! Как и бычок.
Портянки он не может стирать из-за отсутствия мыла. У Юры похитили мыло. Можно, конечно, сделать иначе. Можно набрать ведро воды, утопить в нем портянки и сыпануть горсть хлорки, которой в туалете целая бочка и без ума сыплют на пол и в унитазы, так что пока помочишься все глаза выест, а испражняться вообще стараются вне казармы. Через пять минут (но не позже, а то они будут рваться как безумные!) вынимаешь портянки и тщательно споласкиваешь под краном, выжимаешь, сушишь и высохшие, они белее новых. Да, но ведь это все-таки не настоящая стирка, это больше косметическая операция. Нет уж, Юра сначала найдет мыла, тогда уж и постирает их как следует. Все или ничего!
Ну а письмо что ж письмо! Какое, в задницу, может быть письмо без конверта, бумаги, ручки и без малейшей мысли? Значит, не судьба.
Да, Юра бездельничал, но ведь виной тому не лень, а изощренная фантазия, и кто бы, имеющий такое воображение, отказался бы от его плодов? Никто! Если кому воображения не хватает, тот пускай спасается от тягостного безделья всякой ерундой, а Юра не знает тягостного безделья, он получает удовольствие. Другие получают удовольствие от «Рожденной революцией», но за это приходится платить: бегать за кружкой воды, за сигареткой, за тапочками, за нашу советскую родину, за яблочки. А Юра этого не любит. Юра думает, что за свое удовольствие он не платит.
Платить не хочется: платишь чувством собственного достоинства. Лучше не платить. Не состоять на побегушках. Не допивать остатки чифиря, не доедать кусочки кекса, не докуривать за хозяином, не находиться под его протекторатом, не задирать постепенно нос перед однопризывниками (а значит не вступать в жестокую конкуренцию за право служить самому авторитетному). А потом, когда появятся новые духи, не ощутить хлопка по плечу, с которым хозяин говорит: «А ну-ка зашугай вон того это смена тебе, учись!», и в крайнем случае (если дух попадется наглый) не дождаться помощи хозяина и его друзей.
Юра не хотел привыкать к лакейству, мало того прислуживаться с каждым разом ему становилось все тошнее. Он ждал, что в одно прекрасное утро грузин выведет его из строя и скажет: «Юрий! Вы благородный юноша. Мы оставим Вас в покое». Что ж, неужели он действительно так думал? Трудно в это поверить, но, если судить по его поведению, придется сделать именно такой, хотя и нелестный для Юриных умственных способностей, вывод.
Он думал о том, как бы Юля посмотрела на него, ищущего тапочки для Буслаева. Правда, после доброй оплеухи, тапочки все равно приходилось искать, но делать это с пылающей щекой казалось более достойным. Возможно, он ошибался. Возможно, Юля и не стала бы рассматривать его щеку.
Но можно так и не писать.
Все равно это было чуть позже, а пока, в этот день, абзац подкрался незаметно: сначала Юра занял упомянутое место, защитившись телами товарищей от посягательств. Замполит подошел к стене, на которой висел на листочке «План выходного дня» и галочкой отметил «Просмотр праздничных телепередач». Затем он прибавил звук, чтобы не болтали (спорный, конечно, способ лучше бы, наоборот, убавил до предела и встал над душой). Но благодаря этому уши Юры, заполненные громом революционной музыки, уже не слышали постылых казарменных звуков. И наконец, Юра чуть передвинулся так, чтобы видеть только стриженый затылок сидящего спереди. Так остроумно обособившись от мира, он мог впасть теперь в любые грезы.
И не было им числа.
Другие засыпали, их толкали и бранили. Юра не засыпал: не было числа его грезам, и каждой нужно было предаваться подолгу.
К исходу 7 ноября Юра сделал для себя два важных вывода.
Первый. Нет здесь худшего дня, чем праздничный, нет дня страшнее. Первые полдня солдат нервируют, треплют и заводят, а после обеда начальство уходит и через пару часов измученный бездельем дедсостав совершает такие действия, в которых порой впоследствии и сам раскаивается. Праздник это стихийное бедствие, которое после лучше всего переждать за углом казармы, тихонько простояв там от обеда до отбоя.
