Михаил Петров Садовников родом из Московской губернии, Бронницкого уезда, Усмерской волости, деревни Щербовой. Сохранилось любопытное семейное предание о прадеде, рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


Обманул их Октябрь суровый
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22
который за весь мой пятилетний срок был своеобразным исключением, - всегда упорно преследовала за так называемое «невыполнение норм выработки».

Особенно усилились административные репрессии, связанные с внутрилагерным режимом и работой, после 1-ого января 1962 года, когда была введена в действие новая и значительно более жёсткая режимная инструкция. Хрущёвская оттепель быстро шла к концу и власти в первую очередь стремились отыграться на политзаключённых. Согласно новому режимному положению, политические лагеря были переведены с общего на усиленный режим, а затем через некоторое время и на строгий, по режимным условиям которого одна посылка весом в пять килограмм разрешалась заключённым через 4-е месяца, да и то по разрешению начальства. Резко будет урезан продуктовый лимит во внутрилагерном ларьке, в котором на смехотворную сумму в 7 рублей разрешено будет купить только махорку, зубной порошок, карамель и третьесортный маргарин.

Так получилось, что в одном звене я оказался с Вячеславом Солонёвым и ещё с кем-то. Некоторое время с нами работал самый настоящий князь Гантимуров. Это был очень разговорчивый и общительный молодой человек, родившийся в Манчжурии, в которую после гражданской войны ушла часть русской белой эмиграции. Под влиянием послевоенного патриотического подъёма он добровольно приехал в СССР (причём, долго добивался разрешения на приезд), но очень быстро разочаровался в коммунистическом режиме и стал заниматься «антисоветской деятельностью» посредством распространения самодельных листовок, за что и был вскоре посажен. Между прочим, от него я впервые узнал, что в дальневосточной эмиграции перед войной активно действовала партия доморощенных русских фашистов7 с евразийским уклоном, которые с симпатией относились к государственно-патриотической деятельности Сталина. (После своего освобождения Гантимиров эмигрирует к своей родне в Австралию.)

После нескольких недель непрерывных политических дискуссий и небольших, но методичных трудовых усилий наше звено героически одолело своё первое - и последнее - древо. Называлось оно, кажется, осина... На заключительный этап допиливания и обвала этой исторической осины сбежалась вся лесоповальная бригада со своим бригадиром Борисом Сосновским, который, как оказалось, будучи революционным марксистом, сочувствовал анархическим идеям и всё обещал «подбросить брошюрку Кропоткина», явно пародируя одно место из знаменитой в то время пьесы Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия».

У этих лесоповальных костров как всегда блистал своим полемическим красноречием Владимир Тельников. В одном философском споре со мною на вечную тему о доказательствах бытия Божия он с блеском и не без некоторого насмешливого превосходства разбивал мои незатейливые материалистические постулаты о том, что никакого высшего потустороннего мира существовать не может, раз мы не воспринимаем его своими пятью чувствами... Володя в тот период был убеждённым объективным идеалистом и вплотную подошёл к вере в Бога, которую он пытался обосновать умозрительными и рациональными аргументами. Как мне казалось, Бог для него в то время представлялся не столько божественной Личностью, сколько неким потусторонним Интеллектом, который открывает себя не столько в сердцах и душах людей, сколько в научных достижениях современного, прежде всего, Западного мира. В кибернетике и компьютеризации он видел явное свидетельство преобладания рационально-духовного начала над материальным. Володя особенно часто любил рассуждать о безнадёжной устарелости марксистских представлений о мире и считал, что научно-технический прогресс сам собою сможет разрешить большинство социальных проблем.

Уже через бездну прошедшего времени невозможно без какой-то тихой ностальгической радости вспоминать эти удивительные зимние дни, проведённые под конвоем в мордовском лесу. В моём сознании навсегда запечатлелось: ослепительно яркое солнце и какое-то бездонное голубое небо, глубокие контрастные тени на снегу, зимний лес, похожий на старинную рождественскую открытку с незнакомыми для горожанина завораживающими лесными запахами и бесконечные диспуты у костра...

