Мишель фуко слова и вещи micel foucault les mots et les choses

Вид материалаДокументы

Содержание


6. Отступление и возврат первоначала
Подобный материал:
1   ...   52   53   54   55   56   57   58   59   ...   63

6. ОТСТУПЛЕНИЕ И ВОЗВРАТ ПЕРВОНАЧАЛА


Последняя черта, характеризующая одновременно и способ бытия человека, и обращаемое на него размышление, — это от­ношение к первоначалу. Оно весьма отлично от того отношения, которое стремилось установить классическое мышление в своих идеальных генезисах. Обнаружить первоначало значило

1 Полемика с вульгарно-социологическим подходом в исследовании мыш­ления приводит здесь Фуко к другой крайности; заявляя о несовместимости философии и политики, он, по сути, лишается возможности последовательно провести верный тезис о значимости проблемы бытия мышления в современ­ной философии. — Прим. ред.

349

в XVIII веке подойти как можно ближе к простому удвоению представления. Экономика мыслилась на основе обмена, по­скольку именно в нем представления обоих партнеров как о своей собственности, так и о собственности другой стороны об­наруживали свою эквивалентность; обеспечивая удовлетворение почти тождественных запросов, они в конечном счете оказались «подобными». Порядок природы до всяких катастроф мыслился в виде таблицы, на которой все живые существа примыкали друг к другу в столь тесном и столь длинном ряду, что между звеньями этой цепи сдвиги не выходили из рамок почти абсолют­ного тождества, и от края до края простиралась гладь сплош­ного «подобия». Первоначало языка мыслилось как взаимопрозрачность представления вещи и сопровождающего его пред­ставления крика, звука, мимики (языка действия). Наконец, первоначало познания искали вблизи последовательности чи­стых представлений — последовательности столь совершенной и столь линейной, что одно представление сменило другое прак­тически неосознанно: ведь они не были одновременны, поэтому установить различие между ними было невозможно, и каждое последующее представление могло восприниматься лишь как «сходное» с предшествующим. Лишь когда какое-то одно ощу­щение оказывалось более «похожим» на предшествующие, не­жели все другие, могло вступить в силу воспоминание, можно было воображением вновь представлять представление, и на это удвоение могло опереться сознание. Неважно, рассматрива­лось ли это зарождение сознания как воображаемое или реаль­ное, имело ли оно значение объясняющей гипотезы или истори­ческого события (ведь все эти разграничения существуют только для нас), — для мысли, чье временное развитие осуществляется внутри таблицы, в которой она является лишь одним из возмож­ных ходов, исходная точка находится одновременно и вне, и внутри реального времени — это то первоначальное смещение, которое дает место любым историческим событиям.

Для современного мышления такой тип первоначала уже не­мыслим: мы уже видели, как труд, жизнь, язык приобрели свою собственную историчность и углубились в нее, а значит, они уже никогда более не смогут правдиво изъяснить свое происхожде­ние, хотя именно на него словно указывала изнутри себя вся их история. Теперь уже не первоначало дает место историчности, но сама ткань историчности выявляет необходимость первона­чала, которое было бы одновременно и внутренним, и сторон­ним, наподобие некоей гипотетической вершины конуса, где все различия, все рассеяния, все прерывности сжимаются в единую точку тождества, в тот бесплотный образ Тождественного, спо­собного, однако, расщепиться и превратиться в Иное.

Человек возник в начале XIX века в зависимости от всех этих историчностей, от всех этих замкнутых в себе вещей, ука­зывающих самим своим расположением и своими собственными

350

законами на недостижимое тождество своего первоначала. Од­нако теперь уже человек иначе относится к первоначалу. Теперь человек обнаруживает, что он постоянно оказывается связанным с предшествующей ему историчностью; он никогда не сущест­вует одновременно с тем первоначалом, которое прорисовыва­ется и обнажается во времени вещей. Стремясь самоопреде­литься в качестве живого существа, человек обнаруживает свое собственное начало лишь в глубине жизни, начавшейся раньше него; стремясь понять себя как трудящееся существо, он выяв­ляет зачаточные формы труда лишь внутри такого человеческого времени и пространства, которое уже подчинено обществу и его институтам; наконец, стремясь определить сущность самого себя в качестве говорящего субъекта по ту сторону всякого уже сложившегося языка, он всегда сталкивается лишь с возмож­ностями уже развернувшегося языка, а совсем не с тем лепетом, тем первословом на основе которого стали возможны все языки и вообще язык, как таковой. Лишь на основе всегда уже начав­шегося человек может помыслить то, что имеет для него значе­ние первоначала. Таким образом, первоначало для него вовсе не есть начинание, не есть ранняя заря истории, за которой теснились бы все ее дальнейшие приобретения. Первоначало — это прежде всего тот способ, которым любой человек — человек вообще — сочленяется с уже начавшимся трудом, жизнью и языком; место его в том углу, где человек трудится, сам того не ведая, в мире труда, совершаемого уже многие тысячелетия, где он живет — во всей первозданной свежести своего един­ственного и неповторимого, хрупкого существования — той жизнью, начало которой идет от первых органических соедине­ний, где он складывает фразы, еще никогда не сказанные (даже если их повторяли до этого многие поколения), из слов, которые древнее всякой памяти. В этом смысле уровень первоначаль­ного, несомненно, есть для человека нечто самое близкое — та поверхность, которую он простодушно — всегда заново — обо­зревает и на которой его едва раскрытые глаза различают об­разы столь же юные, как и его взгляд. Эти образы, подобно ему самому, и впрямь не могут иметь прошлого, однако по совсем иной причине: дело не в том, что они вечно молоды, но в том, что они принадлежат времени иных измерений и иных обоснований, нежели сам человек. Однако эта хрупкая поверх­ность первоначального, которая вмещает наше существование, никогда его не оставляя (даже и особенно в момент смерти, где она, напротив, как бы выставляется напоказ), не есть непосред­ственность некоего перворождения. Вся она наполнена слож­ными опосредствованиями, созданными и представленными в их собственной истории трудом, жизнью, языком, так что даже при малейшем взаимодействии с ними, начиная с самого первого предмета в руках, с проявления самой простой потребности, с произнесения самого незначащего слова, человек лишь, сам

351

того не ведая, пробуждает посредников времени, которое почти безгранично господствует над ним. Требуется, однако, чтобы неведение это каким-нибудь образом да было осознано, по­скольку именно посредством осознания люди вступают в обще­ние и оказываются в уже сплетенной сетке понимания. И все же осознание это ограничено, косвенно, частично, поскольку оно со всех сторон окружено огромной затененной областью, в ко­торой труд, жизнь и язык скрывают свою истину (и свое соб­ственное первоначало) от тех, кто говорит, существует и тру­дится.

То первоначальное, которое, начиная с «Феноменологии духа», вновь и вновь описывается современной мыслью, весьма отлично от того идеального генезиса, воссоздать который стре­мился классический век; однако оно отлично также (хотя и связано неким основополагающим соответствием) и от того пер­воначала, которое прорисовывается в некоей ретроспективной потусторонности, сквозь историчность всего сущего. Перво­начальное в человеке не способно ни свестись к некоей предель­ной точке тождества, реальной или потенциальной, ни даже указать на нее, неспособно выявить в Тождественном тот мо­мент, когда отщепление Иного еще не произошло. Оно с самого начала сочленяет человека с чем-то отличным от него самого, оно вводит в человеческий опыт возникшие раньше него содержа­ния и формы, над которыми он не властен, оно связывает чело­века с разнообразными, взаимопересекающимися, порой несво­димыми друг к другу временными последовательностями, рас­сеивает его во времени и вместе с тем водружает в самое средо­точие длительности вещей. Как ни парадоксально, первоначаль­ное в человеке не возвещает ни о времени его рождения, ни о древнейшем ядре его опыта — оно связывает человека с тем, что существует в ином времени, нежели он сам, оно пробуждает в нем все то, что ему не современно, оно беспрестанно и каждый раз с новой силой указывает на то, что вещи много старше его, а потому, раз человеческий опыт всецело создан и ограничен вещами, определить его первоначало невозможно. У этой невоз­можности два аспекта: с одной стороны, она означает, что пер­воначало вещей всегда отодвинуто в прошлое, поскольку оно восходит к тому времяисчислению, в котором человека еще не существовало; однако, с другой стороны, она означает, что человек в отличие от вещей, позволяющих заметить искру их рождения в толще времени, есть существо, лишенное первона­чала, существо «без времени и отчизны», существо, рождение которого недоступно навсегда, поскольку оно никогда и не имело «места» в собственном смысле слова. Сама непосредственность первоначального возвещает о том, что человек отрезан от того первоначала, которое позволило бы ему быть современником своего собственного существования. Среди всех тех вещей, ко­торые рождаются во времени и в нем же рано или поздно поги-

352

бают, человек, отрезанный от первоначала, всегда уже присут­ствует. И именно в нем те самые вещи, которые так его теснят, находят собственное свое начало; человек — это не столько зарубка, отмечающая мгновение в длительности, это открытость, исходя из которой только и может строиться время, изливаться длительность, а в должный черед — возникать и сами вещи. Если в царстве эмпирического вещи всегда предшествуют чело­веку и недостижимы в их начальной точке, то человек в свою очередь предшествует этому предшествованию вещей, и только поэтому они и могут давить всей своей весомой прошлостью на непосредственность его первоначального опыта.

