И я крутил любовь. Иные солдатики так и говорили: крутит любовь. Возможно. Потому что происходящее у нас с Эрной, кажется, не назовешь серьезной, большой любовью, которую испытывают или питают и о которой писано в книга
Вид материала | Книга |
- Тренер-Любовь, 113.09kb.
- Учение о любви, 379.77kb.
- Новый Русский Стиль, в которой автор анализирует и обобщает тенденции дизайнерских, 2299.52kb.
- Любовь или влюбленность? Роковая ошибка Человечества!, 2511.16kb.
- Любовь да не умрет любовь и не убьет, 863.74kb.
- Л. Н. Марьиной Безответная любовь Безответная любовь = вечная любовь? Всвоем доклад, 45.91kb.
- Жвачка: польза или вред?, 119.22kb.
- Караваева Татьяна Олеговна, ст преподаватель сунц нгу план видеолекции, 9.05kb.
- Доклад О. Бабинич «любовь мужчины. Любовь женщины. Любовь между ними», 32.05kb.
- Нас кажется естественным, что большинство щенков грызут вещи, потому что так они познаю, 48.57kb.
- Сиди, сиди, - сказал я, закурил и подумал, что дневалить опять
поставили из молоденьких, оседлали мальчиков; сделаю Колбаковскому
внушение.
Дневальный посматривал на меня, босоногого, в трусиках, с папиросой, я
- на него. Пацан наподобие Вадика Нестерова, фамилию его не могу
вспомнить. Дневальный поправил красную повязку на рукаве, встал, извлек из
угла веник и принялся подметать.
Я докурил и забрался наверх. Головастиков постанывал во сне.
Отправить его на гауптвахту? В эшелоне имеется, предусмотрели, со всеми
удобствами отсидит. А не худо бы и лейтенанта Глушкова водворить на
"губу". Есть за что. Но, может, ни лейтенанта Глушкова не сажать, ни
Головастикова? Ограничиться внушением?
Головастпкова я знаю мало. Он прибыл с пополнением незадолго до
мальчиков. Пополнение было из маршевой роты, из госпитальных,
подразболтанное. В бою Головастикова не видел, для меня бой наилучшая
проверка. Но имеет орден Славы, медали "За отвагу", "За боевые заслуги", -
стало быть, воевал на совесть.
Нынче воюет с ротным командиром - в мирные дни. Орденов и медалей за
это не дают. Ну, не буду растравляться. В конце концов, это эпизод, и не
больше, и не стоит его раздувать, возводить в степень. Проглотить пилюлю -
горькую? Все лекарства горькие.
Я пзворочался, измаялся, стараясь гнать от себя мысли, а выходило -
гнал сои. Черт побери, когда-то засыпал моментально, на марше ухитрялся
спать, идешь ночью в колонне и на ходу спишь, остановишься - упадешь. А уж
ежели выпить доводилось, то припухал мертвецки - из пушки не разбудишь. И
когда сломался сон? Теперь и выпивка не всегда помогает, порой выпьешь - и
наступает бессонье. Вот что значит молодость и старость. Разница между
ними как пропасть. Да неужели я-стар, что за вздор? Если б все это не было
искренним, я бы сказал себе: кокетничаешь, Глушков. Но это было искренне и
не кокетливо. Это было похуже.
Прожитое и пережитое давило, жгло, вытягивало жилы, ломало на дыбе. И
все - на мою долю. Ибо на мою долю выпало перенести войну. Может быть, для
кого-то война прошла бесследно или легко, во мне же оставила глубокий
след. Она и поныне не отпускает от себя, и бог знает, сколько еще не
отпустит. А моральные муки, душевные, так сказать, терзания научись
преодолевать - вот и весь сказ. Ничего иного не дано.
Я свесился с нар и позвал:
- Востриков!
Задремавший было дневальный вскочил, заполошно озираясь.
Довольный, что вспомнил его фамилию, я повторил:
- Востриков! Востриков!
Он одернул гимнастерку, поправил пилотку, подошел к нарам:
- Слушаю, товарищ лейтенант!
А я не знал, что ему сказать. Нашелся, спросил:
- Ты из каких краев, Востриков?
- Из Кисловодска я, товарищ лейтенант.
- О, курортных мест житель!
- Так точно, товарищ лейтенант, - сказал Востриков и расплылся в
неудержимой улыбке. Ее можно было расценить так:
с самим ротным запросто беседует. А ротный для него шишка. Как для меня
командир полка.