Но помимо хлеба духовного (то бишь, вечного русского стремления «мысль разрешить, а не миллионы иметь» - которых, впрочем, всё равно и не было), многие зеки не забывали и о хлебе насущном, и чтобы предать его поеданию некоторое разнообразие приготовляли себе некое экзотическое кушанье. Нанизав на зачищенную ветку мелкие куски хлебной пайки, они затем медленно обжаривали их на костре и в результате получался оригинальный вариант хлебного «шашлыка».

Однако однажды это безмятежное времяпровождение на лесоповале, - уже почти в самом конце заготовительного сезона, - было серьёзно нарушено. Конвой, очевидно подтравливаемый местным политотделом, становился с некоторых пор всё злей и раздраженнее. «Бездельники, вас фашистов кормить не следует» - иногда слышалось глухое бурчанье конвоиров. В какой-то день сразу же по приезде на делянку конвоирами было категорически объявлено, что любое разжигание костров во время рабочего дня строго запрещается. Естественно, что это указание исполнено не было и костры продолжали гореть по прежнему, несмотря на спорадические набеги конвоиров с целью их потушения.

Через некоторое время после серии мелких придирок произошёл серьёзныё инцидент. Бригада, в составе которой я находился, в знак протеста против усиливающегося произвола отказалась следовать на лесную делянку и, сбившись в кучу в месте, в которое нас обычно привозили конвойные машины, демонстративно разожгли большой костёр. Разжечь его было не трудно по причине имеющегося вблизи штабеля заготовленных дров. Начальник конвоя, какой-то азиат, стал угрожать своим автоматом, требуя от нас, чтобы мы немедленно потушили костёр и перешли на новую, предварительно огороженную флажками, территорию, на которой уже никаких штабелей дров не имелось. Подняв автомат на уровень груди и направив его дуло прямо в нашу, сидящую вокруг костра, бригаду, он объявил, что если мы не перейдём в новое место, то конвой будет считать наше неповиновение побегом и он откроет огонь. «Считаю до десяти» - предупредил он. Однако мы по-прежнему продолжали сидеть вокруг костра, хотя тревожное чувство возрастало по мере возрастания счёта. Я сидел спиною по отношению к направленному на нас дулу и внутри меня, как говорят в таких случаях, начал ощущаться некоторый неприятный холодок.

По окончании своего счёта азиат действительно выстрелил, но к счастью в воздух и кто-то, не желая далее испытывать судьбу, первым поднялся и перешёл в новое место, а за ним с тайным облегчением и без ущерба для своего самолюбия - всё-таки приятно сознавать себя немножко героем - перешли и все остальные.

Инцидент на этом исчерпан не был, и потом в зоне всю бригаду по одиночке таскали к оперу, - администрация искала зачинщиков, - но к общему удовлетворению всё это происшествие обошлось без больших жертв. Опер, крупный, пожилой и седовласый мужчина, кажется в звании майора, вызывал и меня. На его вопрос о зачинщиках я отвечать отказался, после чего он посмотрел в моё личное дело и спросил, не без ехидства: «Скажи-ка, а какое у тебя образование?» Я ответил: «восемь классов». - «Тоже мне политический деятель» - проворчал он с презрением и отпустил меня восвояси.

Эта маленькая лесоповальная эпопея каким-то образом отразилась в малотиражной общелагерной газете ДУБРАВЛАГа «За отличный труд», в которой я был удостоен персональной карикатурой. Впрочем, не совсем персональной. На карикатуре я был изображён почему-то в одном звене с Краснопевцевым и Меньшиковым, с которыми я не был даже лично знаком и которые в качестве «вставших на путь исправления» работали на редкость сверхстарательно и ударно. Тем не менее, я был изображён на переднем плане, со злобно-заговорщицким и явно антисоветским видом обращался к одному из товарищей по звену: «Вот уж, поговорим, погреемся.» А в это время на спине у меня уже вовсю дымился лагерный бушлат. Нарисовано было живописно и в некотором роде - «нет дыма без огня» - отражало действительно происшедший со мною казус.