Второй. Можно видеть сны наяву. Нужно только раствориться в среде, не вступая с ней ни в какие отношения. Юры пусть не станет, пусть останется только его силуэт, а сам он будет там, где ему милее. И Юра быстро этому научился. Юра нашел способ прожить два года. Более того: он придумал, как два года каторги преобразить в неповторимые мгновения сладкой обломовщины. Он на гражданке читал Гончарова. Лучше бы он читал У.У. Джекобса.
/Из третьей главы/
Когда зампотех закрыл за собой дверь в дежурку, перед строем встал Вискряк и, сильно налегая на украинску мову, угрожающим шепотом объявил, что когда вызывают добровольцев, они должны выходить. Эти слова Вискряк сопровождал болезненными пинками по разным, первым попавшимся, адресам. Юру он сильно хлопнул по кумполу и сказал:
Сделай уши нормально! Ходишь как вахлак!
Юра удивился. Уши его шапки были завязаны не на подбородке, а сзади, на затылке. Таким образом уши самого Юры были в тепле, а под горло не давило. Кстати, таким же образом носила шапку одна симпатичная Юрина однокурсница, и у нее это было очаровательно, хотя, бесспорно, не по Уставу, странно, что в этом фасоне Вискряку чудилось что-то вахлацкое, и Юра поднял уши вверх, как дед. У дедов уши не мерзнут.
Зампотех вышел из дежурки и, оправляя портупею, спросил:
Ну что, надумали? Добровольцы шаг вперед!
Молодежь неуклюже тронулась с места.
Молодцы! А чего все молодые?
Так вы сами казалы четверо, тащ лейтенант, объяснил Вискряк, А то бы уси.
Ладно, «уси»! А старшим все равно пойдет…, зампотех якобы задумался, сержант Вискряк.
А че, тарщ лейтнант, вступился за друга повеселевший рядовой Лучников, пускай вон Матросов старшим.
Во второй, точнее, теперь, после выхода добровольцев уже первой, шеренге захихикали.
Поднявшись с подоконника, из-за угла стремительно вышел прапорщик Нос и, сделав еще более зверское лицо, чем имел от природы, изо всех сил саданул Лучникова кулаком в солнечное сплетение. Тот задохнулся. Нос выдвинул нижнюю челюсть до отказа вперед и замогильным голосом сквозь зубы провыл:
Кто командует, сука? Кто командует, Лучников, сука? и нанес удар наотмашь по Лучниковскому затылку, а затем, схватив его обеими руками за воротник, стал имитировать разбивание Лучниковской морды о свое колено.
Убьешь дурака, предостерег зампотех, доставая сигарету и спички. Добровольцы жадно впились глазами в полупустую мятую пачку. Вторая, она же первая, шеренга прикалывалась по Носу и Лучникову.
Нос громово ревел: «Убью на хуй! Убью на месте!». Лучников, хватанув воздуха, орал не менее дурным голосом: «Тащ прапорщик блядь отпусти умираю!». Нос отпустил. Жертва обрушилась на колени и, повернув к зрителям побагровевшее лицо с выпученными глазами, хрипела нечленораздельно. Шеренга в восторге хохотала. Лучников встал и медленно приобретал обычный цвет. Нос самодовольно усмехнулся и снова сел на подоконник.
Тактично улыбались добровольцы. Зампотех закурил и выпустил струю дыма вверх. Один Матросов, мельком оглянувшись, отвернулся и продолжал греть руки у батареи
Тащ прапорщик, та вы як кинь! восторженно похвалил Вискряк.
Не понял, прорычал Нос, снова выпятил нижнюю челюсть, выкатил глаза и медленно пошел на Вискряка, который с визгом и хохотом бросился на лестницу.
Хорош, кони! скомандовал зампотех, Добровольцы, выходи строиться на улицу, Савчука я сейчас пригоню, и тоже пошел на второй этаж, откуда доносились крики, удары и утробный рык.