Маленький, щуплый, с пробивающимися успкамп, с широкими атласными
бровями, он снизу вверх глядел на меня, и, когда говорил, еле приметный
кадык двигался по нежному, детскому горлу.
- А я родом москвич, Востриков.
- Ого! - Паренек посмотрел уважительно и - я не ошибаюсь - преданно.
Наверняка это относилось к Москве, но чуточку - я ошибаюсь? - и ко мне.
Все ж таки я командир роты, отец солдат, офицер-фронтовик, трижды
орденоносец - звучит? Из этого ряда я выбрал бы вот что: я Вострикову -
как отец, он мне - как сын. Независимо от возраста и прочих анкетных
данных.
- Ладно, Вострпков, - сказал я. - Дневаль. А я задам храповтгкого. Да,
не забудь: когда пересечем границу, непременно меня разбуди.
- Слушаюсь, товарищ лейтенант! - сказал Востриков и отошел от нар.
И я малость успокоился. Как-никак пообщался с живой душой. А что,
точно, он симпатичный парень, этот житель городакурорта Кисловодска.
Кисловодск - Кислые Воды, нарзан, боржом, ессентуки. Хотя, пардон, боржом
- из другой оперы, не на Кавминводах. Кавмпнводы - это Кавказские
Минеральные Воды, группа курортов: Кисловодск, Железноводск, Ессентуки,
Пятигорск. Вот так-то.
Географические извлечения из полудетских, из школьных познаний отвлекли
меня, рассеяли, умиротворили. Зевнув, я деланно всхрапнул, чтобы
дневальный Востриков удостоверился, что сплю.
Позже я уснул, словно полетел куда-то в бездну, в зиящую меж скалами
щель. Помню: летел, узнавал Дарьяльское ущелье, где никогда не был, и во
сне боялся разбиться. Потом увидел себя бредущим по обочине суглинного
проселка: винтовка висит на ремне на шее, как автомат, пыль похрустывает
на зубах стеклом, саднит растертая сбившейся портянкой подошва. А потом
спал глухо, без сновидений.
Под утро повторился первый сон: лечу в бездну, в Дарьяльское ущелье,
перед самым дном его скалистым меня подхватывает ангел с крылышками, с
нимбом, трясет за ляжку и что-то говорит.
Я и пробудился от его голоса. Говорил Вострпков, деликатно дотрагиваясь
до моей волосатой ноги:
- Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
- Что тебе, Востриков?
- Границу переехали, остановка уже на нашей земле! Вы велели
разбудить...
- Велел. Спасибо.
Я стал одеваться. Драчев завозился за Колбаковским, спросил спросонок:
- Подъем, товарищ лейтенант? Умываться?
- Лежи, - сказал я, но ординарец поднялся. И хотя мы с дневальным
переговаривались тихонько, многие проснулись, начали цатягивать
гимнастерки.
- Слышь, границу переехали.
- Белоруссия! Как в довоенной песне пелось: "Белоруссия родная, Украина
золотая..."
- Аида, полюбуемся на родину.
Я вылез из теплушки. Эшелон стоял на разъезде, жидко светилось окно
будочки, паровоз пыхтел в гулкой тишине. Предутренняя свежесть забиралась
под одежду, холодила. Моклп в росе шпалы, трава, кусты, небо над лесом
зажелтело, будто подсвеченное огнями большого города. Так подсвечивалось
иебо заревом московских огней. Москва! Родной город, столица необъятной
страны, на краешек которой я только что ступил... Но Москва далеко, и
здесь, за лесом, горели не электрические огни - разгоралась робкая заря.
Сумрак плавал над холмами, перелесками, проселком, речонкой в камышах, над
опушкой, за которой отсечно вставала стена сосняка, - словно польский
пейзаж, никакого различия. А это уже было наше, белорусское, полесское!
Закурил, чтобы унялось волнение. Все как и на той стороне, а любишь эти
холмы, перелески, леса, болота, проселки, озерца и речки уже по-особому,
кровно. Это трудно выразить словами. Просто гляддшь вокруг, и теснится
грудь, и вздохнешь украдкой, и улыбнешься втихомолку, и нахмуришься
сурово. "Белоруссия родная, Украина золотая, ваше счастье молодое мы
штыками стальными оградим..." Да, распевали перед войной, разлюбезная была
строевая песня, маршировалось под нее отменно. Но Белоруссии и Украины мы
не оградили, стальных штыков оказалось недостаточно, нужно было побольше
танков и самолетов. Всего они натерпелись под завязку, западные
республики. Часть вины мы с себя сняли тем, что освободили их от немцев.