Как-то, увлёкшись философскими разговорами и поджариванием хлебного шашлыка, я не заметил, как брошенный не далеко от костра мой бушлат сильно задымился от попавшей в него искры и практически пришёл в полную негодность. После этого происшествия, чтобы получить другой бушлат (разумеется, БУ), мне пришлось писать фантастическую объяснительную, которая, не без помощи параллельной информации стукачей, побудила администрацию «протащить» меня в своей ведомственной печати. Эту карикатуру мне удалось сохранить как своеобразную реликвию из того незабываемого времени (зима 1961-1962 года).


На 17-ом я довольно близко познакомился с Михаилом Молоствовым.8 Этот блестяще образованный молодой преподаватель философии придерживался весьма широких либерально-марксистских взглядов - его кумиром был «австромарксист» Георг Лукач - и наряду с большой философской эрудицией, был прекрасным знатоком русской и зарубежной литературы. Не без его влияния я сильно заинтересовался философией, в первую очередь Гегелем, изучение которого было распространено в окружении Михаила. Но постичь философскую премудрость Гегеля без соответствующего культурного багажа оказалось не так-то просто и я вскоре бросил это бесплодное занятие, хотя и не оставлял попыток к его постижению впоследствии.

В связи с изучением философии Гегеля запомнился один забавный случай. Один из философских друзей Михаила до такой степени заштудировался диалектической премудростью этого весьма тёмного, хотя, как говорят, и глубокого мыслителя, что изучая (кажется) «Феноменологию духа» стал обнаруживать диалектический процесс даже в знаках препинания, что-то вроде: точка, точка, запятая и некий синтез в виде двоеточия... В конечном итоге, пришлось у этого бедолаги срочно изымать Гегеля, дабы он не закончил его штудирование в дурдоме.

К моему анархизму Михаил относился в значительной степени с юмором, но и с некоторым пониманием. Может быть, из-за неопределённости своих анархических идеалов я был равным образом вхож как к лагерным западникам, так и к патриотам. В самом деле, куда следует отнести эту фантастическую доктрину, которая, несмотря на свои древние - ещё античные - корни, имела весьма различную интерпретацию на Востоке и на Западе. Западный анархизм, исключая Прудона, истекал из своевольного индивидуализма в духе М.Штирнера, которого сам Бакунин именовал «нигилистом», в то время как русский анархизм Бакунина был скорее радикальным развитием некоторых славянофильских идей, - особенно К.Аксакова, - который был, как известно, товарищем Бакунина по знаменитому философскому кружку Станкевича. Отличительной особенностью анархизма Бакунина было то, что он опирался на солидаристские ценности, очень напоминающие «хоровые начала» московских пророков (особенно православную концепцию «соборности» А.С.Хомякова) что придавало бакунинской доктрине сильно выраженный национальный характер, который и сам Бакунин ясно сознавал. Уже тогда я начал задаваться вопросом: не этот ли национальный характер бакунинского анархизма послужил главной идейной причиной конфликта между Бакуниным и Марксом в 1-ом Интернационале?

Из представителей национального направления на 17-ом запомнились ещё несколько человек, которые больше выделялись своей личной самобытностью, нежели оригинальностью своих убеждений или широтой своей эрудиции. Интересное и поучительное превращение произошло в лагере с бывшим студентом Борисом Хайбулиным, который был посажен за участие в одном левосоциалистическом кружке. Под влиянием каких-то сильных душевных переживаний он стал глубоко верующим православным христианином, что в то время было необычно даже для представителей патриотической среды, в которой православие рассматривалось скорее в качестве важной национально-культурной традиции, чем в качестве живой религиозной Веры. Например, Вячеслав Солонёв как-то говорил мне, что хотя он признаёт большое национальное значение православия, но сам он является преимущественно человеком «мирским» и «светским».