Нос (Носов) любимый прапорщик в роте, самый молодой. Его манера бить солдат в шутку, но порою весьма больно и долго, здорово помогла ему завоевать авторитет во вверенном взводе. Ушастый, рыжий, похожий на оскаленный череп в шинели, он в веселую минутку оскаливался еще больше и, рыча, дубасил симпатичного ему солдата по чем ни попадя, а когда бывал зол делал то же самое, но, наверное, все-таки больнее, ибо его с грехом пополам слушались.
В остальное время он бывал невозмутимо лупоглаз, и больше всего любил имитировать бурого деда Советской Армии заламывал шапку на затылок или надвигал на нос («носов» говорили в роте: «носов подотри» «а он мне, сволочуга, прямо по носову, и расквасил»), чифирил в дежурке с подчиненными и сигарета, прилепленная к нижней губе, раскачивалась в такт словам и движениям. Формально он и был дедом, ибо, конечно, прослужил более полутора лет, как и любой шнурок, но ни у кого другого это не вызывало такого упоения. Среди солдат считалось шиком, пользуясь созвучием слов, назвать его «прапорщик Нос» в разговоре с другими офицерами. За это он бил в обстановке как официальной, так и в полуофициальной, в присутствии командиров до ротного включительно.
В данном случае ему не понравилось, что разговор коснулся Матросова: как командир он был обязан искоренять неуставные отношения, как дед гасить Матросова. Как человеку Матросов ему был в равной степени жалок и омерзителен, и факт, что разговор о нем ни к чему умному привести не мог.
Юра это понял и мысленно одобрил Носа, и увидел, что зампотех тоже понял и одобрил. Юре же Матросов не был ни жалок, ни противен, а вызывал пугающее любопытство, и чем дальше все менее любопытство, и все более пугающее, а в самое последнее время нечто вроде подкрадывающегося кошмара.
Матросов был известное чмо из автополка, дед. Его тупое ебло с бессмысленным взглядом было густо покрыто шрамами от травм, фурункулами, коростами и щетиной причем и те, и другие и третьи беспрестанно обновлялись, между этих рябин, оспин, твердых малиновых шишек и гнойных головок лезла редкая длинная щетина, а огромные вечно разбитые с корками и припухлостями губы выглядели столь отталкивающе, что он слыл бы насосом, даже им не будучи. Добавим постоянные ячмени, иногда на обоих глазах одновременно. Сочетание профессии автослесаря с социальным положением обусловило цвет его рук как черный раз и навсегда. Более или менее розовыми были только ногти у их основания. Отсюда же и его вообще неопрятный внешний вид и окружающий его тяжелый дух, словно в бочку из-под мазута сначала насыпали пищевых отходов, а теперь в ней спит Матросов. И спит очень мало, потому что каждую минуту, когда он оставался без движения — лежа ли, сидя или даже стоя………….. …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..
………………Ночь выдалась тяжелая. Матросов подогнал машину к яме и зажег фары, но яма была глубокая, и освещалась только верхняя ее часть, а на дне, где копали, сохранялась первозданная тьма. Там стояла жидкая грязь с запахом канализации, которую надо было отчерпывать ведром на веревке, отчерпав, копать глубже и снова отчерпывать. Вот, в общем-то, и вся работа.
Внизу двое, они ничего не видят, мешают друг другу, лопаты бьют по сапогам и коленям, а черенки по головам. Эти двое скоро начинают ненавидеть друг друга. Каждый старается якобы нечаянно ударить другого измазанным в глине черенком, и в яме то и дело вспыхивает драка, и снова затухает, потому что на нее нет ни сил, ни времени, а могут наказать и сверху. Грязь месится и месится, и через полчаса работы дно перемешивается с жидкой грязью и превращается в густую и глубокую, засасывающую сапоги. Она уже не черпается (разве что опрокинуть ведро кверху дном и вгонять в грязь пинком), но еще не держится на лопате, которую из-за узости ямы нельзя держать горизонтально, и большими кусками теста скользит с нее в сапог товарища, и снова вспыхивает и гаснет драка. Сразу начинают ныть руки и шея, а через четверть часа правое предплечье с ужасной болью сводит судорога. Тогда приходиться прекратить работу и с громким стоном жаловаться на боль. Скоро это начинает бесить напарника и людей наверху.
