Михаил Петров Садовников родом из Московской губернии, Бронницкого уезда, Усмерской волости, деревни Щербовой. Сохранилось любопытное семейное предание о прадеде, рассказ

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   22
Это же для негров!» Бессмертная, историческая фраза, которую нарочно конечно же придумать невозможно.


Одиннадцатый.


Где-то ранней весной 1965г. нас из третьего опять разослали по разным лагерям ДУБРАВГАГа. На сей раз я, вместе с некоторыми своими старыми друзьями, в том числе и с Володей Анохиным, оказался на 11-ом - большом двухтысячном лагере по своему производственному мебельному профилю полностью напоминающему седьмой. Однако режим на 11-ом был заметно жёстче, чем на 7-ом. Ещё раз замечу, что лагерный режим в течение всего моего срока от лагеря к лагерю последовательно ужесточался. Администрация 11 - ого значительно строже относилась к лагерным «сачкам», в первую очередь, к непокорной молодёжи. Я уже традиционно был зачислен в раскройный цех, в котором надо было на специальных станках распиливать более крупные заготовки из древесины на мелкие мебельные детали. Нормы выработки были заведомо невыполнимые. При самом максимальном напряжении сил возможно было выполнить около 70 процентов нормы. Это было сделано намеренно, чтобы практически не оплачивать тяжёлую и опасную работу на плохо обеспеченных техникой безопасности фуганочных и циркулярных станках.

Но если выработка оказывалась меньше 50 процентов и приближалась к 30-и, то начальник отряда, краснощёкий и самоуверенный мордвин лейтенант Васянин, долго не раздумывая, отправлял в штрафной изолятор. Особенно неравнодушен он был ко мне, Володе Анохину и Вячеславу Солонёву, тоже оказавшемуся в нашей бригаде (он прибыл на 11-ый с семёрки). Впрочем, Вячеславу скоро повезло, ему за несколько месяцев до своего освобождения по окончании семилетнего срока удалось перейти в другой производственный цех, - а значит, и отряд, - с более легкими условиями труда. Таким способом Вячеславу удалось избежать дальнейших преследований и придирок.

На меня же с Володей одно время отрядный насел с удвоенной силой и нам вскоре пришлось побывать в недавно построенном новом изоляторе. В отличие от старого и привычного ШИЗО в новопостроенном изоляторе не было никакого привычного деревянного настила и железная рама койки - со специально приваренной на спальном месте крестовиной из полосковой стали - на дневное время сразу же после подъёма откидывалась к стене и запиралась на замок. Худосочная лагерная телогрейка, которую выдавали на ночь, в дневное время отбиралась, несмотря на то, что холодина в камере стояла изрядная, потому что надзирателями было намеренно разбито зарешёченное оконце, расположенное высоко под самым потолком. А между тем, стояли ещё холодные весенние дни. Практически спать в таких условиях было невозможно, а только дремать или находиться в каком-то полузабытье, всё время переворачиваясь с боку на бок на неудобной железной крестовине.

Однако постепенно административные гонения немного ослабли и, хотя о посылках и свиданиях нечего было и думать, каких-либо значительных преследований вплоть до моего освобождения весной 1966г. больше не было. Я и Володя, хорошо понимая, что открытое отказничество может быстро закончиться «крытой», стали работать с такой степенью интенсивности, которая не давала достаточных оснований посадить нас в ШИЗО, но в то же время не превращала нас в бездумных роботов, озабоченных лишь одной мыслью слепого рабского угодничества перед лагерным начальством.

Тем не менее, «напряжёнка» во взаимоотношениях с отрядным сохранялась постоянно и наши фамилии на «доске почёта» в чёрной графе отстающих и злостно не выполняющих норму выработки фигурировали неизменно. Да, что значит эта окаянная норма, - не раз приходило мне в голову, - уж если и искать где смысл жизни, то конечно же не в ней. Как по лагерному верно отразил эту занудную трудовую шарманку со стороны лагерной администрации советского времени великий Валентин Зека в одной из своих мордовских поэм («Гротески»)

«Ах, и ты? Привет, начальник!

Ты ничуть не изменился

Всё в такой же мерзкой форме

Мерзких сил родоначальник.