Как мне представляется (при этом я не дерзаю на бесспорность своего наблюдения), в тот период шестидесятых годов многие знакомые патриоты, особенно из интеллигентов, шли к православию, как правило, после сформирования своего национального мировоззрения, а потому по крайней мере в первое время оно являлось для них чем-то вторичным. Для Бориса же православие было изначально первичным и он шёл к национальному мировоззрению через чисто религиозное перерождение и свой внутренний опыт. И внешний облик его был по своему своеобразен и отличен от большей части лагерной молодёжи, которая из-за характерных условий арестантской изоляции проявляла повышенную наклонность к застольным разговорам за сакральным чаепитием или же каким-то внешним увлечениям (какой-нибудь «идеей», модной тогда йогой, искусством, поэзией и т.д.).

Худощавая фигура Бориса с несколько восточными чертами лица являла собой вид какой-то тихой сосредоточенности и какой-то несколько печальной кротости. Однако его мягкая задумчивость вовсе не была знаком депрессивного состояния, которое иногда поражало некоторых психически неустойчивых зеков. Таких «отключенных», впрочем, всегда было легко узнать по угрюмой замкнутости и полном нежелании вступать в какое-либо общение с окружающими людьми. Борис же был открыт для серьёзного разговора.

Однажды на каком-то строительном объекте вне жилой зоны мы оказались в одном рабочем звене и немного разговорились на вечную русскую тему: «что есть истина?». Я как всегда начал ругать всякую государственную власть как первоисточник мирового зла и средоточие всех пороков, устранив который можно легко достигнуть блаженного состояния Мировой Гармонии... Ведь для меня всякое государство было всего лишь «шайкой разбойников» и ничего более. Возражая мне, Борис высказал мысль, тогда меня сильно озадачившую. По его убеждению, русский народ, как народ своеобразно религиозный, имеет и свой особый взгляд на верховную власть. Этот взгляд характерен религиозно-нравственным доверием к власти, как земному подобию власти небесной. В качестве такого мистического подобия государственная власть призвана всегда быть в нравственном союзе с народом и народ вправе ожидать от неё нравственного служения. Присутствие небесного (Божьего) начала в самой сердцевине земного царства (т.е. нравственное признание монарха служителем Божиим) делает его истинно легитимным и оправданным. Для русского народа только такая власть имеет право на существование, которая находится в договоре с Богом. Не «общественный договор», но религиозно-нравственный оправдывает государство в религиозном понимании русских людей.

Утрата государством всякого религиозно-нравственного смысла в условиях России неизбежно толкает его к сугубо насильническим и террористическим методам управления, так как иных духовных ресурсов у него не имеется. Несмотря на свой мнимо всесильный характер, такая безбожная власть на деле является слабой и, в конечном итоге, она обречена... В силу того, что я тогда не был знаком с учением славянофилов, эта мысль произвела на меня большое впечатление. Ведь я, как анархист, видел в любой власти чисто отрицательную и угнетательскую силу, и такой - нравственный - взгляд на неё показался мне, хотя и странным, но интересным.

В памяти, хотя и не очень чётко, остался ещё один лагерный патриот - Юра Петухов. Как мне кажется, Петухов был человеком несколько эмоционального типа, его патриотические убеждения были не следствием какой-то идейно-рациональной работы, но являлись выражением его внутреннего влечения. Внешний вид у него был импозантный, посконно-патриотический: рослый, крепкого сложения добрый молодец лет тридцати, в сапогах и какой-то накидке нараспашку... Одним словом, в нём было что-то старомосковское, национально-стихийное. Его образ хорошо бы вписался в эпоху Соляного бунта среди каких-нибудь торговых рядов в Москве или где-нибудь на Красной площади, пламенно взывающим: «Православные!...» Надо заметить, что некоторые интеллигенты еврейского происхождения его недолюбливали, совершенно напрасно считая Юру каким-то «черносотенцем».

Иногда Юра Петухов9 вместе со своими друзьями, среди которых неизменно выделялся Виктор Поленов с вечно надвинутой на лоб лагерной фуражкой, приходили «в гости» к Вячеславу Солонёву с гитарой, и Юра, расположившись на его койке, под собственный аккомпанемент пел разные русские романсы. Почему-то особо запомнилось очень неплохое исполнение под гитару есенинских стихотворений, в основном, из цикла «Москва кабацкая». Некоторые есенинские строфы звучали символично и многозначительно:

«Снова пьют здесь, дерутся и плачут

Под гармоники жёлтую грусть

Проклинают свои неудачи

Вспоминают Московскую Русь.»

В некоторых местах песни Юра умышленно подменял слова Есенина своими:

« Обманул их Октябрь суровый.

Май мой синий! Июнь голубой!

Не с того ль так чадит мертвячиной

Над пропащею этой гульбой.»

Надо признать, что патриотическое направление на 17-ом по численности заметно уступало леводемократическому. Несмотря на резкие различия во взглядах и неизбежные конфликты, «дипломатические отношения» между ними, как правило, всегда сохранялись. Шёл постоянный обмен книгами, не прекращались личные контакты, как правые, так и левые совместно противостояли давлению лагерной администрации, вместе сидели в карцерах и изоляторах ШИЗО, и т.д.

Правда, необходимо обратить внимание на то, что идейная грань, отделяющая первых от вторых, часто была зыбкой и неопределённой. Многие приходили в лагерь очень левыми, а затем эволюционировали вправо, однако случались и обратные случаи.


ПЕРВЫЙ.


К лету 1962г. руководство ДУБРАВЛАГа решило развести личный состав 17-ого по другим мордовским лаготделениям. Вероятно, концентрация большого количества политически активной молодёжи в одной зоне властям показалась нежелательным для своих «перевоспитательных» целей и они решили навсегда покончить с этой плохо управляемой вольницей. 17-ый навсегда остался в моей памяти как своего рода «золотой век» в моём лагерном сроке, ибо все последующие зоны были последовательно более худшими по условиям внутреннего режима и жизни.

Я с группой заключённых был этапирован на лаготделение №7/1, называемый в лагерном просторечье просто «первым», который в своём подавляющем большинстве состоял из верующих различных конфессий, посаженных за исповедание своей веры. Этот лагерь был хорошей практической иллюстрацией к декларируемой советской конституцией статье о свободе совести. По размерам он был сравнительно небольшой и общее количество заключённых на первом было приблизительно таким же как и на 17-ом. Первое, что бросилось мне в глаза в этой религиозной зоне, было странное поведение заключённых в столовой. Прежде чем приступить к еде некоторые зеки стоя крестились, а другие просто молча стояли, как бы читая про себя молитву. Видеть это мне и прибывшим со мною с 17-ого нескольким десяткам этапированных было непривычно и чудно. Но скоро мы привыкли.

Другой характерной чертой 1-ого, также меня удивившей, была любовь многих верующих зеков (в основном, сектантов протестантского толка) к вечерним прогулкам по главной и единственной тополиной аллее зоны. Основным занятием прогуливающихся, - как правило, вдвоём или втроём, - была беседа или диспут на какую-нибудь религиозную тематику. Гуляя по этой аллее, можно было слышать от проходящих мимо верующих, то с одной стороны, то с другой, устные ссылки на различные библейские тексты, причём эрудированные сектанты всегда цитировали эти тексты наизусть! Местные зеки называли эту тенистую и уютную аллею «аллеей монахинь», так как существовало лагерное предание, что заложили её арестованные в тридцатых годах православные монахини, которых потом расстреляли.