Еще хуже черпать ведро, конечно, измято и изжевано до последней степени, входит в него литра три, не больше, грязи ты, уже на все плюнув, стоишь на коленях (и просачивающаяся сквозь штаны влага неприятно холодит кончик съежившегося пениса) и из последних сил нагребаешь эту грязь в ведро руками. Веревка дергается вверх, сперва бьет по лбу, по губам это все синяки, по факту которых гуманный замполит возбудит дело с построениями и перекрестными допросами, потом выливает половину содержимого вам на теплую шапку, затем ведро там выплескивают, но слишком близко от ямы, и почти все стекает обратно, а потом надо уворачиваться от ведра, пинком сброшенного вниз. Дальше хуже: отламывается дужка. Тогда передают ведро из рук в руки все четыре густо обмазаны жирной глиной, и не уронить скользкую тяжесть удается два раза из трех. Если роняешь ты сверху ругаются и угрожают, если роняет партнер ругаешься и угрожаешь ты, но гораздо сильнее, потому что падает-то на тебя. Короче, яма это ад.
Так думал Юра, пока не вылез наверх. Наверху не было лопаты, темноты и тесноты. Но было минус пятнадцать с песчаным ветром и был непосредственный контроль. И увидел Юра, что лучше бы он в той яме сдох, и его бы закопали. И отчаялся Юра, и возопил. В яме он вымок до нижнего белья, в заднем проходе хрустел песок, и при каждом шаге из сапог плескалось, а вытряхнуть было некогда по причине близости злого мерзнущего Савчука.
Савчук, кстати, вовсе не валял дурака, как казалось из ямы. Во-первых, он, оказывается, очень даже следил, окриками и пинками, чтобы ведро опорожнялось как можно дальше от ямы. И он не видел, насколько проворно черпают там, внизу, но зато прекрасно видел, как медленно, лениво и неуклюже работают наверху, и не всегда мог сдержать вскипание ярости.
И все тело отказывалось двигаться, из-под промокшей шапки сквозь брови пот заливал глаза, а ноги и руки ломило от холода. Но он понял, что если человек валится от усталости буквально, то значит, его слишком плохо пинают. Савчук пинал хорошо, и работа, по видимости, шла, однако яма не казалась углубляющейся. И Юра думал, что скоро рассветет и их сменят, но Савчук взглянул на часы и сказал:
Хули вы, суки, шарите, через час ужин, а мы ни хера не сделали!
Но все это были цветочки. Самое ужасно было в том, что Юра все совершал и совершал ужасные ошибки. Он сразу от всего отказывался, а потом все равно все выполнял.
Прошел еще час. Он показался длиннее первого. Описывать его словами и познавать чтением это полная профанация.
Приехала машина с ужином. Их было всего шестеро, поэтому привезли мало. Если на десятерых положена булка хлеба, то на шестерых, соответственно, чуть больше половины. Но хлеб на ужин выдали белый, и половина булки оказалась маленькой. Благодаря той же белизне дневальный отхватил кусманчик и себе. А Савчук сказал, что, поскольку хлеба все равно с Гулькин хуй, то ему пофигу («Да мне пофигу! орал он побледневшему дневальному, отвесив ему оплеуху. Мне пофигу твой дежурный! Ты думаешь, чем людей кормить будешь?! Им всю ночь взъябывать! Мне похуй! пригрозил он то ли дневальному, то ли команде: Хлеба с Гулькин хуй, делить нехуй. Ему скажите спасибо! Я хлеб забираю на насоску. Бациллу не беру».) и забрал его на насоску.
Я прихожу вы копаете! пригрозил он и ушел.
Осталась ячневая размазня и чай все холодное.