Какою ценою и для армии и для республик - вопрос другой. Немалой ценою,
что там говорить. Петь легче, чем воевать.
В сумраке красными точками мигали цигарки и папиросы, красное око
семафора не мигало. За насыпью громоздились какие-то руины, блестела
застойная вода в бомбовых воронках. Иные теплушки были закрыты - парод еще
спал, у иных, как у нашей, толпились солдаты, разговаривали. Выделялся
по-белорусски твердый говорок стрелочницы в резиновых сапогах, телогрейке
и форменной фуражке: женщина объясняла, что отсюда до границы километров
шестьдесят. Видать, границу мы проехали ночью, проспали, проспал и
дневальный Востриков. На границе наверняка была остановка. Жаль, но не
переиграешь.
Как хотелось увидеть солдат в зеленых фуражках, прочувствовать миг,
когда эшелон пересекал линию государственной границы! В сорок четвертом в
Прибалтике, в Литве, я это прочувствовал. Тогда мы шли через границу на
запад, сейчас возвратились через нее с запада. Покидали и вернулись. Мне
запомнились Августовские леса, песчаная колея среди вековых сосен, хутора,
хутора и - задичавшее пепелище там, где стояла в сорок первом году
пограничная застава. Местные жители поведали: пограничники на заставе
погибли до единого, по не отступили; вооруженные винтовками, автоматами и
пулеметами, они двое суток бились с противником, десятикратно
превосходившим их по численности, пустившим в ход танки, авиацию,
артиллерию, тяжелые минометы.
Я и сам читал в конце войны, кажется, в "Красноармейце" или "Огоньке":
на всем протяжении границы, от Баренцева до Черного моря, ни одна застава
не отошла без приказа, ни один пограничник не был убит выстрелом в спину,
то есть никто не побежал от врага и каждый встретил смерть лицом к лицу.
На всем протяжении западной границы! Вот кто такие ребята в зеленых
фуражках. И мы отплатили за них, павших героев сорок первого.
Пускай им будет пухом земля приграничья.
Циклопический глаз семафора мигнул, превратившись из красного в
зеленый. Загудел паровоз, жалобно просигналил рожок.
Поехали дальше.
Солдаты плюхались на нары - добирать сна. Я остался стоять у
приоткрытой двери. Пахло пресной влагой, нефтью, полевыми цветами,
паровозной гарью. Эшелон одолевал подъем, паровоз одышливо пыхтел, как бы
сдвоенно дыша: пах-пах, пах-пах... Небосвод впереди, над урочищем,
выжелтился, зарозовел. Да, да, здравствуй, отчизна. Вот по-настоящему и
встретились после разлуки. В дивизионной газете были чьи-то стихи - мы уже
в Германии, - а кончались стишки так: "Нам грустно, что вдали мы от
России, и радостно, что от нее - вдали". Теперь я не вдали от России, и
мне радостно, и никакой грусти! Радость была острой, терпкой, она забивала
горечь, ощущавшуюся ночью почти на вкус.
Эта горечь сразу не сгинет, погодя она воскреснет - когда подмеркнет,
потеряет новизну радость. А пока - радость была, плескалась у горла,
просясь наружу добрым словом, песней и стихом. Да не мастак я на эти
штуки, и не к месту они: солдаты спят. Сколько солдаты недоспали за
Великую Отечественную? И сколько еще недоспят, когда эшелон достигнет
последней остановки?
Я - в своем законном закуточке у окна, наливавшегося рассветпой синью.
Спать не сплю, так, забытье, порой уплотнявшееся, порой редевшее. В
мозгу кавардак: рельсы раскручиваются то как папирусные свитки, то как
ленты воспоминаний, мелькают, сдвигаются во времени события и люди,
переплетаются стук, грохот, вой.
В висках и темени покалывает. На мгновение озаряет ясная, как вспышка,
мысль: "Вот пограничники были стальные люди. Не то что я. Хотя и они
состояли из костей и мяса. А нервов у них не было. Но, может, и были
нервы". На мгновение же крепко засыпаю и пробуждаюсь от боли, раздирающей
левую кисть.
Смотрю на свет от "летучей мыши" - пальцы разбиты, в крови.
Долбанул кулаком об стенку, дрался во сне. Хорошо, что старшина
Колбаковский отодвигается от меня. Да-а, нервишки... Поистрепался Петя
Глушков за Великую Отечественную.
Семнадцатилетние посматривали на меня сочувственно и ува"
жптельно, на Головастикова - осуждающе. Ветераны на Головастпкова не
смотрели, сталкиваясь с моим взглядом, прятали глаза.