Большую часть верующих 1-ого - около двух третей10 - составляли «свидетели Иеговы», секта, о которой я впервые узнал только находясь под следствием в хабаровской тюрьме, но которую в тот период общего хрущёвского религиозного гонения власти подвергали особым репрессиям. Остальные верующие зеки принадлежали к баптистам, пятидесятникам и другим сектантам.

Имелась небольшая группа православных, скорее всего, принадлежавших к старообрядцам и истинно-православной церкви. Вид этих православных был очень колоритен. Ещё крепкие старики с окладистыми седыми бородами они степенно расхаживали по зоне в рубашках на выпуск, подвязанные какими-то самодельными тесёмками, и в кирзовых сапогах. От них так и веяло допетровской Русью! Эти православные деды умудрялись делать из хлеба самодельный квас очень приятный на вкус.

Через одного своего нового приятеля Бориса Лупандина я познакомился с одним из этих православных. К сожалению, я не запомнил его имени, но несмотря на рыжего цвета традиционную бороду он был, вероятно, ещё сравнительно молодым человеком лет 30-35. Мы несколько раз приходили к нему побеседовать на различные темы и многое из этих бесед, не столько по содержанию, сколько по благожелательности тона, мне запало в душу. Он, хорошо зная о моих крайних взглядах, не спорил со мною насчёт того, «есть ли Бог или нет», не наставлял и не переубеждал, но в его спокойных и немудрёных словах чувствовалась какая-то скрытая сила и какая-то неведомая мне правота...

Особенно запомнилась его твёрдая уверенность в неизбежном и бесславном конце коммунизма в России, который был попущен Богом за наши грехи. Он как будто бы соглашался со мною в том, что конец этот скорее всего будет насильственный, ибо то, что пришло путём насилия и беззакония и уйти должно таким же путём. Беседуя с нами, рыжебородый православный не говорил нам неких высоких богословских истин, но от этих тихих бесед моя тщетная вера в мировой пожар как-то незаметно ослабевала.

Между прочим, на первом в тот период находился знаменитый иерарх униатской церкви епископ Иосиф Слипый. Несколько раз я видел его прогуливающимся по лагерной территории. Это был солидный, пожилой мужчина с небольшой аккуратной бородой, который при ходьбе опирался на самодельную палочку. Вскоре, примерно через год, его по просьбе Ватикана отпустят на Запад. В лагере говорили, что епископ Слипый является очень образованным человеком и хорошо знает несколько европейских языков.

На 1-ом мне случилось довольно близко столкнуться со «свидетелями Иегова». Эта малоизвестная на воле секта в зоне явно доминировала не только своей численностью, но и своей проповеднической активностью. Специальные проповедники иеговисты очень энергично проводили собеседования со всеми новичками (особенно с молодёжью), прибывавшими в зону, для того, чтобы пополнить свои ряды новыми членами. Эта проповедническая активность и сами методы устной пропаганды весьма походили на обычную политическую агитацию, характерную для пропагандистов чисто светских партий.

Но самым удивительным для меня было то, что многие постулаты иеговистского учения сильно напоминали идеологические постулаты какой-нибудь крайне левой радикально-утопической доктрины. Мне, как анархисту, импонировали некоторые идеи иеговистов, а общий эсхатологический дух их учения был всё ещё близок моим тогдашним настроениям. Очевидно, иеговисты учуяли это и быстро познакомили меня с одним из своих пропагандистов, явно специально приставленным ко мне.

Этот пропагандист был моим сверстником, худощавым парнем с серьёзным и сосредоточенным лицом. Он также как и я был москвичом и рабочим, осуждённым за участие в деятельности крупной иеговистской организации, конспиративно существовавшей одно время на московском метрополитене.В беседах со мною он пытался употребить всё своё красноречие для моего обращения в свою веру. Несмотря на то, что со многими идеями иеговизма я был почти солидарен, но