Таким образом, перед мыслью встает задача: подвергнуть сомнению первоначало вещей — для того, чтобы обосновать его вновь, обнаруживая при этом тот способ, благодаря которому строится сама возможность времени, то безначальное первона­чало, на основе которого все и возникает. Задача эта предпола­гает, что сомнению подвергается все то, что принадлежит вре­мени, образуется во времени, помещается в его подвижной сти­хии, а в результате выявляется тот вневременный, внеисторический разрыв, из которого проистекает и само время. Таким об­разом, время оказывается приостановленным в этой мысли, а она в свою очередь не может ускользнуть от времени, поскольку она никогда не одновременна первоначалу. Однако именно эта приостановка могла бы перевернуть взаимоотношения первона­чала и мысли: время тогда вращалось бы вокруг своей собст­венной оси, а первоначало, становясь тем, что мысль еще должна помыслить, причем каждый раз заново, предвещалось бы ей с неминуемостью, все более близкой к осуществлению, но никогда его не достигающей. Значит, первоначало есть то, что постоянно возобновляется, повтор, к которому устремляется мысль, возврат всегда-уже-начавшегося, близость к свету, зри­мому испокон веков. Так, уже в третий раз первоначало обри­совывается на фоне времени, но теперь это — уход в будущее, побуждение, которое мысль получает извне и сама ставит перед собой, — приблизиться легкой поступью к тому, что искони де­лало ее возможной, высмотреть где-то впереди, на вечно отсту­пающей линии горизонта, тот свет, который и порождает ее.

В тот самый момент, когда современная мысль смогла от­вергнуть как химеру те генезисы, которые описывал XVIII век, она установила проблематику первоначала, очень сложную и очень запутанную. Проблематика эта послужила обоснованием для нашего опыта времени; и именно на ее основе возникли начиная с XIX века все попытки уловить в царстве человека то, что могло бы быть его началом и возобновлением, удалением и исходным наличием, возвратом и концом. Действительно, совре­менная мысль установила такое отношение к первоначалу, кото­рое, по сути, оказалось прямо противоположным для вещей и для человека: таким образом, она санкционировала, правда,

353

обезвреживая их заранее и сохраняя за собой право протеста, позитивистские стремления ввести человеческое время вовнутрь времени вещей, чтобы тем самым восстановить единство вре­мени и сделать первоначало рядовым событием, зарубкой в по­следовательном ряду живых существ (поместив это первоначало и вместе с ним появление культуры и зарю цивилизации в поток биологической эволюции) ; она санкционировала одновременно и противоположное и компенсирующее стремление — выровнять по времени человека его восприятие вещей, его знание о них, науки, которые он способен таким образом построить (так что, хотя все начала человека помещены во времени вещей, тем не менее его индивидуальное или общекультурное время позво­ляет — в рамках психологического или исторического гене­зиса — определить тот момент, когда вещи впервые обнаружи­вают облик своей собственной истины). В каждой из этих двух тенденций первоначало вещей и первоначало человека подчи­нены друг другу; однако уже сам факт существования двух равно возможных и непримиримых тенденций свидетельствует о глубокой асимметрии, характеризующей современную мысль о первоначале. Более того, мысль эта осветила как бы послед­ним светом дня тот пласт первоначального, где, по сути, и нет никакого первоначала, но откуда безначальное время человека выявляет для всякой памяти будущего беспамятное время вещей. Отсюда двоякий соблазн: психологизировать всякое возможное познание, превратить психологию в некую общую науку всех наук и, напротив, описать этот первоначальный пласт способом, свободным от позитивизма, так что на его основе можно было бы поставить вопрос о позитивности любой науки и противопо­ставить ей основополагающий, предельный характер этого опыта. Однако, задаваясь целью воссоздать область первоначального, современная мысль немедленно сталкивается с отступлением первоначала; и тогда она принимает парадоксальное решение — двигаться в том направлении, где совершается и куда непре­рывно углубляется это отступление; она стремится выявить его уже по другую сторону опыта, в качестве того, что поддерживает этот опыт самим своим отступлением, в качестве того, что в нем насущнее всего; в самом деле, если отступление первоначала дается в своей наибольшей явности, не означает ли это, что тем самым и само первоначало обнаруживается и восходит к самому себе через всю династию своей архаичности? Именно поэтому современная мысль целиком и полностью обречена на тяжкую заботу о возврате, на стремление к возобновлению, на непонят­ное беспокойство о том, где же, собственно, она должна начи­нать повторение повтора? Таким образом, от Гегеля до Маркса и Шпенглера развивалась тема мышления, которое посредством того самого движения, где оно находит свое завершение, вос­соединенную целостность, бурное самовосстановление на грани опустошения, затмение солнца, — обращается на самое себя,