Так же шамкаешь о норме,

О работе, о лопате

Принимай этап, начальник,

В зону - в мёртвые объятья...»

Нет, наша душа никак не хотела вмещаться в это коварное прокрустово ложе лагерной нормы и уподобляться сломанным жизнью пожилым «полицаям» и другим заключённым, пытавшимся в тяжёлой трудовой самоотдаче не столько даже угодить начальству, сколько обрести фальшивый покой своей душе. Было совершенно очевидно, что если (и так ослабленный физически) зек весь без остатка отдавал себя трудовым «подвигам», то что оставалось у него за душой? Мы же, новое поколение, не хотели жертвовать своей духовной свободой ради рабского примирения с ненавистной нами системой.

Работая с Володей Анохиным в одну смену, мы частенько делали длинные перекуры, беседуя на свои излюбленные темы. Мне хорошо помнятся эти перекуры... Лето, стоят жаркие, душные дни. За раскройным цехом в укромном месте, ограждённым от посторонних глаз ветвями густолиственных тополей, располагалась полузаброшенная цеховая курилка. Как только необходимый процент нормы был достигнут, мы незаметно выключали свои станки и устремлялись в это благодатное место, «под сень дуба», как поэтически прозвали мы его, несмотря на то, что никакого дуба здесь не было и в помине. Расположившись на полусгнивших скамьях курилки поудобнее, почти по домашнему, под мягкий и сонный шелест листвы, мы первым делом начинали, не торопясь скручивать длинные цигарки, осторожно высыпая требуемую порцию махорки из специальных самодельных коробочек-кисетов. (В то время на 11-ом среди зеков была большая мода на эти коробочки, которые некоторые умельцы делали с немалым искусством, украшая их различной замысловатой инкрустацией.)

После этих почти ритуальных приготовлений мы, наконец-то, закуривали, с наслаждением вдыхая божественный аромат махорочного дыма. Да вовсе это был и не дым, только со стороны какому-нибудь постороннему профану он мог показаться прозаическим табачным дымом из вонючей моршанской махорки. Для нас же, посвящённых, - это был истинный фимиам, воскурение неведомому божеству, которое на какое-то мгновение чудесным образом вырывало нас из плена призрачной подневольной жизни и переносило нас как бы в «иной», истинно-свободный мир...

За разными смешными и сатирическими историями быстро протекало время. Но не только весёлые истории нас занимали, пытались мы говорить и серьёзно. К сожалению, вследствие значительных идейных расхождений, этот разговор у нас почему-то всё время упирался в извечный русский вопрос: «Кто виноват?» Для Володи ответ был ясен и прост, это были революционеры-разрушители («жады, явреи и скубенты» - как ерничали в одном кинофильме тех лет), гнилые и чужеродные западные идеи, в какой-то степени жидо-масонские силы, коварно плетущие заговорщицкие сети против великой Православной Империи. Володя восторгался величием российской монархии, непреклонной волей царя Николая1-ого, железной рукой обуздавшего декабристскую крамолу. Главную причину национальной трагедии 1917 года он видел в малодушной измене высших классов и в слабости Верховной Власти. Роль народа Володе представлялась пассивной, он был всего лишь «распропагандирован» врагами России. Во общем-то в наши дни довольно известная и распространённая точка зрения.

Я же со своей «колокольни», - которая уже не была такой левой, как в начале срока, - пытался доказать Володе, что Россия имела сложный и противоречивый путь исторического развития и всю вину за историческую катастрофу 17-ого года нельзя сваливать односторонне на тех псевдореволюционерах, которых Достоевский справедливо заклеймил «бесами». (Я ещё продолжал верить в миф об «истинных революционерах»). Помимо пророческого гения Достоевского, по своему был прав и сатирик обличитель Салтыков-Щедрин, который в своих произведениях пророчески высмеял определённые деспотические и бюрократические стороны российской жизни, сыгравшие свою немалую роль в установлении большевистской диктатуры. ( Между прочим, меня тогда сильно поразил недавно прочитанный сборник воспоминаний о последних днях Салтыкова-Щедрина, в котором свидетельствовалось, что перед своей кончиной великий сатирик исповедовался о.Иоанну Кронштадскому.)