Старшина на полном теноровом регистре внушал:
- Головастик ты, Головастик, дурья твоя башка! Эдак и под трибунал
загремишь. Винись перед лейтенантом, бисов фулиган...
Головастиков сутулился над нетронутым котелком пшенки, лицо бледное,
шея в бурых пятнах. Нерешительно поднялся, заплетаясь ногами, приблизился
ко мне:
- Разрешите обратиться, товарищ лейтенант?
- Ну?
- За-ради Христа простите меня, обормота... Нечистый попутал... Я в
тверезости смирный и выпимши не буяню... А тут попутало... З-за Фроськи
все, з-за стервы... Гуляет она... Ну, сердце закипело... Простите, товарищ
лейтенант!
- Претензии к жене, а замахиваешься на меня?.. Учти, Головастиков, -
сказал я, желая поскорей закончить это объяснение, - ты грубейше нарушил
воинскую дисциплину, но на первый случай ограничусь выговором. Объявляю
тебе выговор! Повторится чтолибо подобное - под арест, на "губу". Или
похлестче. Дошло?
- Дошло, товарищ лейтенант! Аж до печенок! Я и тверезый смирный, и
выпимши не буйный... Не повторится, товарищ лей-"
тенант!
- И чтоб вообще не пил больше. Обещаешь?
По его лицу видел: не обещает. Я спросил:
- Так как насчет выпивок? Завяжешь?
- Завяжу, товарищ лейтенант. То ись попытаю...
"Ответик", - подумал я и сказал нравоучительно:
- Не подведи себя, товарищей и меня. Всё.
Головастиков выдавил мучительную улыбку, вздохнул вроде бы с
облегчением. Фронтовики вздохнули явно облегченно, от меня уже не отводили
взгляда. Да и мальчики повеселели. Будто ничего дурного и не произошло
вчера вечером и желательно обо всем позабыть быстрей. Но в том-то и
загвоздка, что я это быстро не забуду, хоть расстарайся.
Разбитые пальцы побаливали, я их обернул носовым платком.
Драчев приставал с индивидуальным пакетом, и я сдался, и он начал
бинтовать мне руку, от усердия высунув кончик языка.
"Перевязывает, как на фронте", - подумал я и усмехнулся: боевая рана.
Солдаты допивали чай. Головастиков занялся кашей, его похлопывал по
плечу Кулагин. Головастиков жевал, облизываясь.
Свиридов клянчил у старшины аккордеон, но тот, приглядевшись ко мне,
сказал:
- Замучил инструмент и личный состав. Сегодня передых.
Будешь образцового поведения - завтра вручу.
- Карамба! - сказал Свиридов высокомерно.
- Что?
- По-испански - проклятье, товарищ старшина.
- Кого ж ты проклинаешь?
- Никого в частности, товарищ старшина. Так, вообще... Но промежду
прочим, товарищ старшина, напрасно жметесь, это вас не украшает.
- Тебе б судить, что меня украшает! Но замечу тоже промежду прочим:
будешь хамить - не видать инструмента как своих ушей.
- Я? Хамлю? Товарищ старшина, как можно!.. Что я, хамлет какой? -
Театрально жестикулируя, Свиридов возвел очи к небу. - Просто крайне
нуждаюсь в музыкальном сопровождении... Была не была - рискнем без него. -
С придыханием, с ужимками пропел-прохрипел: - "Я понял все: я был не
нужен... Ту-ди, ту-ди, ту-дитам, ту-дитам, ту-дитам... Не нужен..." -
Сказал: - Без музыкального сопровождения не пойдет. - Свернул толстенную,
в два пальца, самокрутку из злейшей махры, выпустил сизое облако, от
которого у меня запершило в горле. Так что бабушка надвое сказала, что
приемлемей - аккордеонные танго либо такая свирепая махорка.
Старшина невозмутимо спрятал аккордеон в футляр, поставил на нары.
Сверху сказал Логачееву:
- А кто котелок будет мыть за тебя?
- И все-то вы засекаете, - сказал Логачеев.
- Сверху видней! А ты давай-давай мой котелок. Не забывай, Логачеев:
труд создал человека.
- А люди создали труд, - вставил Свиридов.
Старшина не принял шутки:
- Не мудри. Труд создал из обезьяны человека. Точка!
- Товарищ старшина, а вы воркотун. - Свиридов не унимался, хотя на
физиономии как маска - пи один мускул не дрогнет.
- Это как попять?
- Так: воркотун - значит ворчун.
