Под снегом

Вид материалаДокументы

Содержание


«тетеревочек, мой дружочек...»
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   57
Долго будет Карелия сниться,

Будут сниться с этих пор

Остроконечных елей ресницы

Над голубыми глазами озёр...


Почему Карелия? При чём здесь Карелия? Да какая разница, если песня о разлуке и звучит так, что трудно слёзы сдержать? Но я тогда ещё не умела плакать от любви.

Ровным крутым шагом Коля вышел из зала, прошёл по коридору, и я никогда больше не видела его. Никогда.

«ТЕТЕРЕВОЧЕК, МОЙ ДРУЖОЧЕК...»

Молодой сон сильнее жизни. Ему нет соперников. Неостановимо, неудержимо его чародейство.

Тоска ли изводит человеческую душу, зубная ли боль мечет бедную голову по воспалённой подушке – страждущее тело держит боль, не отпускает её, но сон, этот бесплотный голубиный медведь на бархатных лапах, теснит и хворь, и заботу, шепчет, воркует, тикает, обрывает, как листочки с дерева, все ощущения бренной плоти и муторные чувства беззащитного сердца.

Но если и сон не в силах одолеть огненную крепость бессонницы, то плохи дела осаждённого в крепости.

Мои молодые бессонницы не умели держать долгую оборону супротив искусительного сна.

И наступало утро, щекотало золотой солнечной травинкой подрагивающие веки, ерошило лёгкую стриженую голову форточным ветерком, умывало, наряжало в ситцевое платье и сулило добро и справедливость.

Слабая инфантильная душа легко повиновалась безоглядному инстинкту жизни. В тугие клубочки сматывалась рыхлая пряжа ушедшего дня, и западали они – чёрные и белые – в неведомые запазушки памяти. Чёрные клубочки печали – в один запазушек, белые, сияющие радостью, – в другой.

Так и копятся в нас сила и бессилие, добро и зло, любовь и ненависть, и получается, что жизнь – борьба одного запазушка памяти с другим.

Видимо, человек и живёт лишь до той поры, пока чёрные клубочки не заполнят его до краёв, до того множества, что больше уже и некуда...

Провожая упокоенного горемыку, кто-то скажет потом: «Сердце не выдержало...».

...Проснувшись, я вспомнила сразу всё – весь вчерашний день с его пасмурностями и просветлениями: вручение аттестатов, закапанный слезами кусок торта на праздничной тарелке, запах сирени, последний танец и внезапную пропасть подступившей свободы. В ушах продолжало звучать «Долго будет Карелия сниться...» и голос Маргариты Сергеевны из темноты, от самых ворот:

– Девочки, не плачьте! Завтра будем плакать. До завтра!

Завтра наступило.

Ещё сидя в постели, я потрогала свой стриженый затылок и поняла окончательно: последняя ночь в интернате прошла. Сегодня я уйду отсюда, и всё в моей жизни будут решать другие люди. Будет ли наступившая свобода лучше интернатской несвободы?

Будет! Обязательно будет! Впереди всё лето – огромное, цветастое, деревенское, родное...

На соседней кровати ещё спала Завертяева Надька. На руке её, прихотливо подсунутой под ухо, темнела опоясочка часового ремешка.

– Надька! Проснись! Театральное училище проспишь! Сколько времени?

– Чего ты, Брыксуня? Я спать хочу...

– Вставай, Завертуха! Кончился интернат!

Надька резко оторвала голову от подушки, испуганно посмотрела на меня, потом на часики:

– Половина восьмого... Тань, ты теперь точно уедешь из Кирсанова?

– Наверное, уеду... В Целиноград.

– Господи! Даль-то какая?! Ты мне на всякий случай оставь и тёткин адрес, и бабушкин.

– Надь, я сама тебе напишу. Ты только в театральное поступи!

Спрыгнув с кровати, Надька обняла меня и часто зашептала:

– Никуда я не буду поступать. Какая из меня артистка? У нас с сестрой одно пальто на двоих! Мать бесится, говорит: «Ещё одна дармоедка на мою голову!» Тань, она меня ненавидит! Я никому не говорила... Я дядьке на Север писала, а он ответил, что, если буду всё по дому делать, то он доучит меня. Ты тоже никому не говори. Ладно?

– Ладно, Надь! Не плачь! – утешала я подругу, а у самой слёзы текли по щекам.

Вспомнила про очередной отцовский развод, про всю свою голь и бедность, про обузность свою даже тем, кто любил меня и жалел.

Плачущие, расстающиеся навеки, мы и не знали с Надькой Завертяевой, что очень скоро, всего через год с небольшим, судьба сведёт нас в 3-й кирсановской школе, в одном десятом классе.

Около десяти пришёл отец. Протянул мне мягкий газетный свёрток.

– Что это?

– Дурь сплошная! Штаны с рубахой... Это тебе крёстная ко дню рождения прислала.

– Так уж месяц прошёл!

– Я и думал месяц, что с этим делать! Не хватало, чтобы ты по интернату в штанах бегала! Что ты, мальчишка, что ли?

В тоне отца больше было добродушного ворчания, чем протеста, и я поняла, как ему хотелось обрадовать меня в этот день. Своего подарка не было, и он припасал мне к выпуску крёстнин гостинец.

– Давай скорей, я пойду переоденусь!

Пошмякав толстыми губами, папка только и сказал:

– Ты там скорей! У нас ещё дел много.

В светло-серые короткие брючки с разрезиками по бокам и клетчатую рубашку я наряжалась в умывальной комнате, чтобы сначала самой посмотреться в зеркало, а потом и другим показаться.

В спальной девчонки загалдели:

– Танька! Отчаянная голова!

– Марго упадёт!

– Брыксуня, ты настоящая стиляга!

– Тань, пиши обязательно! – уже в дверях догнал меня голос Вали Кашиной.

Я летела, размахивая «балеткой», по школьным коридорам и переходам и жалела, что Коля Трушкин не видит меня сейчас.

В учительской, где сидел и отец, Маргарита Сергеевна встретила меня с ласковой укоризной:

– Ну, вот, Танюша, теперь ты и стриженая,