Споры наши были временами излишне резкими. Как это обычно бывает у русских людей никто не хотел уступать своей правоты. К огромному моему сожалению, порой я допускал безусловную бестактность, глумливо насмешничая - разумеется, не сознавая этого в то время - над российским двуглавым орлом, примерно, в таком балаганном духе: «Ну что, комиссары подрезали крылышки п-о-рхатому? Больше не летает?» - Этим я очень сильно задевал монархические чувства Володи и крайне его раздражал, вызывая на ответные резкости...

Встретившись через несколько лет на воле с Володей, - летом 1971г. он гостил у меня в Москве, - я имел с ним долгую беседу, из которой выяснилось, что Володя стал глубоко верующим человеком. Володя рассказал, что в г.Барнауле, в котором он проживал после своего освобождения, он дружит с местным батюшкой и очень интересуется духовными проблемами. По всему чувствовалось, что религиозные интересы у Володи заметно преобладали над всеми остальными.

Несмотря на то, что внешне Володя изменился мало, - также великолепно рассказывал антисоветские анекдоты, особенно, про «дедушку Ленина» (только что в 1970 году прошёл ленинский юбилей), - в области своих национально-патриотических убеждений он стал намного мягче и умереннее. Не было заметно вовсе старого пристрастия к неумеренной идеализации монархического прошлого России, с другой стороны, Володя полностью согласился с моей критикой национал-большевизма. В частности, он неодобрительно отозвался о некоторых просталинских публикациях в самиздатском патриотическом журнале «Вече», который в то время начал издавать В.Н.Осипов. По его мнению, подобные заигрывания со сталинистами могут только повредить патриотическому делу. Само же это смелое начинание нашего старого лагерного товарища В.Н.Осипова Володя горячо поддерживал и ожидал от него больших успехов в области идейной консолидации всех русских патриотических сил. О демократических диссидентах-правозащитниках того времени он ничего плохого говорить не стал и даже похвалил их за дерзкое противостояние властям.

Короче говоря, в мировоззренческом плане Володя стал значительно трезвее и терпимее... Размышляя впоследствии над этой идейной эволюцией своего лагерного товарища, я пришёл к выводу, что человек обладающий природным чувством юмора никогда не может превратиться в узкого догматика и, тем более, оказаться зацикленным на какой-нибудь «единственно правильной» идее одержимым фанатиком.

В сущности, как мне показалось, нам суждено было со временем стать единомышленниками. Но судьба распорядилась иначе. У Володи уже не было больше времени... Через несколько месяцев в октябре 1971г. пришло известие о трагической кончине Володи. При весьма тёмных и подозрительных обстоятельствах он был убит в пригородной электричке Барнаула и сброшен с поезда. Убийц не нашли...

В сравнении с другими лагерями культурно-политический круг общения на 11-ом заметно уменьшился. Также как и на 7-ом идейно-активная молодёжь была сильно - и даже в большей степени - разбавлена «полицаями» и другим пожилым контингентом. Однако идейная жизнь не прекращалась, хотя к этому времени, к 1965г., она стала менее политизированной и острой. Былой «идеологической» борьбы за неофитов уже не наблюдалось. Идейные платформы двух основных направлений в главных своих чертах давно определились и на 11-ом не было того горячего противоборства между «демократами»-западниками и патриотами-русофилами, которое имело место на 17-ом.

По прежнему продолжали существовать три мировоззренческих центра. Около Михаила Молоствова группировались различные лица (кстати, самых разных национальностей), интересующиеся философией, литературными и социальными проблемами в духе умеренного либерального марксизма и социал-демократии западнического типа. Этот молоствовский кружок был, пожалуй, мне наиболее близок из-за своего серьёзного и интеллектуального отношения к проблемам «века сего». Однако я как и прежде оставался близок и к кружку Владимира Осипова, хотя некоторая идейная односторонность этого кружка (как мне тогда казалось) немного меня раздражала. Тем не менее, мои симпатии к русскому направлению всё более и более возрастали.

Наконец, как и на 17-ом, вокруг Эдуарда Кузнецова группировалась внепартийная эстетско-литературная богема чисто западнического или космополитического толка. Эта разноликая и как бы деидеологизированная среда была мне в целом чужда, хотя я имел дружеские отношения с Эдуардом, который по прежнему оставался верен своим чисто секулярным литературно-философским интересам.

Как мне показалось в конце моего лагерного срока, вновь прибывавшие с воли осуждённые по политическим мотивам (т.е. по 70 ст.) всё чаще имели взгляды неопределённые и размытые, причём они большей частью даже и не пытались как-то определиться в своём мировоззрении. В большинстве это были какие-то полуинтеллигентные одиночки, посаженные за разные жалобы, кляузы или обличения, главным образом, местного начальства. Одним словом, это были «антисоветчики» в самом широком смысле. В целом, они не искали какой-либо общей «правды», но стремились к устранению неких частных недостатков в уже существовавшей системе. К концу 60-х годов стародавняя русская традиция жертвенного правдоискательства явно пошла на убыль. Начиналась пора «правозащитного движения», но оно базировалось на каком-то ином менталитете и было мне не знакомо и не интересно.

Мой последний период лагерного заключения на 11-ом - как бы итоговый - был характерен тем, что я к этому времени отошёл от революционной апокалиптики и уже хорошо сознавал греховную нелепость своего былого ожидания всемирной очистительной катастрофы. Мои воззрения постепенно утрачивали былую идейную догматичность. Мне становилось всё очевиднее, - особенно после ознакомления с творчеством Ф.М.Достоевского, - безжизненная утопичность просветительской идеи коренного улучшения мира и человека посредством внешнего изменения общественной «среды». Я интуитивно догадывался, что тайна мирового зла скрывается не во внешних условиях жизни, но где-то внутри неё самой.

С другой стороны, так хотелось верить в возможность достижения на земле совершенного общества и гармонически развитого цельного человека! Может быть, иногда задавался я вопросом, всемирной гармонии можно достичь посредством нравственного и научно-технического прогресса? Например, прочитанный тогда под философским руководством Михаила Молоствова «Капитал» К.Маркса произвёл на меня сильное впечатление тем, что в этом как бы политэкономическом и философском (лучше сказать, идеологическом) труде доказывалось почти «научно» естественноисторическая неизбежность окончательного преодоления мирового зла. Все виды эксплуатации и угнетения «человека человеком» должны были исчезнуть в результате одного лишь внешнего прогресса и «классовой борьбы» без всякого внутреннего преобразования человеческой души. Капиталистический индустриализм у Маркса оказывался преддверием будущего земного рая. Но этот рай в марксизме представлялся таким безликим и неопределённым, что уже в то время я хорошо постиг гуманистическую ложь марксистского учения ( его социально-политическую ложь я понял давно).

В марксизме, несмотря на весь его показной гуманизм, полностью отсутствует реальный живой человек как личность. Конкретный человек у Маркса всегда является всего лишь функцией каких-то анонимных сил, следовательно, провозглашаемое Марксом освобождение человечества ( «прыжок в царство свободы»), в действительности оказывается мнимым и фальшивым. Гуманистический идеал совершенного человека и совершенного общества у Маркса, в конечном итоге, растворяется в политэкономических абстракциях и естественноисторических законах.

Философ Михаил Молоствов в этот период на 11-ом серьёзно занимался модной тогда проблемой «отчуждения» человека при капитализме, которая по его мнению впервые была поставлена ещё «молодым Марксом». Глубокая гуманистическая разработка этой проблемы, считал Михаил, велась не только многими современными философами (особенно экзистенциалистами), но также и такими великими писателями как Достоевский и Томас Манн. Между прочим, романы последнего - «Волшебная гора» и «Доктор Фаустус» - весьма высоко оценивались Михаилом.