354

освещает свою собственную полноту, замыкает круг, вновь обре­тает себя во всех причудливых образах собственной одиссеи, а потом добровольно исчезает в той самой бездне, из которой некогда возникло. На контрастном фоне такого возврата, кото­рый свершается, даже если и не увенчивается успехом, прори­совывается опыт Гельдерлина, Ницше, Хайдеггера, в котором возврат дается лишь в предельном отступлении первоначала — туда, откуда отвернулись боги, где растет и растет пустыня, где τέχνη 1 утвердило господство своей воли; так что здесь уже речь не идет ни о завершении, ни о замычке кривой, но, скорее, о том непреодолимом разрыве, который выявляет первоначало тем более, чем дальше оно отступает; самое далекое оказыва­ется самым близким. Однако этот пласт первоначального, обна­руженный современной мыслью в том самом движении, в ходе которого она изобрела и самого человека, предвещает время свершения и полноту обретения, восстанавливает пустоту перво­начала — пустоту, порождаемую его отступлением и открытую его возврату, — во всяком случае, то, что оно предписывает мысли, есть не что иное, как подобие «Тождественного». Через область первоначального, которая сочленяет человеческий опыт с временем природы и жизни, с историей, с напластованиями культурного прошлого, современная мысль стремится воссоз­дать человека во всей его самотождественности — в той полноте или в той пустоте, каковой сам он является; воссоздать историю и время в том самом повторении, которое они делают невоз­можным, но к которому они понуждают мысль; и воссоздать само бытие в том, что оно есть.

Таким образом, стремясь к своей недостижимой цели — по­мыслить первоначало в максимальном приближении и в макси­мальном отдалении, мысль обнаруживает, что человек не одно­временен с тем, что понуждает его к существованию, или с тем, на основе чего он существует; напротив, оказывается, что он захвачен силой, которая расщепляет его, отторгает его от своего собственного первоначала и одновременно сулит ему это перво­начало как неизбежность, которая, быть может, никогда не осуществится. Сила эта не чужда человеку, она не таится вне его в бесстрастной безмятежности вечных, постоянно возобнов­ляемых- начал, поскольку тогда первоначало оказывалось бы действительно данным; эта сила принадлежит его собственному существу. Время — то самое время, каковым он является сам, — отторгает его не только от той зари, из которой он вышел, но и от той зари, которая была ему обещана впереди. Мы видим, насколько это основоположное время — то время, на основе ко­торого время вообще может быть дано в опыте, — отлично от того времени, которое разыгрывалось в философии представле­ния. Тогда время расщепляло представление, налагая на него

1 (греч.) искусство, ремесло. — Прим. перев.

355

форму линейной последовательности, однако представление могло при этом восстановить себя в воображении, раскрыться в совершеннейшем самоудвоении и подчинить себе время; образ давал возможность восстановить время во всей его целостности, вернуть себе все то, что было ранее отдано последовательности, и построить знание, столь же истинное, как знание вечного разума. Напротив, для современного опыта отступление перво­начала важнее всякого опыта, поскольку именно в нем опыт высветляется и обнаруживает свою позитивность; именно по­тому, что человек не одновременен со своим собственным бы­тием, вещи способны даваться ему в собственном времени. Здесь мы вновь обнаруживаем исходную тему конечного человеческого бытия. Однако конечность человеческого бытия — в силу того, что над человеком властвуют жизнь, история, язык, — проявля­ется теперь на более глубоком уровне — это есть предельное отношение человеческого бытия ко времени.

Таким образом, вновь сталкиваясь с конечным человеческим бытием в самом вопрошании о первоначале, современная мысль замыкает тот обширный четырехугольник, который она начала чертить в тот момент, когда в конце XVIII века была опроки­нута вся западная эпистема: связь позитивностей с конечностью человеческого бытия, удвоение эмпирического в трансценден­тальном, постоянное отнесение cogito к немыслимому, отступле­ние и возврат первоначала определяют для нас способ бытия человека. Именно в анализе этого способа бытия, а не в анализе представления рефлексия начиная с XIX века стремится фило­софски обосновать возможность знания.