- Ворчун, - согласился Колбаковский вполне добродушно. - С вамп не
поворчишь - на шею сядете, заездите.
Подвернулся Рахматуллаев, ослепил белейшими зубами:
- Ну, на вас далеко не уедешь, где сядешь, там и слезешь.
- И то, - Колбаковский согласился еще более добродушно, но глаза
щелились, подрагивали брови - признак того, что старшина недоволен.
Да и мне разговор не нравится: вышучивающий тон, высмеивание старшего и
по должности, и по возрасту, панибратство.
Не припомню, чтоб прежде солдаты так разговаривали со старшиной роты. О
его авторитете я обязан печься. И я сказал:
- Товарищ старшина, что у нас по распорядку дня?
Я хотел дать Колбаковскому повод пресечь это вышучивание, достойно
выйти из неловкого разговора. А старшина расцепил мою фразу как упрек,
пустился в оправдания:
- По распорядку? Дня? Это самое... Политинформация, читка газет... Да
вот заговорили меня, товарищ лейтенант, будь они неладны, разболтали
старого...
Что старый, это верно. Вернее - стареющий. И потому дающий маху. Но
какой педагог из лейтенанта Глушкова? Бывают хуже, да редко.
На очередной остановке меня отозвал гвардии старший лейтенант Трушин,
указывая глазами на забинтованную кисть:
- Это в драке с Головастиковым?
- В драке? Ее не было, окстись!
- А что было? Замазываешь? Почему не докладываешь по команде?
- Не считаю целесообразным раздувать.
- Создаешь видимость благополучия? Чепе скрываешь? Очковтирательством
занимаешься?
Трушин говорил сердито, пришепетывая, а я засмеялся: нелепо выглядели
эти обвинения. Трушин сказал:
- Оборжешься! Так что все-таки было?
- Был крупный разговор. Солдат осознал вину, наказан.
- Мера взыскания?
- Объявил ему выговор.
- Хо, разгильдяй, пьяница отделался легким испугом!
- Пусть так. Но ведь за один проступок дважды не наказывают...
- Хитер, хитер, Глушков! Тем не менее комбату я доложу, - сказал
Трушин, а я подумал: "Кто ему "стукнул" про Головастикова? Ночью, что ли?"
Трушин верняком доложит комбату. Дойдет и до командира полка и его
замполита. Могут потрясти мою душу, а могут оставить без последствий. Все
же мне сподручней разобраться, командиру роты. Я и разобрался, наказал,
как посчитал нужным. За один проступок дважды не налагают взыскание. Если
на кого-то еще и наложат, так на меня.
- А ты, Петро, гнилой либерал. Подыгрываешь подчиненным, всегда
отличался этой слабинкой. Трусишь, что отомстит? Боишься пулю в спину
получить в бою?
Это уже не смешно. Это глупо и злобно. И я сам разозлился, прошипел:
- Ты хоть мне и приятель, хоть мы и давненько знакомы, но я тебе скажу:
ворочай мозгами, иначе получишь не пулю в спину, а кулаком по спине.
- Но-но, - миролюбиво сказал Трунит, - не сбрасывай со счетов, что я
твое начальство.
- Сброшу не со счетов, а с поезда, дуролом!
- Разошелся. Псих ты, Петро!
- А ты дуролом!
На том и расстались.
Стычка с Трушиным почему-то меня не разволновала. Я позлился-позлился -
и отошел. А обида на Головастикова и на себя сидела, как заноза. Выдернуть
бы ее к чертям собачьим.
Эшелон тащился, беспрерывно останавливаясь. Словно нам давалась
возможность попристальней вглядеться в то, что натворила война. Как будто
мы не насмотрелись на это! А вот снова - пепелища, печные трубы посреди
пустырей, развалины, руины, искромсанные воронками, траншеями и окопами
поля, вывороченные с корнямн деревья. Взорванные, разбитые городки,
деревень почти нет - на пх месте землянки, там и ютится народ.
Подъехали к Минску - коробки сожженных и разрушенных зданий, руины,
руины. Где только живут люди в этом большом и мертвом городе? Но - живут!
Дымят фабричные трубы, под гору катит трамвайчик, его обгоняет автобус, на
тротуарах пешеходы.
Значит, город не мертв, не мертв. И в то же время что-то во мне саднит
- вроде разочарования. Будто наверняка ожидал встречи с уже
восстановленным, отстроенным Минском, а вижу те же развалины, что и летом
сорок четвертого. Разумом понимаю: чтобы восстановить разрушенное,