Большой интерес он проявлял к идеям знаменитого литературоведа М.Бахтина, особенно к его идее полифоничности как главной ключевой особенности творчества Достоевского, этого Шекспира русской жизни периода великого перелома второй половины 19-ого века. Достоевский велик не только философской глубиной своего творчества, но прежде всего показом подспудных процессов, «подпольно» (т.е. как бы в общественном подсознании) происходящих в русском обществе, которые были тесно связаны с дегуманизацией общественных отношений и созреванием «нового человека», дерзко вопрошающим вместе с Раскольниковым: «Тварь ли я дрожащая или право имею?» Ведь этот новый человек, - будущий чекист и «строитель социализма», - зародился и созрел именно в эпоху Достоевского в туманном имперском городе-призраке Великого Петра. Михаил рассматривал отчуждение как результат развития капитализма, его дегуманнизирующего (рас-человечивающего) влияния на человеческую личность, а сам большевистский социализм как уродливую форму госкапитализма. Подобные воззрения были близки и мне, так как я ещё окончательно не расстался с мечтою о земном рае и всё ещё где-то внутри надеялся, что какими-то внешними преобразованиями всё-таки можно будет создать целостного человека и совершенное гуманистическое общество.

Однако существенное различие проблемы отчуждения на Западе и Востоке состоит в том, что капитализм на Западе, постепенно и эволюционно разрушая примитивную целостность средневекового человека, сумел создать из богатой секулярной культуры и интенсивного развития материальной сферы новую и сложную социальную жизнь, пусть динамически изменчивую и противоречивую, но по своему стабильную и способную к самосовершенствованию, в то время как развитие капитализма в России привело к внезапному крушению всех, как человеческих, так и религиозных ценностей.

Несмотря на все негативные последствия отчуждения и общую дегуманизацию (масскультура, массовое потребление, оболванивающее влияние ориентированных на массы СМИ), капитализм на Западе - хотя слабо и искажённо - сумел сохранить общую культурную преемственность от своих христианских истоков и обеспечивает современному западному человеку относительно нормальные условия существования, в то время как капитализм в России привёл к такому разгулу нигилизма (или говоря словами Ницше: «пересмотру всех ценностей»), что от человека практически ничего, кроме его биологической оболочки, не осталось.

Пытаясь разрешить проблему отчуждения, Михаил проявлял большой интерес к психоаналитику неофрейдисту Эрику Фромму, но, как мне представляется, и до сего времени эта сложнейшая проблема не разрешена. Очевидно, решающим фактором неблагоприятного развития в России были не одни только материальные причины, которые всегда можно описать тем или иным рациональным или «научным» образом, но какие-то скрытые и чисто духовные. Для русского человека самым страшным испытанием является не та или иная форма экономического и социального отчуждения, - всегда относительная и преходящая, - но отчуждение религиозное, т.е. отказ и отречение от Бога. Ощущение богооставленности является самым разрушительным и непереносимым состоянием для русского сознания.

Именно это трагическое сознание богооставленности породило ту страшную революционную энергию разрушения, обобщающим богоборческим смыслом которой будут слова Достоевского: «Раз Бога нет, то всё позволено». Русский человек промыслительно создан Творцом таким особенным образом, что своё национальное бытие способен реализовать исключительно в качестве православного верующего. Русская нация как солидарная общность людей невозможна в принципе без Православной Веры, и никакие феодализмы и капитализмы, монархии и демократии сами по себе не в силах спасти русских людей от фатальной тенденции к распаду и разъединённости.

Естественно, что в то время я ещё не мог окончательно прийти к подобным выводам (хотя внутренне уже шёл в этом направлении) и вслед за Михаилом пытался раскрыть тайну русской трагедии в 20-ом веке в разных модных в то время теориях: экзистенциализме, неофрейдизме и пр. Между прочем, на 11-ом в кружке Михаила было несколько прибалтов, различать которых по национальности, - т.е. эстонцев, литовцев и латышей, - для меня было всегда тяжким трудом. Один из них, латыш Кнут Скуеникс, был талантливым поэтом и с большим уважением относился к русской культуре.

Из этого кружка хорошо запомнился один украинский националист Стёпа (фамилии не знаю), с которым я имел несколько серьёзных бесед. В целом, национализм Стёпы был относительно цивилизованным. Сам по себе Стёпа был, хотя и не очень сильно образованным (впрочем, как и я ), но по своему характеру очень любознательным человеком и весьма хотел постичь философскую премудрость. Вероятно, по этой причине он и тянулся к кружку Михаила. Однако, несмотря на свою умеренность, самостийником он был твёрдым и в пользу государственной независимости Украины приводил множество разнообразных доводов, из которых некоторые остались в памяти. Я слушал его внимательно, особенно не возражая, так как в то далёкое время вопрос этот казался мне совершенно «академическим».

В частности, анализируя причины победы большевиков в период гражданской войны, Стёпа считал одним из ведущих факторов этой победы подавление национального движения на Украине. Стёпа был убеждён, что если бы Украине удалось отстоять свою независимость, то само наличие второй сильной российско-славянской государственности оказалось бы мощным препятствием для утверждения большевистского господства в самой России, ибо демократическая Украина, по его мнению, разрушила монопольную претензию большевиков на тоталитарное всевластие над народами бывшей Российской Империи.

Однако, почему-то наличие демократической и националистической Польши или Финляндии этой монополии не разрушило, но до подобных выводов Стёпа свою логическую цепочку не доводил. В сущности, вся националистическая доктрина Стёпы была построена на известном русофобском тезисе о глубоко врождённой великодержавности (имперскости) великороссов. Впрочем, задним умом Стёпа чувствовал зыбкость и внутреннюю несостоятельность этого тезиса и поэтому дополнял его своей оригинальной теорией, суть которой состояла в следующем.

По его мнению, русские по своему национальному характеру являются народом не столько чисто имперским (т.е. завоевательным), сколько пассивно великодержавным. Как старый лагерник, Стёпа честно признавал, что русскому человеку совершенно чужда национальная спесь, гордость, высокомерие, но в то же время, - по этой оригинальной теории, - в русском характере присутствует врождённое стремление к аморфной и всеохватывающей государственности. Русские всегда готовы, благожелательно или не очень, принять всех в свою государственную общность и обращаться с вновь принятыми как со своими братьями, но они не могут допустить, чтобы затем кто-то посмел национально обособиться или, тем более, отделиться от этой общности.

Иными словами, русские, не обладая собственной национальной самобытностью, не хотели и не хотят признавать самобытности у других народов. По сути дела, Стёпа критиковал русский народ (т.е. великороссов) за слишком малое присутствие в его характере националистического элемента. В этом пассивно-великодержавном инстинкте русского народа он усматривал своеобразное продолжение якобы изначально присущим русским стадности и безличности. Эта мысль не была лишена некоторой правомерности, но Стёпа конечно забывал, что стремление к универсализму и ко всечеловеческому единению свойственно в той или иной степени всем великим христианским нациям, которые не желают удовлетвориться одним лишь своим узким этническим прозябанием и местническим изоляционизмом.

И если элемент некоторой безликости, т.е. слабого развития личного начала, действительно присутствует в национальном характере русского народа, то в той же самой мере он присутствует и у самих украинцев (малороссов), которые также проживали в исторических условиях, мало способствовавших развитию личности и цивилизованной государственности. Во всяком случае, блестящий расцвет культуры в послепетровское время, - пусть и несколько однобоко, - перед всем миром продемонстрировал мощные творческие силы русского народа, а что смог породить узкий и малокультурный этнический национализм украинских сепаратистов?

Но какие бы возражения не возникали, со Стёпой можно было вести нормальный цивилизованный разговор. Он не принадлежал, - в отличие от многих своих единомышленников, - к тем нетерпимым фанатикам, которые превратили ненависть к «москалям» в главную (и почти единственную) идею своего национализма.

Уже незадолго перед своим освобождением мне случилось увидеть недавно прибывшего в зону Юрия Даниеля, осуждённому по нашумевшему тогда писательскому процессу «Синявского-Даниеля». По прибытии в лагерь администрация его сразу же «устроила» в аварийно-разгрузочную бригаду с очень тяжёлыми условиями труда, которую в любое время дня и ночи могли выгнать на разгрузку прибывающих в производственную зону вагонов с лесом. В этой бригаде работали крепкие мужички из «полицаев», националистов-украинцев и бывших бытовиков. Зачисление в неё могло быть результатом стремления спецорганов создать для Даниеля особо невыносимые условия.

Однако, как это ни странно, писатель Юрий Даниель, к этому времени человек уже немолодой (бывший фронтовик), с честью выдержал это испытание. Между прочем, когда в производственной зоне кто-то мне показал его, работающим вместе со своей бригадой на разгрузке леса, то я очень удивился, увидев перед собою вместо ожидаемого столичного интеллектуала еврея самого настоящего лагерного мужика с самым обыкновенным лицом тёртого и бывалого российского работяги.

Однажды мне пришлось посидеть вместе с Даниелем в одной лагерной кампании за традиционной кружкой чая. Не помню уже сейчас по какому поводу тогда собрались, но народу было много, не меньше десятка человек (кстати говоря, среди них был и Эдуард Кузнецов). После многих обсуждавшихся тем, почему-то зашёл разговор о Карле Марксе и его коммунистическом учении. Как обычно, некоторые горячие головы стали бравировать перед новичком своим антикоммунизмом и крайне резко оценивать как личность самого Маркса, так и его идеи. Однако, несмотря на такое сильное моральное давление, Даниель проявил характер и, не защищая марксизм, высказался в том объективном духе, что идеология марксизма ничем не лучше и не хуже всякой другой. Затем он резонно заметил, что помимо чистой идеологии причиною тех или иных исторических событий является множество других факторов и обстоятельств. Если его слова и не оказались достаточно убедительными для всех, то своими трезвыми и умеренными рассуждениями он сильно охладил чрезмерный пыл некоторых наших чифирных антикоммунистов.

С приближением окончания моего срока круг общения и общая активность идейной жизни постепенно уменьшались, что действовало на меня несколько угнетающе и время как будто бы замедлило свой ход. (Я давно заметил, что с возрастанием изоляции и время становится более тягучим и медленным.) Где-то во второй половине 1965 года по окончании своего 7-него срока освободился Михаил Молоствов и его философский кружок стал быстро распадаться. Прежде всего быстро отделились прибалтийские националисты, имевшие обыкновение держаться особняком и подальше от русских. А после освобождения большого любителя поэзии и друга Молоствова выходца с Кавказа Адама Давыдова (кажется, тата, по национальности) кружок практически распался. По пришествию в зону из Ленинграда группы каких-то новых марксистских фундаменталистов, марксистское направление переместилось совсем в другую - и мне малознакомую - среду. Однако с одним из «идеологов» этой группы мне всё-таки удалось побеседовать. Но дремучая сектантская узость этого питерского марксиста меня так поразила, что я потерял всякий интерес как к левым новичкам, так и к марксизму вообще.

Правда, я продолжал общаться со Стёпой, но его вряд ли можно было считать причастным к каким-нибудь социалистическим идеям, так как он скорее всего был типичным национал-демократом. С Володей Анохиным я в последние месяцы перед освобождением находился в нелепой ссоре, повод к которой по сути дела не стоил и выеденного яйца... Было приятно в этот период относительной изоляции получать письма от Михаила Молоствова с новостями из литературной и философской жизни, а однажды я даже получил от него (или его друзей) бандероль с мемуарами П.А.Кропоткина «Записки революционера». (Хотя какого-либо серьёзного интереса я никогда не испытывал к этому несколько схоластичному корифею «научного анархизма».) Регулярно присылал поздравительные открытки и письма с воли, освободившийся к тому времени Борис Сосновский, большой и бескорыстный любитель эпистолярного жанра. А однажды зашедший ко мне Эдуард долго рассказывал про возникшие тяжёлые моральные проблемы, связанные с личным свиданием со своей близкой подругой из Москвы...

С самого начала нового 1966 года снова весьма рьяно занялся моим перевоспитанием отрядный Васянин. Несколько раз он вызывал меня в свой кабинет на «проработку», угрожая опять засадить в изолятор, если я решительно не изменю своего «отношения к труду» и не повышу процент выполнения производственной нормы. К этому прибавилось обещание загнать меня в ШИЗО вплоть до самого освобождения. К счастью, своего обещания он всё-таки не исполнил, а в последний месяц и вовсе отстал от меня. Видимо он понял, что перевоспитывать ему меня уже не придётся.

С приближением дня освобождения у меня появился странный страх перед будущим. Долго ожидаемое освобождение стало пугать своей непредсказуемой неизвестностью. Невольно внутри возникали тревожные вопросы, что ожидает меня на воле, человека, мягко говоря, неопытного в житейских делах и «непробивного»... А лагерь, смешно сказать, начал временами казаться не таким уж и плохим заведением. Кормят, поят, в баню и парикмахерскую водят, целый комплекс совершенно бесплатных услуг (включая изолятор), ни о чём думать не надо (начальник за всех думает) - ну что ещё нужно для счастья? Одним словом, в последний свой лагерный период я пребывал в некоторой растерянности.

Как ни странно, в эти для меня нелёгкие дни очень сочувственно отнёсся ко мне знакомый сосед из ближайшей барачной секции Вася Лощихин, художник копировальщик из тех бывших бытовиков, которые раскрутились по политической статье уже в уголовном лагере. Рассказывали, что посадили его за убийство жены на какой-то бытовой почве... Человек же он был, хотя в культурном смысле и не очень развитым, но отзывчивым и доброй души. ( И как это странно, ведь убийца же?) В последние недели перед освобождением, которое стало мне иногда представляться прыжком в ледяную воду, видя моё угнетённое состояние, он постоянно морально поддерживал меня: «Не дрейфь, Володя! Всё устроится как надо.» Но и он хорошо понимал предстоящие предо мною трудности и поэтому однажды даже предложил сразу же из лагеря поехать к какой-то его родне в провинцию.

Было ясно, что в Москву к матери меня не пустят и придётся где-то искать новое местожительство. ( Кстати говоря, в те времена из бывших политзеков в Москву пускали только освобождённых по помилованию или же по очень большому блату.) Чтобы несколько меня утешить, он предложил на память нарисовать на листе ватмана акварелью мой портрет. Но Вася, хотя и делал неплохие копии маслом, рисовальщиком был неважным и я, после долгих творческих усилий, получился на его рисунке не совсем похожим на самого себя.

Примерно за пару недель до освобождения начальник спецчасти допросил меня, где я собираюсь проживать после выхода из лагеря. Как следовало ожидать, в Москву мне возвращаться было строго запрещено, так как по его словам «до снятия судимости» или её погашения по сроку давности почти все крупные города являются для отбывших наказание за «особо опасные преступления» закрытыми. Когда же я по совету Эдуарда Кузнецова назвал г.Киржач и г.Александров, - как наиболее близкие городки к границам Московской области, - то и это моё предложение было им отвергнуто, но без указания каких-либо юридических оснований.

Тогда я вспомнил недавно мною полученное письмо матери, в котором она сообщала, что гостивший у ней бывший мой армейский товарищ и почти подельник Володя Филиппов предложил мне ехать в Саратов, рядом с которым в г.Энгельсе он постоянно проживал. Относительно Саратова у начальника спецчасти никаких возражений не было и поэтому этот город был вписан в мою «справку об освобождении», в качестве места моего будущего постоянного проживания. В последние дни перед окончанием срока Эдуард попросил меня навестить в Москве его мать и передал мне адрес и дом. телефон ранее досрочно освободившегося (благодаря хлопотам родителей) и проживавшего в Москве Юрия Фёдорова, которого я хорошо знал как подельника группы Балашова ещё по семёрке. Он ещё раз посоветовал мне плюнуть на «справку» и искать самостоятельно местожительство как можно ближе к Москве.

1-ого апреля 1966г. утром, одевшись в казавшуюся мне нелепой гражданскую одежду, которую загодя посылкой выслала мать, я стал ожидать приглашения надзирателей идти на вахту. Но вместо них прибежал какой-то посыльный из зеков, который сообщил, чтобы я быстрее следовал на вахту... В последний раз на лагерную вахту я пошёл со своим старым деревянным чемоданом, с которым я не расставался ещё с армии и в котором возил преимущественно одни книги и конспекты. Немного опасался за свои конспекты разной философской и исторической литературы, так как надзиратели обычно с большим подозрением относились ко всяким рукописным материалам.

Но последний шмон оказался на редкость поверхностным и вскоре я оказался с обратной стороны лагерных ворот, из которых - как и в мой первый лагерный день, но в обратном порядке - выходили одна за другой конвоированные колонны зеков на свои рабочие объекты. Итак, отсидев свой лагерный срок «от звонка до звонка», я вышел на волю...