Дневальный не слишком торопился. Он сожрал чужой порцак и тащился. Его надо было отпиздить не Савчуку, а пятерым рабочим. Но им не хотелось ни драться, ни ужинать, ни даже подниматься наверх, в столовую. С ямы они ушли, а что еще нужно человеку?
Лопаты, чтоб служба ему медом не казалась, притащил Матросов. Савчук сделал вид, что опасается натовского воздушного десанта кто бы еще их мог украсть ночью посреди степи. Савчук питал к Матросову особую ненависть: они вместе были в карантине и, говорят, расходились в разные части чуть не со слезами друзья были, братья, одним словом. Но про это не очень-то говорят, потому что Савчук он типа Уха… или нет, он совсем другой. Но, короче, их объединяет любовь к кулачному бою. Но Ухо спокойный, а Савчук горячий, как прямо не знаю. Даже в буквальном смысле у него, например никогда не мерзнут руки и ноги. Вот и над ямой он битый час орал, пинал, с ума сходил, а рядом, между прочим, заведенный грузовик. Другой бы залез, включил печку и много, если пару раз выскочил размяться. Копали бы медленнее, да кого это скребет? А зампотех, гадюка, это знает, он спецом этого козла старшим поставил!
Ну, сука же! говорил Третьяков (?), когда руки немного отошли и дневальный брякнул солдатам пять холодных мисок. Есть от усталости не хотелось и медленно ковыряли холодную серую массу, не считая всегда голодного Матросова, чавкающего с каким-то жадным постаныванием, в особо патетических местах переходящим в скрежещущее поскуливание, шумно дыша соплями. Третьяков искоса посмотрел на Матросова. Все знали, что это питается чмо, но оно прослужило как-никак полтора года, было дедом …………………………………………………………………………………………. .…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….Матросов задержался дольше всех. Со стенок бацильника дневальный счистил-таки еще около полумиски каши, кроме того, у него имелись на посудном шкафу несколько пыльных сухарей, и он нанял Матросова помыть посуду. Дневальному не положено было мыть посуду в присутствии младшего призыва, и по идее это должен был сделать кто-то из землекопов. Однако что-то в тоне Третьякова ему не понравилось, и он не решился нас припахивать. Матросов охотно согласился на предложенную сделку, опасаясь, что в противном случае его побьют, и придется делать то же самое бесплатно. Довольный дневальный оставил ему докурить.
Юра не понимал, почему обижали Матросова. Но он знал, что иногда людей обижают. Не только в армии, это везде. Например, в школе, в старой, с высоченными лепными потолками, гранитными лестницами и деревянными периллами небывалой ширины. Садились в деревянную ложбину всей задницей, вытягивали ноги вперед и ехали как с ледяной горки. И не только они, второклассники: однажды видели, как ехала Матренища из десятого «А», правда, ее плотно придерживали двое одноклассников.
Нужно ли говорить, что в еще жаркие сентябрьские дни школа утопала в тени полувековых тополей, которые младшие школьники почитали дубами? Легко представить широколиственные кружевные тени и солнечных зайчиков, трепещущих на паркете школьных коридоров, толстые дорические колонны фасада, позолоченного Володю Ульянова напротив крыльца, любимую учительницу Надежду Константиновну, все это легко представить.
Когда его привели, этого новенького, Олежку, уроки уже кончились, а продленка только начиналась. У него была плохо постриженная голова дурацкой формы, а на ногах сандалии самого ненавистного фасона: глухие, с множеством мелких дырочек. Юра в прошлом году мучился с такими же, и сразу невзлюбил новенького. И у него были мокрые уголки рта. И пока его мама разговаривала с Надеждой Константиновной, он неподвижно стоял в пекущих лучах солнца, даже не думая отойти в тень. Наверное, его башка нагрелась, а он и в ус не дул. Это, конечно, было противно.
На следующий день Олежку посадили куда-то назад, и Юра забыл про него. К тому же был хороший урок чтение. Чтение Юра любил хотя бы потому, что в минуту читал двести четырнадцать знаков это во втором классе примерно на двадцатку, если бы была такая оценка. Стихи он тоже выучивал на раз: