I. Святой Франциск и его время Глава II

Вид материалаРеферат
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22


Скот не допускает, как это делает святой Бонавентура, что факт познания происходит из-за внутреннего озарения, но допускает, что любовь ведет разум к высшей истине. Он не признает телесных причин, которые порождают творения, но признает духовное начало, ecceitas, которое индивидуализирует и различает их. Он не довольствуется словами, как святой Бонавентура, что память, интеллект и воля «sunt consubstantiales, coaequales et coaevae, se invicem circumincedentes», и что любовь с помощью Благодати переходит точку, дальше которой не может идти разум, но утверждает, что воля, не определяемая интеллектом, главенствует над ним и ведет его, предписывая ему тему исследования, концентрируя или рассеивая его, позволяя или запрещая ему мыслить. Основываясь на интеллекте, Скот думает, что человек был бы добрым животным: «Sic homo esset unum bonum brutum», а он с приматом воли и не впадая вместе с тем в слепой волюнтаризм, пытается обеспечить себе сильную и оригинальную личность. Христоцентрический принцип, на котором основана вся мысль святого Бонавентуры, поднимается у Скота до грандиозной концепции Summum Opus, воплощения Сына Божьего. В мыслительном процессе, который, если и не имеет возвышенности экстаза, обладает возвышенностью самых проницательных видений, Скот обращается к глубинам божественного и, соединяя, с одной стороны, учение о любви Бога, а с другой - учение оксфордской францисканской школы о Воплощении, заключает: Бог есть любовь. Он не только причина и граница любви, но Сам есть любовь. Бог, во-первых, любит Самого Себя; во-вторых, Он любит Себя в других творениях, которые любят Его свободно и участвуют в любви, которую Он несет и которая есть Блаженство; в-третьих, Он хочет, чтобы Его любил кто-то внешний по отношению к Нему, который мог бы любить его высшей любовью; в-четвертых, Он предвидит сущностное единение этой человеческой природы, которая должна любить Его превыше всего, даже если человек не согрешил бы, то есть он предвидит человека, способного любить Его бесконечно, как Он любит Себя, человека, который обладал бы божественными качествами, - вот причина Воплощения. Следовательно, падение Адама не стало причиной божественного плана Воплощения, но сделало так, что Иисус был Господином мира в страдании раньше, чем в радости. Дунс Скот считал почти обидой для Сына Божьего мнение, распространенное среди теологов, что первой причиной Воплощения было искупление. Это недостаточная причина для столь удивительного чуда! Уже Роберт Гроссетест, Роджер Марстон, Матфей д’Акваспарта, Гульельм из Варе обдумывали эту проблему, но никто четко не сформулировал и не разрешил ее. Скот (рассуждения которого характеризуют не поиск собственного утешения, а публичное признание славы Бога и того, что Бог любит) воспевает величие Слова, освобождая Его от случайности согрешения Адама, а также хочет прославить Матерь Божью, освободив ее от первородного греха; и на основании своей духовной волюнтаристской концепции греха, своего разделения общей природы и индивидуальности отдельных людей, своего учения постепенного восхождения предопределения он утверждает непорочное зачатие Марии. Святой Франциск - рыцарь Мадонны; святой Бонавентура - ее поэт; Скот - теолог, заслуживший даже титул «доктора Марии»; но он теолог, который строит потому, что любит, и любит конкретной францисканской любовью, которая есть praxis. Сам он дает такое глубокое определение любви: «Ostensum est dilectionem esse veram praxim». Именно потому, что любовь есть практическая деятельность, построения Скота синтетичны; он понимает вселенную как пирамиду, составленную из родов и видов, которые возвышаются ступенями, и каждый низший соединяется с высшим своей самой достойной частью; так природа чувственная соединяется с мыслительной через человека; а человек, суммирующий в себе космос, соединяется с Богом посредством воплощенного Слова, - вершины, к которой стремится все творение. Иисус Христос рядом с «троном Всевышнего - примирение всех крайностей: времени и вечности, пространства и бесконечности, случайного и необходимого, конечного и бесконечного. Иисус Христос - это последний диалектический предел творения». Универсалистское и унитарное Средневековье не создало более высокого триумфа Слова, чем мы видим это у Скота, разве что в сверхчеловеческом видении Данте; но полезно напомнить, что это - логическое и теологическое развитие того принципа Царского достоинства Христа, которое чувствовал Беднячок из Ассизи, когда с изображением огромного креста, нарисованного мелом на его бедном плаще, он метался по склонам горы Субазио, крича: «Я глашатай великого Царя!». Оправдание творений в любви, зародившееся в Ассизи с Песней брата Солнца, развернутое и систематизированное в Верне с Itinerarium святого Бонавентуры, получает свое философское оформление от этого шотландца, который на основании тончайшей логики делает вывод: воля есть любовь, практическая деятельность есть любовь, знание есть любовь, благодать есть любовь, видение, дающее блаженство, есть любовь. Сама мысль, будучи обусловленной волей, есть любовь. Следовательно, реальность есть любовь. Никогда еще более сухая форма не означала более глубокой и умной любви. Никакая другая доктрина не отвечала так на самую простую и основную склонность людей и говорила о всех живущих: стремление к счастью, тому особому счастью, которое есть Благо.


Роджер Бэкон


Святой Бонавентура изучает мистический подъем, который привел святого Франциска к стигматам, и пишет Itinerarium mentis in Deum; Скот конкретизирует любовь и волю святого Франциска в доктринах, дерзких для того времени, пророческих для нашего; и венцом их является догма о Непорочном Зачатии и культ Царского достоинства Христа. Но именно Роджер Бэкон превратил любовь к творениям в научное наблюдение; он, склонившись над явлениями природы с францисканской необходимостью конкретности, ясности, братской полезности, привел францисканство в науку, которая зарождалась в то время, и на основе францисканства начал придавать науке самостоятельность. Францисканская импульсивность и оригинальность достигали в нем парадоксальности. У него была огромная горячая вера, не только в Бога, но и в природу, в людей, в себя. Он чувствовал, что вселенная бесконечно полна секретами, а его собственное «я» - способностями. Он утверждал, что может за три дня научить читать и понимать такие языки, как греческий и еврейский; он утверждал (как будто охотясь за единственным призраком, который пугал его: неспособность к работе), что в старости учиться легче, чем в молодости. Может быть, поэтому он написал De retardandis senectutis accidentibus. Он не строит силлогизмы и не философствует. Очень личностным, непереводимым языком он нападает на схоластов, от Александра из Гэльса до Альберта Великого; он высмеивает тех комментаторов, которые строят теории на неверном тексте Аристотеля. Он видит, наблюдает, экспериментирует, применяет. Знание для него - действие; ему необходимы факты. В этом смысле он еще менее интеллектуал, чем святой Бонавентура и Дунс Скот. Он не может открыть что-нибудь или осознать закон, не подумав сразу, как можно применить это для улучшения человеческой жизни. У него душа Леонардо да Винчи с францисканской религиозностью. Как Леонардо, он считает основанием знания математику, которую он называет алфавитом философии, «scietiarum porta et clavis». За два с половиной века до Леонардо в своей бедной келье он предвидит появление летательных аппаратов, пароходов, огромных одноарочных мостов; за два века до Колумба в Tractatus de Geographia, вызывающем восхищение Гумбольдта, по поводу количества земель, годных для обитания, он пишет слова, над которыми размышлял Колумб: «Чтобы открыть форму земли, нужно направить парус на восток, чтобы достичь запада». За три века до своего однофамильца Фрэнсиса Бэкона францисканец Роджер Бэкон говорит в шестой части своей Opus Maius об экспериментальном методе. Почти за четыре века до Галилея, утверждая, что оптика - цветок философии, он предвидит использование линз в астрономии, телескоп, микроскоп, изучает скорее звезды, чем астрологию, в которую, однако, по-средневековому верит. Он устанавливает полезность стекол для исправления зрения, то есть открывает очки. Он пророк теории колебаний и быстрых повозок без лошадей. Он предтеча химии. Его францисканский разум отрывает алхимию от поисков золота, которые заставляли корпеть над тиглями и перегонными кубами волшебников Средневековья и, направляя ее на полезные открытия, пытается превратить ее в науку - химию, предназначенную, как говорит он сам, «для объяснения образования всех живых существ и минералов, для основания медицины».


Этот человек, который тратит за двадцать лет крупную сумму на зеркала, стекла, инструменты, манускрипты, испытывая за это суровые наказания и заключение от своих начальников, которые подозревают его в сделке с дьяволом, - глубоко францисканец по мысли и по цели своих исследований. Что касается идеи Бога, его теория похожа на теорию святого Бонавентуры, и он так же признает, что знание, полное истины, - плод дара Божьего через откровения, которые Провидение, прямо или косвенно в большом количестве дают человеку доброй воли. Поэтому он видит в великих философах античности предшественников христианской мысли и окружает их глубоким уважением, очень напоминающим уважение Данте к «великим духам» и Вергилию. Как святой Бонавентура сводит все искусства к теологии, Бэкон сводит все науки к Священному Писанию: их ценность тем выше, чем больше они укоренены в нем, совпадают с ним, служат ему. В нем истина, потому что пророки и святые были научены Откровением, а философы и ученые - пророками и святыми. Некоторые кажущиеся ошибки в священном тексте зависят от ошибок интерпретации, а последние - от незнания языка; поэтому Бэкон, развивая филологически-религиозную традицию, начатую в Оксфорде Робертом Гроссетестом, настаивает на необходимости изучать греческий, еврейский и восточные языки, чтобы исправлять священный текст, который переводчики и комментаторы изменяли каждый по-своему, читая и исправляя его без знания языка и единства метода. Что касается его самого, он знает арабский, владеет греческим, еврейским, халдейским; он пишет единственную греческую грамматику того века и введение к изучению еврейского. Не только греческий и еврейский, но и все современные языки должны изучаться для пользы торговли, для дипломатических отношений, но особенно для апостольской деятельности; миссии среди неверных невозможны без владения их языком, а именно миссии - вершина его желаний.


Предположения философии святого Бонавентуры, критическая проницательность схоластики, любовь к творениям в их внешней и конкретной реальности, страстное желание миссионерской деятельности говорят о принадлежности к францисканству этого отца экспериментального метода, который в своем антиинтеллектуализме ближе к своим противникам спиритуалам, чем это может показаться, потому что в сущности он борется с теоретизирующей научностью и закладывает истинную науку, которая хочет быть, а не казаться, делать, а не говорить, ради славы Бога и любви к ближнему.


Раймунд Луллий


К святому Бонавентуре по мистическому порыву, к Скоту по мотиву Воплощения и идее высшей власти Христа, к Бэкону по миссионерскому духу приближается блаженный Раймунд Луллий,терциарий с Майорки, жизнь которого была разнообразной и легендарной.


Он был поэтом. Благодать (которая в виде повторяющегося видения креста осенила его в возрасте тридцати лет, в роскоши придворной жизни, и именно тогда, когда он пишет поэму, чтобы завоевать желанную, но запретную женщину) не умерила его таланта, а направила его к Богу, и Dialogo d’amore fra l’amico e l’amato - это страстная идиллия в прозе, одна из прекраснейших в мистической литературе после Песни песней.


Он философ. Мы не будем преувеличивать его заслуги, как это делает Менендез-и-Пелахо, говоря, что он - «реалист, занимающий промежуточный период между Платоном и Гегелем», но можно сказать, что его априорная концепция реальности идеала, его параллелизм законов объективного и субъективного мира, его реальная логика - логика бытия, противостоящая логике Аристотеля, - предваряет некоторые новые требования логики, без ошибки идеализма, настолько же, насколько наука Бэкона предваряет современный экспериментальный метод, без ошибки позитивизма. Луллий не только созидатель. Он, как и Бэкон, ищет истину исключительно для того, чтобы защищать и распространять веру, поэтому он составляет математический логический механизм Высшего Искусства, с помощью которого собирается решать, посредством системы вопросов и ответов, любую научную проблему, убеждая самых закоренелых скептиков. Поэтому, зная, что при популяризации истины сначала обращают внимание на искусство, а не на философию, он пишет три романа в прозе: Blaquerna; Felix; Libre de cavalleria. Основная мысль, которая занимает его - обращение неверных, которому, считает он, каждый христианин должен посвятить все знание, всю волю, все силы; потому что каждый христианин как часть Христа должен продолжать Его спасительную работу. Для апостольской деятельности он оставил уединение Ранды, куда удалился после посвящения и, с разрешения Папы и под покровительством короля Иакова II, основал для меньших братьев, проповедующих в исламских странах, колледж Мирамар на острове Пальма. Туда приехали тринадцать учеников; они изучали арабский язык, а не только рациональный метод проникновения в разум народов, которых они будут обращать. Так испанский францисканец осуществил то, что английский францисканец в то же время рекомендовал Папе всеми своими силами: миссионерскую подготовку, миссионерскую культуру. Но Раймунд Луллий не был человеком, который ограничился бы только подготовкой миссионеров в колледже. Он сам пошел в миссию; для этого он оставил Мирамар и путешествовал по городам и замкам, спорил с учеными, говорил на площадях с торговцами и нищими, просвещал падших женщин и мужчин в тавернах и бедных кварталах города. Он путешествовал в Европе, в Африке, в Святой Земле, преподавал в Монпелье и в Париже, даря свой талант философа и поэта всем душам, используя тонкость диалектики, богатство образов, волшебство стихов для достижения своего единственного идеала: человечества, посвященного Христу. Он не был рад, пока кровью не скрепил свою веру. После восьмидесяти лет трудов он нашел мученическую смерть от избиения камнями на алжирском берегу. Два генуэзских купца подобрали его, умирающего, и хотели перевезти в Геную, чтобы обогатить свою родину останками мученика, но ветер изменил курс корабля и привел его к Майорке, и глаза Раймунда Луллия увидели на заре, которая для него стала зарей вечности, его остров, возникающий из моря. Говорят, что в агонии он повторял генуэзцам свою идею-фикс: «За морем, что окружает Англию, Францию и Испанию, напротив этого континента, который мы видим и знаем, есть другой континент, которого мы не видим и не знаем… Мир, который не знает Иисуса Христа…». Один из двух генуэзских торговцев запомнил эти слова и рассказал о них своей семье. Его звали Стефан Колумб.


Другие мыслители


Кроме этих великих деятелей, нужно упомянуть других: Иоанна Рошелльского и Эуде Риго рядом с Александром из Гэльса; Иоанна Пеккама, Матфея д’Акваспарта, Гульельмо де Варе рядом со святым Бонавентурой, независимого Петра ди Джованни Оливи (который однако, согласно последним исследованиям, гораздо более принадлежит к Церкви и Ордену, чем пытались показать спиритуалы, неумеренно используя его имя и труды), и педагога Жильбера де Турне, который написал своего рода De magistro в De modo addiscendi для Иоанна, сына графа Фландрии, и политический трактат Eruditio regum et principum для Людовика IX. Нужно также упомянуть эрудита, гордость магдебургской школы, брата Варфоломея Англичанина, который написал первую средневековую энциклопедию, De proprietatibus rerum; она имела широчайшее распространение до 16 века (которое не уменьшило значение знаменитой Speculum universale Винченцо Буво), к ней постоянно обращались ученые елизаветинского периода и сам Шекспир. Даже сейчас ее интересно читать из-за точности информации, верности, свежести и красочности географических описаний. Некоторые страницы об итальянских областях прекрасны. Брат Варфоломей вышел из «башни слоновой кости высокой культуры» и писал для simplices et rudes. С него францисканцы начали смиренную и великую работу интеллектуальной милостыни: распространение науки.


Начиная с этих мыслителей, францисканство из жизни, которой оно было, становится философией, которая, будучи максимально верной августинскому платонизму, сохраняет почти во всех своих ответвлениях эти основы: учение об озарении в вопросе о познании, примат воли, моральную необходимость Откровения, которое дополняет размышление, и, следовательно, вывод о том, что теология венчает философию; в теологии христоцентрический принцип, который придает Воплощению мотив прославления и воспевания Сына Божьего независимо от искупления людей; наконец, в том, что касается концепции жизни - мистико-поэтический символизм, который видит в творениях иносказательное изображение Иисуса Христа и - в отличие от холодного и риторичного средневекового символизма - любит творения не только за то, что они значат, но и за то, чем они являются и чего стоят, как дело Великого Блага.


Эта философия, возникшая из интуиции и жизни святого Франциска, - прежде всего знание, направленное к действию. И деятельность - еще больше, чем результат, - остается матрицей францисканской мысли, откуда ее характерные черты соединения с реальностью, конкретности, любви, привлекающие всех, кто может дойти до истины только по пути любви.


Святой Антоний Падуанский


Великие ученые, против которых страстно боролись спиритуалы, возможно, не очень хорошо зная их, были на самом деле их братьями по концепции любви, жизни и вечности. И те и другие, спиритуалы и интеллектуалы, делали вклад в развитие проповедничества, то есть прямой апостольской деятельности в народе, что было, в соответствии с Евангелием, основной идеей святого Франциска. Два течения сохраняют свои различия в форме проповедования: одно - схоластичное, научное, латинское, другое - народное. Но новый дух одинаково пронизывает их, и в этом утверждается их сходство.


Святой Франциск с его непосредственностью, происходящей от блестящей интуиции, стал революционером священного красноречия; и самая первая францисканская проповедь, божественная и шутовская, завоевала ученых и невежественных, рыцарей и бродяг, кардиналов и пиратов, птиц и волков. Но не все могли быть такими, как святой Франциск. Первым, кто утвердил высокую ученость и народную простоту в неопровержимом красноречии, был святой Антоний Падуанский.


Более чем десятилетнее августинское образование дало ему крепкую религиозную и научную культуру и, еще раньше, теологическое объяснение францисканской жизни, которая потом понравилась ему как совершенное исполнение Евангелия. Решительно перейдя от одиночества молитвы и учебы к завоевательной апостольской деятельности, святой Антоний, двадцатипятилетний юноша, оказался готовым к проповеди, к полемике, к преподаванию с твердым знанием Священного Писания и отцов Церкви, с хорошим знанием классиков и прекрасной осведомленностью в современной науке. Из великого центра арабской культуры, каким был его родной остров, и из великого центра юридических наук, каким была Италия, из крестового похода против альбигойцев в Провансе и из крестового похода за мир в «отпавших городах», из опыта размышления и опыта искушения, который тоже прекрасный учитель, Антоний усвоил то, чего не могли дать ему книги: тенденции его времени и секрет проникновения в сознание. Он обладает решительным и иногда пророческим теологическим мышлением, горячим и насыщенным красноречием, фантазией художника, живым и почти современным осознанием ценности культуры.


Он берет из Евангелия и у отцов Церкви почитание Святейшего Сердца и переносит его к святому Бонавентуре; почитание Христа, Царя творения и искупления, и переносит его к Скоту; почитание имени Иисуса и переносит его к святому Бернардино Сиенскому; почитание Крови Христовой и переносит его к святому Иакову из Марки.


Его миссия не позволяет ему оставаться в области умозрения; францисканская конкретность открывает ему глаза на пороки времени, на ростовщиков и лицемеров, на насильников и чревоугодников и особенно на неправедных священнослужителей. Он неумолимо выступает против распущенности клира. Более того, из его страниц, в общем похожих на писания всех проповедников покаяния, выделяются те, на которых он критикует недостойных священников, в том числе и епископов.


Наблюдения о тщеславии, обжорстве, симонии contra prelatos et malitiam eorum столь суровы, что наводят на мысль, что святой Антоний читал их не на публике, а в узком кругу. Такое поведение - новое, насколько мне известно, во францисканском проповедовании первых лет и редкое впоследствии - показывает нам мужество души Антония. Его поведение, столь отличное от поведения его великого отца и гордый язык святого Антония объяснимы, если вспомнить, что он, священник, чувствовал острее, чем святой Франциск - мирянин и обращенный - право и долг упрекать своих собратьев. Не случайно святой Франциск, знаток людей, называл его «мой епископ».


Францисканская линия проявляется, однако, в методе убеждения и мягкости по отношению к неверным. Может быть, «молот еретиков» думал, что грешников можно обратить в первую очередь собственным примером, что волков ловят лаской, и обвинял в рассеянии стада нерадивых пастухов. Пастухам же он, как и святой Августин, рекомендует любовь: «Plus a vobis amari appetat quam temeri. Amor enim aspera dulcia, importabilia levia; timor vero ipsa levia importabilia facit».


Как все священные писатели того времени, святой Антоний использует, иногда неумеренно, символы и подобия и изощряет ум в ссылках на Библию. Но даже в эту обычную форму средневековой ораторской прозы он вносит свою решительную личность. Символ - это его способ видения реальности, то есть открытие вечного в случайном, духа в материи, того, что он любит, в том, что он использует. И поскольку он не испытывает недостатка в художественной фантазии, подобие увлекает его за пределы символа, прекрасное само по себе.


Святой Антоний, желая сделать свою проповедь более живой, прибегает не к примерам из мирской истории и не к анекдотам, а к жизни растений и животных, к природе, которую он по-францискански чувствовал, и к науке, как предлагали ее бестиарии и энциклопедии, и поэтому в своих аналогиях и сравнениях передает нам почти поэтическую ботанику и почти сказочные зоологию и географию своего времени, соединенные с необоснованной этимологией и анатомией, приложенной к душе, и терапией, приложенной к морали. Интересно, например, описание пяти чувств в Sermo in die sancto Pentecostes, с особенно тщательным описанием физиологии и анатомии органов слуха. Но эти небольшие экскурсы в область науки не отрывают святого Антония от единства плана работы, который состоит в согласовании в каждой проповеди Евангелия, Начала мессы, Послания о доминиканской мессе и отрывка из Ветхого Завета, вошедшего в дневную Службу, - «четверки коней», которая заставила бы трепетать любого менее искусного возницу, чем он, не столь легкого и не столь искусного в ведении ее по путям аллегории, аналогии, морали. Эта попытка единства, которое, однако, никогда не становится синтезом, - не только требование его разума и его времени, но соответствует гармоничной архитектуре, которую святой Антоний хочет придать проповеди, чтобы не утомить аудиторию. Итак, если к священной образованности он присоединяет мирскую науку, и если расточает одну и другую в прекрасных уподоблениях, и если часто находит элегантные и лапидарные фразы, это, конечно, не из-за тщеславия или моды, а из-за вернейшего критерия апостольской деятельности.


Его ум ученого и контакт с миром убеждают его, что вкус читателей и слушателей его времени стал очень взыскательным и считает пресной «nisi verba polita, exquisita et novum quid resonantia invenit, vel audierit, legere fastidit, audire contemnit». Итак, чтобы слово Божие не было скучным и не подвергалось презрению, святой составляет проповедь самыми разнообразными способами, оживляет ее и делает интересной своими наблюдениями in naturalibus, ставя на службу апостольству все богатства знания, все усилия ума.


Святой Антоний очень хорошо понимал миссию культуры, находясь уже не перед неграмотной деревенской публикой, а перед горожанами, искушенными и привередливыми, которые могли не принять слово Божие, если оно не было представлено так, как они хотели. Как послушание подняло высоко пламя его интеллекта, которое святой Антоний до этого укрывал под смиреннейшим молчанием, так милосердие заставило его оставить мягкое моральное увещание ради ученого красноречия, мастером которого он был. Расхождений, которые некоторые историки, не проникнутые францисканским духом, обнаруживают у святого Антония со святым Франциском, не существует, они только кажущиеся. Линия смиреннейшего и великого ученого находит свое оправдание во вкусе той очень требовательной и чрезвычайно критичной публики, готовой заскучать, отвергнуть, выразить презрение - как и сегодня. Прежде чем Возрождение обратило внимание на форму, этот францисканец, живший в 13 веке, со своей любовью к красоте и интуитивным осознанием ценности красоты, присущим его внутреннему миру, утверждал необходимость слова polita, exquisita, и объединял священную науку с мирской, и делал это с легкостью, потому что природа в его глазах францисканца - не мирская, но достойная восхищения работа Бога, и долг благодарности и радость восхищения и созерцания - изучать ее.


Между веком Абеляра и веком святого Фомы Аквинского, между годами святого Франциска и святого Бонавентуры Антоний Падуанский пролетает, как метеор, собирая в гамме своего слова культуру и благочестие прошлого и зародыши будущего и реализуя в себе две основных добродетели, по которым ученый может быть назван францисканцем: смирение и страсть к апостольской деятельности.


Бертольд из Регинсбурга


В то время как святой Антоний воплощает тип красноречия, промежуточный между научным и народным, святой Бонавентура - торжественную риторику, Бертольд из Регинсбурга представляет народную проповедь. Святой Бонавентура был Боссюэ, а Бертольд - святой Бернардино двенадцатого века. У Бонавентуры была изысканная аудитория: Людовик IX и его двор, кардиналы, преподаватели университетов, студенты и клирики, благородные клариссы из монастыря Лонгшамп; он писал свои проповеди, часто обращаясь к святому Бернарду, всегда черпая сведения из своего богатого и глубокого внутреннего опыта; потом он разворачивал их согласно дробному схоластическому делению: тема, развернутая тема, введение, определение, доказательство, - строя силлогизмы, подтверждая, приводя примеры ad hominem; следовательно, у него были цитаты, иллюстрации, подведение итогов. Ученая публика не находила, что возразить, в то время как души удивлялись, возможно, в первый раз слыша песнь божественной любви в клетке разума. Роджер Бэкон, однако, осмеивал искусственные и многословные построения педантов: «Divisiones per membra faciunt sicut artistae, concordantias sicut legistae, consonantias rythmicas sicut grammaticae».


Но большая часть францисканских проповедников, имея в качестве публики народ в приходе и на площади, говорили по примеру святого Франциска. Бертольд Регинсбургский - очень представительная в этом смысле фигура. Однако отметим сразу, что его простота - не простота брата Льва и блаженного Эгидия; это простота образованного человека, который знает, что в разговоре с учеными достаточно определенной специализации и нужной терминологии, а в разговоре с несведущими и малообразованными мало одной доктрины и словаря. Бертольд обязан своим духовным воспитанием Давиду Аугсбургскому, глубокому мистику, которого тевтонская провинция, удивительная по своему развитию, сразу дала францисканству, а своим образованием - Варфоломею Англичанину. Брат Бертольд говорил, как того хотело Правило миноритов, «о грехах и достоинствах, о покаянии и славе»; но, основываясь на священной науке, его речь использовала факты, примеры, речевые обороты из жизни его слушателей, интерпретировала их нужды, говорила об их домашнем обиходе и их труде, давала новости гигиены, торговли, географии, науки, советы, полезные для вечного спасения и временного благосостояния; он был для них книгой и газетой; он упрекал, высмеивал и переходил от слов к делам, когда помогал грешникам изменить жизнь, потому что бесполезно каяться, если кающийся не может выйти из порочной жизни.


Где бы он ни появился - в Швейцарии, в Австрии, в Венгрии, в Богемии, - везде собиралась многотысячная толпа. Бертольд должен был проповедовать на открытом месте и не задерживаться много дней подряд в одном городе, потому что из-за большого стечения людей не хватало продуктов. Это была уже не толпа крестьян или рабочих под крылом большого аббатства; это была толпа ремесленников и мастеров, мелких производителей и торговцев зарождающегося города; здесь были ткачи, перевозчики, стекольщики, литейщики, ювелиры и кузнецы, художники и батраки, копошащиеся на мрачных и грязных улочках, живущие в тесноте темных домов, над которыми рано опускалась северная ночь и приходилось работать при дымном свете масляных ламп; это была толпа безымянная, но состоящая из удивительнейших личностей, воплощающая себя в индивидуальном труде, жадная до свободы, суеверная, верящая в фантастику, - прекрасная почва для ересей и восстаний. Под этой рабочей толпой колебалась другая, праздная, порочная, вне закона, испорченная новым язычеством, чувственная и суеверная, отупевшая, с подавляемой ненавистью, готовая восстать от любого движения высших слоев. В этот бродящий мир, авангард промышленной цивилизации, слово Бертольда Регинсбургского несло солнечную ясность и радость проповеди, рожденной между Субазио и Сполетской равниной.


Миссии


В том уголке Умбрии, вместе с проповедью, которая делается простой и ясной, чтобы проникать в сознания, возродилась евангельская идея Euntes docete. Бедность, казалось, облегчала походы. Святой Франциск направился сам и направил своих братьев по дорогам, не обращая внимания на опасности, с божественным горением, убежденный, что тот, кто хочет обратить к службе души в землях неверных, должен сначала бросить туда семя жертвы. Поход в Марокко, начатый, когда он еще был жив, и закончившийся мученической смертью братьев, которые принимали в нем участие, со славой открывает историю францисканских миссий. Бедность, то есть добровольный отказ от всех удобств путешествия, и конкретное желание самопожертвования облегчали эти апостольские походы. Именно францисканцы первыми совершили мирные крестовые походы против неверных, и вместе с тем это были гражданские путешествия, основанные на обмене идеями и дипломатическими отношениями между Западом и Востоком. Такой примирительный и дипломатический характер проявился около середины тринадцатого века, вследствие факта, ужаснувшего всю Европу: монгольского нашествия, которое, разлившись по Руси, дошло до Саксонии, Венгрии, Адриатического моря. Церковь увидела в этой угрозе план Провидения, в желтолицых людях - души, которые нужно спасти, в монгольской империи - завоевание для Царства Божьего, и отправила своих представителей к этим новым варварам, выбрав послов не из сановных прелатов, а из членов нищенствующих Орденов: доминиканцев и францисканцев.


В 1245 году Иннокентий IV назначил апостольским посланником для посольства к великому татарскому хану брата Иоанна дель План дей Карпини. Если правда, что План дей Карпини - это старое название равнины Маджоне, то никогда столь деятельный человек не происходил из более идиллической и мечтательной местности, Сполетской равнины в миниатюре недалеко от озера Тразимено. Когда Папа предложил ему ехать к татарам, ему было 63 года, он сорок лет был францисканцем (что означает работу на износ) и двадцать лет осуществлял миссию в Германии. Он приехал туда в 1221 году и, с хитростью стратега начав из долины Родано, насадил корни Ордена в Саксонии; из Саксонии он распространил их в Богемии, Венгрии, Польше, Норвегии, Дании, Швеции, пересекая Европу от Лорены до Силезии, от Альп до Северного моря на своем ослике, потому что, будучи очень тучным, он почти не мог ходить. Народ собирался вокруг его смиренного шествия, и братья окружали его, как цыплята наседку, потому что он любил их, заботился о них, вел их: в глазах этого толстого человека была сладость Ассизи. На склоне лет и после такой-то жизни ему предлагали ужасное путешествие через незнакомые земли и жестокие народы; он согласился. Он был хорошим сыном отца, который на последнем пределе сил жаловался, что он ничего не сделал, и хотел начать жизнь заново.


Он выехал из Лиона в день Пасхи 1245 года с двумя спутниками, один из которых, заболев по дороге, оставил его. После страшного путешествия через Литву, Уральские горы, Туркестан они 22 июля 1246 года приехали в Каракорум, где, хорошо принятые ханом, насладились наконец отдыхом. Они присутствовали - как при видении сказок «Тысячи и одной ночи» - при коронации Куюка в центре его орды, живом сердце великой варварской империи. В великолепии восточного дворца, среди четырех тысяч послов со всех концов света, в сени Золотой орды, в фантастическом императорском павильоне с золотой крышей, золотыми колоннами, золотыми гвоздями два францисканских беднячка, как когда-то их отец «в надменном присутствии султана», излагают великому хану свое посольство с королевским достоинством.


«Мы посланы господином Папой, который есть господин и отец христианства. Он послал нас к татарским королям, принцам, народу, потому что хочет, чтобы христиане жили с ними в мире. В своем письме он предлагает им с нашей помощью стать христианами и принять веру Господа нашего Иисуса Христа, без которой они не спасутся. Он выражает свое удивление массовыми убийствами, которым вы предались над христианами, особенно над поляками, моравами, венграми; не гневите Бога такими делами и впредь воздерживайтесь от подобных ошибок».


Это был первый крик справедливости против насилия, жалости против силы, христианского сознания против монгольских хищников, и принесли это новое слово два человека без богатства, без оружия, без сторонников, сильные собственной верой, представители высшей западной цивилизации. Два миссионера быстро впали в немилость хана, «силы Бога и властителя вселенной», и после многих опасностей и перипетий достигли родины; но в долгом путешествии и во время пятимесячного пребывания в Каракоруме брат Иоанн наблюдал страну глазами разведчика, замечал людей и обычаи с точностью психолога, привез драгоценные сведения об экономике и войске татар, распространил христианство, примирил некоторые принципы русской Церкви с Римом; он, бедный брат, впервые завязал дипломатические отношения крайнего Востока с Европой.


Его путешествие - более богатое приключениями, чем некоторые современники выдумывают или приукрашивают, сидя за столом, - повторяют, mutatis mutandis, Гульельмо Рубрукский и Варфоломей Кремонский, посланные в 1252 году Людовиком IX к великому хану и приехавшие в Каракорум в 1254 году, через татарскую орду; его повторяют почти все францисканские послы, направляемые христианскими правителями к монголам и туркам; все такие путешествия означают годы пути, голода, унижений, отрыва от цивилизованного мира, опасности среди варваров, отсутствие иного утешения в безграничном одиночестве горизонта и души, кроме присутствия Бога и страсти к Его Евангелию и Евхаристии... Когда они могли служить ее.


Самый великий среди миссионеров 13 века, который к тому же имел счастье пожать плоды своего труда в следующем веке, Иоанн да Монтекорвино, отправился с несколькими собратьями в 1289 году из Риети с миссией Николая IV к великому хану; он прошел через Грузию, Армению, Персию, передавая правителям разных территорий и христианским епископам папские послания, пересек Индию, и, оставшись в одиночестве, сел на корабль в Ормузском проливе, будучи, совершенно точно, первым европейцем, совершившим такое путешествие по морю к хану Балеку. Один, не имея возможности получать новости из Европы и передавать свои, один перед бесконечными дорогами, поддерживаемый волей, о которой писал Скот, ради францисканского идеала - царства Христа среди неверных народов - он достиг своей цели, может быть, лучше нас, людей двадцатого века, которые летят из Рима в Пекин на самолете и с помощью радио ни на минуту не теряют связи с миром.


Францисканские миссии простираются в Святую Землю, в Румынию, в Грецию, во все страны Балканского полуострова, где встречают враждебное сопротивление схизматиков; в Литву, где тевтонские рыцари по политическим причинам противятся обращению местных жителей. И францисканцы страдают, молятся, благословляют, умирают. Многие из них умерли от лишений, и никто не узнал об этом. Умеренные? Спиритуалы? Какая разница перед лицом мученичества? На пути распространения Евангелия их всегда сопровождает Госпожа Нищета, освобождающая и мучительная, и она - главный миссионер, молчаливая, удивительная в своей силе воспитания, искупления, спасения.


Святая Клара и Второй Орден


Если миссии среди неверных представляют великий труд по распространению христианства, то второй Орден представляет максимум внутренней проповеди, а святая Клара олицетворяет францисканский идеал молитвы, бедности и радости. «Травинка» была достойна садовника; и она, назвав себя этим живым образом растения, во францисканском стиле выразила всю отеческую заботу Франциска, всю свою смиренную признательность. Первая половина 13 века наполнена благоуханием ее молчаливой жизни, в которой просто и естественно реализуется высокий мистический и социальный опыт.


Францисканское посвящение Иисусу Христу Младенцу, Распятому, Христу в Евхаристии и Деве Марии достигает в святой Кларе силы экстаза и чуда; бедность и радость, неотделимые последствия францисканской любви, формируют ее жизнь и уникальным образом завершают ее. В самом деле, верная дева, прижимая к сердцу буллу Иннокентия IV, которая подтверждает привилегию бедности, отдает себя в руки смерти, более счастливая, чем перед свадьбой, уверенная в Женихе и уверенная в себе, потому что у нее будет «хороший проводник». Скрытая в маленьком монастыре святого Дамиана, среди олив и кипарисов, Клара - ученица, но и советчица святого Франциска; молчаливый источник Песни брата Солнца, доверенная Григория IX, подруга и помощница первых францисканцев, живших после учителя, освободительница Ассизи от императорских шаек и сарацинских орд, новый тип девы-сестры, которая сохраняет в своем лице черты управительницы, способной на противостояния и бегства, и напоминает, очень издалека, профиль Беатриче. Монастырь святого Дамиана также представляет новый тип женского монастыря, который к затворничеству и хоровым молитвам бенедиктинского монастыря присоединяет коллективную бедность и все ее последствия в виде смиренного ручного труда, поучения, признательной молитвы благодетелям. Клариссы готовят лекарства для прокаженных, работают для церквей, помогают горожанам, участвуют в апостольской деятельности всеми средствами, доступными в их затворничестве, умеют восхищаться горами, деревьями и цветами, петь гимны, сиять от счастья согласно духу святого Франциска. Орден Бедных Дам быстро распространяется и за пределами Италии; дочери царей добиваются чести надеть одежду бедности; Агнесса Богемская в Праге, Кунигунда Польская в Сандеке и Изабелла Французская в Лонгшампе основывают монастыри, которые потом прославят их имена.


Второй Орден составляет для францисканского Ордена драгоценный запас внутренней жизни, капитал молитвы, жертвы, бедности, к которому прибегали и прибегают люди дела первого и третьего Орденов и все католики, которые любят святого Франциска.


Третий Орден и его святые


Третий Орден свидетельствует, какой резонанс имело слово Франциска в массах. Идея духовных группировок мирян, которые жили в миру под руководством религиозных орденов, не была новой в 13 веке. Премонстратинские и бенедиктинские аббатства были окружены верующими, пожертвователями: мужчины, женщины, целые семьи часто работали под руководством монахов и распространяли свою духовность, являясь полем для набора послушников. Еретические течения порождали другие общественные объединения, не без экономических и политических мотивов, которые находили среди тружеников зарождающегося города большой отклик. Не еретическое, более того, утвержденное Правилом, данным между 1198 и 1201 годами Иннокентием III, объединение умильятов в Ломбардии, характеризующееся духом бедности и труда, предшествует третьему Ордену францисканцев; но последний с самого начала получил более широкое развитие, имея характер более заметного религиозного Ордена и в то же время более глубокую социальную направленность. Мужчины и женщины, соединившиеся вокруг святого Франциска, покоренные его словом и его примером, участвовали в той волне покаяния и восхождения, которая пересекала средневековую Европу. Тот век был столь ориентирован на трансцендентное, что любая новая форма религиозной жизни распространялась с быстротой, с какой сейчас распространяются научные изобретения. На вопрос толпы, которая во что бы то ни стало хотела узнать секрет святости, святой Франциск ответил Посланием христианам, настоящей программой жизни согласно Евангелию и Церкви, и Правилом 1221 года. Самая его оригинальная часть - почитание Евангелия, требуемое даже от тех, кто живет в миру и имеет семью и магазины; требуемое, добавим, так полно, что это противоречит некоторым историческим обстоятельствам, создавая серьезные затруднения его последователям; оно запрещает присягать, носить оружие, принимать гражданские должности. Эти запреты освобождают терциариев от долга верности и, следовательно, от подчинения синьору или городскому магистрату; они освобождают их от всякой военной и гражданской службы, но подставляют под преследование закона и частное насилие. Поэтому Церковь считала своим долгом защитить их, признав их своими, освободив от военной службы, как это сделал Папа Гонорий III, избавив их от общественной службы, пусть и не от уплаты налогов, как это сделал Папа Григорий IX, взяв их, таким образом, под свою юрисдикцию и под церковный суд, как настоящих служителей Церкви, а не членов мирских организаций. Но история быстро восстанавливает свои права: Григорий IX объявляет, что терциарии могут присягать, чтобы устанавливать мир, чтобы утверждать веру, чтобы защитить себя, чтобы свидетельствовать в суде. Николай IV добавляет, что они могут носить оружие ради защиты Церкви, веры, их страны или по другой причине, одобренной их министром; но, несмотря на эти изменения, третий Орден сохраняет сугубо религиозный характер, который дает ему превосходство над светскими братствами, и остается - для тех, кто хочет уважать его, - духом, который есть единство любви и свободы.


В самом деле, из Правила Третьего Ордена выясняется - лучше, чем из других Правил, - аспект, не столь заметный у святого Франциска, - сильнейшее чувство духовной самостоятельности, которое подчиняет Орден церковным властям и только потом, согласно их решению, - гражданским. Человек, запретивший своим последователям принимать присягу, много лет назад призванный в суд, чтобы оправдаться от отцовских обвинений, отвечал, что он зависит только от епископа, господина душ. Святой Франциск не отрицал требований и обязанностей общественной жизни, но хотел, чтобы его братья, как и он сам, стремились к самоусовершенствованию, способному бросить вызов человеческим условностям и разорвать человеческие связи, чтобы служить Церкви и обществу скорее как служители Церкви, чем как миряне. Разве он не назвал третий Орден войском покаяния? Нужно помнить об этом названии, чтобы понять дух. Войско для святого Франциска - это борьба с самим собой, отрицание себя. Искупление, клятва - это однажды принятое Правило; оружие - пояс, который может бичевать или связывать. Понтифики понимали силу этого войска - выражение, идеальное для жизни христиан в миру, - и защитили его, дав ему привилегии, признанные только для религиозных орденов, например, защиту от интердикта, поэтому терциарии могли совершать божественную службу, даже если город, в котором они жили, был отлучен от Церкви.


В 1289 году Джироламо д’Асколи, старый руководитель миноритов, ставший Папой Николаем, буллой Supra montem вновь утвердил Правило Ордена Братьев покаяния. Из Propositum vitae, существовавшего в тридцати статьях Правила 1221 года и имевшего народный характер, он сделал каноническое постановление с точными нормами его принятия, иерархии, дисциплины; он еще раз подтвердил в нем францисканский дух, построив его, насколько возможно, по образцу Правила для первого Ордена и подчинив мирские сообщества меньшим братьям, то есть реформаторам и посетителям, назначенным гвардианами и стражами, именно чтобы управление первого Ордена придало третьему единство и силу.


Хорошая внешняя организация, дисциплинированная деятельность различных братств, законное признание Пап, полученные льготы и привилегии сделали третий Орден сильнее, чем светские объединения; он стал также соперником для некоторых приходских священников, которые с ревностью наблюдали, как их паства переходит в церкви нищенствующих Орденов и слушает только проповеди братьев; он стал также ужасной силой для гибеллинов, потому что был очень предан Папе. В Южной Италии терциарии организовали довольно серьезное сопротивление Фридриху II, в северной Италии они были душой Второй Ломбардской Лиги, побуждаемые блаженным Львом да Перего, провинциальным министром Ломбардии, который вел миланцев на битву при Кортенуова, поддерживал их в поражении, воодушевлял их на повторную битву столь успешно, что разъярил императора, который, будучи еретиком и не подчиняясь Папе, имел врагами почти всех францисканцев, как братьев, так и терциариев, в Италии и в Германии, особенно из-за своего более чем двусмысленного поведения в Крестовом походе, но нашел, что они умные миротворцы, когда делал вид, что хочет присоединиться к Церкви.


Через объединения мирян францисканский дух пытался привести экономическую деятельность в центр этического идеала, то есть укоренить в сознании ремесленников и торговцев любовь к труду, честность в делах, принцип взаимопомощи, порядочность. Где бы в городах и деревнях миноритская проповедь ни пробуждала сознания, возникал третий Орден; проповедник уходил, а терциарии оставались. И они принадлежали к самым различным слоям общества: от святой Елизаветы Венгерской, молодой графини Тюрингии, которая освящает францисканской добродетелью брак, материнство, вдовство, трон и изгнание, счастье любви и беды преследования, получает в дар от святого Франциска его мантию и подает пример благодетели, в течение многих веков являющийся в немецких землях темой, которая привлекает и заставляет задумываться, до святой Розы из Витербо, бедной крестьянки, проповедующей на улицах и площадях против Фридриха II за свободу Церкви и общины; от святого Ива Бретанского, известного среди народов священника-защитника бедных, до святого Варфоломея из Сан Джеминьяно, приходского священника в Пикене, прокаженного, которого за его терпение в болезни называли «тосканским Иовом»; от святого Фердинанда, короля Кастильского, до Петра Петтинайо, молчаливого честнейшего торговца из Сиены, который покупал гребни в Пизе и бросал в Арно те, на которых были тончайшие трещины, не желая, чтобы «хоть один человек имел от него плохой товар»; от Людовика IX, который подает на французском троне пример святости, привлекающей и завоевывающей души, до Неволоне из города Фаэнца, обувщика; от Умильяны дей Черки, непорочной невесты и вдовы, до Маргариты Кортонской, грешницы, - для францисканства не существует слишком высокой или слишком темной совести: там, куда оно проникает, оно все освещает и радует, как будто встает солнце.


Францисканское благочестие


Три Ордена так расцветали потому, что имели в лице своего основателя богатейший источник благочестия, то есть общения с божественным. Святой Франциск, вернув жизнь к истокам Евангелия, установил в отношениях души и Бога сыновнюю непосредственность, которой научился у Иисуса Христа, и доверительность, самоотречение, близкое соучастие в Страстях, какие обнаруживаются в Евангелии между Учителем и учениками. До него монахи учили одинокому размышлению в келье, величественной хоровой молитве, торжественным гимнам; святой Франциск сооружает свою келью на верхушке дерева, или в глубине пещеры, или в самом неудобном углу изящных апартаментов кардинала, или на спине ослика, который везет его, или среди дорожного шума и движения, потому что внешняя среда не отвлекает его, и его келья - это его тело. Никто не думал утверждать подобное: все до него рассматривали тело как опасный дом с пятью окнами, в которые залетала мирская пыль; но святой Франциск открывает, что там, где душа не умеет собраться в себе самой, никакая стена не отделит и не защитит ее; он обнаруживает это потому, что он любит и знает, что только любовь может оторвать душу от внешнего мира и сконцентрировать ее на основной мысли. Святой Франциск учит молиться везде: в лесах, в лачугах, в заброшенных церквах, в одиночестве или в компании, молиться как угодно, размышляя и повторяя Отче наш, в разговоре или пении гимнов. Он знает ценность литургической молитвы и, чтобы остаться верным Риму и не обременять своих бедных бродячих братьев длинной базиликальной службой, подходящей для монастырских братьев, предписывает им более короткую Службу, почти краткое изложение официальной молитвы, используемой клиром во время торжественного папского богослужения. Он знает сладость величественного хорового пения под сводами храма, которому полностью отдается, взлетая, душа, но позволяет себе и своим братьям, живущим, как птицы, импровизированную песнь, бьющую ключом из счастья и страдания божественной любви.


Это священное прославление, которое пелось на языке и по мотивам народа, достигает души народа скорее, чем тяжелые литургические гимны, которые начинают становиться непонятными для тех, кто говорит на народной латыни, и слишком длинными для тех, кто живет в лихорадке городского дела. Народ учится у францисканцев славить Бога просто, на народном языке. И, поскольку покрывало литературности уже не отделяет благочестивое чувство от его выражения и слово становится более легким для восприятия, невидимый небесный Двор кажется людям ближе. Более того, они уже думают не столько о небесном Дворе и пугающем величии Всевышнего, сколько о человечности воплощенного Слова; и поэтому распространяются Meditazioni vitae Christi (приписываемые святому Бонавентуре ошибочно, но пронизанные его духом), которые созерцают и основательно изучают Евангелие в самых мелких его подробностях, как будто писатель - а с ним и читатель - идет вместе с двенадцатью апостолами за Иисусом и видит и чувствует то же, что они. Верующие собираются у яслей, приготовленных францисканцами, к францисканским проповедям о Страстях Господних, во францисканские церкви, изящные и расписанные цветами, потому что чувствуют там неизвестную ранее привлекательность мира, радости, единения душ, и в то же время святой Франциск (первый святой, удостоившийся носить на своем теле язвы Христа) передает им самое сложное, что есть в христианстве: счастье подражания Христу вплоть до распятия души. Святой Антоний Падуанский и святой Бонавентура из Баньореджо предрекают культ Святейшего Сердца; Убертино Казальский - Имени Иисуса; Скот и Раймунд Луллий - Царского достоинства Христа. С обновленной любовью к Спасителю усиливается культ Девы в самых сыновних формах. Францисканцы, помня, что их царский дворец - Порциункола, посвященная святой Марии Ангелов, добавляют к ангельскому приветствию вторую часть: «Молись за нас, грешных, ныне и в час смерти нашей»; на съезде Капитула 1269 года, под председательством святого Бонавентуры, утверждают обычай, прерванный в 1250 году, читать три молитвы Ave Maria на коленях во время вечернего звона колоколов; так что самая трогательная часть Ave Maria, которая будет утешением для многих грешников, надеждой для многих умирающих, и Angelus, это краткое приветствие, которое ободряет в трудной работе смертных и заставляет склониться перед собой Данте, Байрона, Кардуччи, - все это францисканская мысль. Аймон из Фавершама и Иоанн Пармский предписывают читать после повечерия один из антифонов (согласно времени года): Regina Coeli, Alma Redemptoris, Ave Regina, Salve Regina. Святой Бонавентура хочет, чтобы в праздники Марии к этому добавлялась последняя строчка: «Gloria tibi, Domine, qui natus es de Virgine».Блаженный Иоанн Дунс Скот замыкает 13-й век и открывает 14-й, явно показывая, что будет утверждена догма и слава Марии.


Эти францисканские молитвы - не формальность, а показатель благочестия, такого глубокого, что оно достигает самых тонких струн человеческой природы, благочестия, выраженного конкретно и чувственно; оно, по живому примеру получившего стигматы, может противостоять всякому эгоизму, а по следам святого Бонавентуры умеет расти в спирали очищения и молитвы, которая концентрирует и возвышает самое наивное благоговение сердца до великого мистического единения и, после Скота с его отточенной логикой, умеет внушить к себе уважение и подкрепить свой полет силой воли. Никакой сентиментальности или фантастичности, никакой сложности и нерешительности; есть только сила «я», стремящегося приблизиться к Христу в порыве францисканского благочестия.


Францисканская литература


Францисканская литература из-за своей любви к природе, своего культа человеческой природы Христа и своих требований конкретности вызывает то обновление искусства, которое поразило ученых и привлекло переменчивое мирское внимание к францисканству.


Новый менталитет святого Франциска и его новое видение жизни нигде не открываются столь явно, как в искусстве; более того, если францисканское благочестие трудно описать особым определением, которое какой-либо своей частью не напоминало бы другую форму христианской жизни, искусство выделяет его из общего потока и выражает его обновляющую оригинальность, потому что живой идеал Христа, пробужденный святым Франциском в сознании людей, и конкретная любовь находят свое самое сильное отражение в искусстве, которое рождается из великого идеала и живет им, будучи в то же время очень конкретным.


Жизнь-поэма святого Франциска напрямую породила в 13 веке огромное число рассказов, переходящих из монастырей на площади, а с площадей к домашним очагам. Эти рассказы в свитках брата Льва и первых соратников святого Франциска стали биографиями, где сохраняется аромат леса и пещер; они отразились в двух Легендах Фомы Челанского, где появляется литературная размеренность, а также риторическая приукрашенность, но не теряется, вместе с тем, первоначальная непосредственность; в Житии святого Бонавентуры, которое столь же приобретает в органичности и глубине, сколь проигрывает в простоте; в Actus Beati Francisci, которые представляют Гонфалоньера Христова среди рыцарей его круглого стола.


Святость Франциска напрямую вдохновляет литургических поэтов, которые пишут к его канонизации рифмованную Службу, - Фому Капуанского, кардинала святого Сабины, Раньеро Каппоччо из Витербо, кардинала святой Марии в Космедине, и более всего - фра Джулиано из Спиры, хорошего минорита, капельмейстера короля Франции, который написал историческую - антифонную - часть Службы тщательно и сжато, воздав своему отцу славу, которую часто повторяют потом, потому что она попадает в самую точку: vir catholicus et totus apostolicus, а также Franciscus evangelicus.


Музыка еще более возвышенна, чем литературная часть; Джулиано из Спиры отдалятся от григорианской модели и использует все мелодические мотивы, совместимые с литургией.


Для той же Службы Григорий IX, большой друг и защитник святого Франциска, написал спокойный торжественный гимн, омываемый потоком оплакивания, который и составляет его прелесть, и другое произведение, в котором представляется святой Франциск - легат и знаменосец Христа, борющийся с древним драконом, бросая три своих войска против легионов демонов.


Если и не напрямую на святого Франциска, то совершенно точно на Житие Первое опирается ученая Стихотворная Легенда, которую написал гекзаметром Генрих д’Авранчес около 1232-1234 годов; она слишком классически изображает Беднячка, который борется с Эриниями (пороками) с помощью добродетели, сравнивая его с Цезарем и Александром Македонским.


Но не только жизнь Франциска, а все его благочестие, то есть его способ любить, - это источник духовного и художественного обновления. Развивая символический образ Госпожи Бедности, один из братьев, возможно, Иоанн Пармский, пишет Commercium dominae Paupertatis cum divo Francisco, который, может быть, вдохновил Данте и Джотто. Следуя за святым Франциском в Вифлеем, святой Бонавентура восстанавливает в своем воображении то, что святой восстановил фактически в Греччо, и пишет De quinque festivitatibus pueri Jesu, в которых проникает в подробности зачатия и раннего детства Искупителя с отеческой интуицией, представляет их вдохновенно, как художник, соотносит с внутренней жизнью глубоко, как духовный учитель; следуя за святым Франциском на Голгофу, он восстанавливает то, что святой пережил на Верне, и пишет Lignum vitae и Vitis mystica, - пластическое, впечатляющее описание Страстей Христовых, оправленное в аллегорию, одновременно древнюю и новую, которая не уменьшает его красоту, потому что она легка, как филигрань; это аллегория креста, древа спасения и инструмента мучения, аллегория виноградной лозы, привитой, подвязанной, обрезанной, с ее усиками, побегами, цветами, гроздьями, которые будут выжаты ради вина цвета крови; древние аллегории, приобретающие символизм двенадцати веков христианства, но выраженные просто и натуралистично во францисканском натурализме, чистом и умеренном. Древо жизни с его двенадцатью плодами будет эмблемой святого Бонавентуры, объектом размышления для Убертино Казальского и других, сюжетом фресок в трапезных и внутренних двориках монастырей, стимулом к размышлению и любви для тысяч душ. Святой Бонавентура вновь вернется к изображению Страстей Христовых с поэтическим духом и формой в тридцати девяти семистрочных строфах Laudismus de Sancta Cruce, жалобе продолжительной, непрерывной боли; в тридцати двух строфах Meditatio de Passione Jesu Christi, в семи словах об Иисусе на Кресте. Его поэзия - это созерцание Распятого в конкретной явности пробитой головы, рваных ран, струящейся крови, это трепетное соучастие в божественном мученичестве.


Corpus ange, corde plange,


Mentem frange, manu tange


Christi mortis saevitias.


Это разговор с самим собой у подножия Креста, чтобы почувствовать боль:


Plange fidelis anima


Amica crucis intima.


Короткая поэма «Филомена» (которую два сборника приписывают Иоанну Пеккаму, но которая выражает концепцию святого Бонавентуры о восхождении Бога согласно Itinerarium, его способ рассматривать жизнь Христа и мистический смысл смерти) берет начало - в том, что касается структуры, - от древних Orologi della Passione, но в совершенно другом выражении. В ней рассказывается легенда, что соловей, когда он чувствует приближение смерти, поднимается на верхушку дерева на заре солнца и поет. Чем выше поднимается солнце над горизонтом, тем громче его песня, и все его тело вибрирует, как струна, пока, на исполнении самой высшей ноты, уже при свете солнца, не рвутся его вены, не лопается его горло, и соловей умирает от любви. Францисканский поэт улавливает красоту легенды о страсти, но, будучи мистиком, одушевляет ее в символе. Соловей - это вестник души Возлюбленного, потому что душа тоже воспевает разворачивающуюся жизнь Христа от детства до распятия и испытывает с Ним смертные муки. Неподражаемо нежны часы воспевания Младенца Иисуса. Семейная литература не создала более трогательных стихов, чем те, в которых суровый «Доктор Меньших братьев», будущий кардинал, стремится целовать ножки, готовить ванночку, стирать пеленки бедного божественного Младенца. Песнь достигает наивысшего восторга в последний час: крайний предел любви - смерть. Даже если «Филомена» принадлежала бы Иоанну Пеккаму, такая идея явно принадлежит святому Бонавентуре. И если Corona B.Mariae Virginis написана не им, она достойна его, мечтающего об актуальной и вечной поэтичности Angelus.


Ave, regina coelorum


Ave, Domina Angelorum.


Францисканство и новая поэзия


У святого Франциска были, возможно, свои трагические часы: неуверенность в прощении, мучение искушений, бессонные ночи в заброшенных церквах, борьба с бесом на краю обрыва. Это и апокалиптические страхи, пересекавшие позднее Средневековье и обновленные к концу 12 века еретическими течениями, а также насилие тринадцатого века, который был, в самом деле, веком Эвзелина, «сына дьявола», и кровавых распрей «между теми, кого запирают стена и могила», что чувствовали и воплощали все, в том числе поэты-францисканцы, так что до открытия Кодекса Караманико, которое совершил отец Ингуаньес в сентябре 1931 года, никто не сомневался, что мрачное однорифменное Dies irae написано Фомой Челанским, как авторитетно утверждал Эрмини.


Несколько апокалиптических нот звучит в стихах Якопоне да Тоди, поэта, очень сильного в противопоставлении ужасного и блаженного, правдоподобного и идеального. Диалоги между душой и телом, живым и мертвым, бичевание плоти вплоть до мольбы о болезни, отрицание человеческой природы вплоть до желания слабоумия, резкие сатиры, поражающие жестоким правдоподобием, все гротескное и мрачное, что накопило Средневековье, и вместе с тем внимательнейший анализ любви и ее мук, интимные и возвышенные сцены материнства, в которых, кажется, тает душа, райские танцы, лазурные «хоры радости» над адской бездной, - все это воспевает поэзия Якопоне да Тоди, следуя его сверхъестественной концепции жизни (настолько сверхъестественной, что некоторым читателям она может показаться более впечатляющей (говоря о религиозной стороне), чем поэзия самого Данте). Он не достигает того высочайшего примирения божественного и человеческого, которое является великим даром святого Франциска; он борется, сообщает свое страдание всему, что изображает; для него Пресвятая Мария, божественная молчальница Евангелия, которая «недвижимая» видит «Сына умирающим на Кресте», становится бедной мамой, которая корчится от боли; но насколько он францисканец в этом конкретном изображении страдания! И не только страдания, но и любого человеческого чувства. Якопоне - это поэт, написавший «Райскую женщину» и «Stabat Mater», которые вновь с трепетом напоминают трагедию Голгофы рассеянным христианам, но это также и поэт славного материнства Марии, поэт, более страстный, чем все другие:


«Мы видим Ребенка,


Который шевелит ножками в сене,


И голые ручки


Протягивает к ее лону,


А она укрывает Его


Так хорошо, как только может,


Вкладывая свою грудь


Ему в ротик».


Такой образ, который у Якопоне становится художественной фантазией, был, однако, обычной формой мысленной молитвы у францисканцев; он сделал из него рифмованное стихотворение, а другие (например, святой Бонавентура в его «Пяти праздниках Младенца Иисуса») сделали из него созерцательные трактаты, как знаменитый Meditationes vitae Christi, где строки Евангелия открывают свою внутреннюю реальность; пейзаж становится народным, персонажи двигаются, рассказы становятся действием, и страницы о Страстях под францисканским плачем становятся красными, будто сухие губки, пропитанные запекшейся кровью, которые, если их омыть горячими слезами, снова источают кровь.


Между тем, начиная от Песни брата Солнца, минориты, в непосредственном контакте с народом продолжают изменять латинское стихотворное построение в народное прославление, которое по языку и мелодии лучше отвечает новой духовности. Священная песнь часто берет ноты любовной; прославление становится сестрой баллады, но это изменение не всегда профанация, более того, оно происходит параллельно с другой, более глубокой, трансформацией, которая происходит в концепции женщины и любви, что порождает такой важнейший литературный факт, как «новый сладостный стиль». От канцоны Гвинизелли «Al cor gentil ripara sempre amore» до последнего сонета «Новой жизни» Данте, «Oltre la spera che piu’ tarda gira», «новый сладостный стиль» в своей рациональной и мистической основе зиждется на святом Бонавентуре, за исключением Гвидо Кавальканти, который отклоняется к Avampace. Творение-ступенька к Творцу, красота-выражение вечного Блага, ангельская женщина, которая уже влечет не к погибели, а к спасению, постепенное возвышение любви чувственной до любви мысленной, а потом - до любви духовнейшей и сверхъестественной, которое Данте явно намечает в «Новой жизни», этом объединении экстатического идеала с его женщиной в Боге, к Которому он приходит через отречение и смерть, - все это Itinerarium, пережитый уже не молчаливым послушником на церковном дворике, а гордым и вещим поэтом в смятении юных лет, в центре графской Флоренции, богатой и могущественной.


Первая великая поэзия о любви человеческой и вместе с тем христианской, утвердившаяся в мире после Евангелия, - итальянская и францисканская. Итальянцы никогда не смогут в должной мере отблагодарить своего Беднячка. Более того, из лирического прославления развиваются повествовательная и диалогическая Славы, которые дают начало священной драме и позже - священному представлению. Четверо ассизских гимнописцев, долгое время неизвестных ученым и открытых в 1933 году Арнальдо Фортини, подтверждают полностью францисканское происхождение драматического прославления, а следовательно, и средневекового итальянского театра.


Среди поэтических произведений обязательно стоит упомянуть наивную и нескладную De Jerusalem coeleste et Babilonia infernale брата Джакомо Веронского, над которой, возможно, улыбался и размышлял Данте; не производит плохого впечатления и «Хроника» брата Салимбене Пармского, которая на обновленном латинском отражает людей и предметы тринадцатого века, без плана и пропорции, но в соответствии с динамичным изменением жизни. Понтифики, кардиналы, братья, императоры, рыцари, еретики и святые, незначительные ежедневные происшествия и громкие события, сплетни и важные факты представлены с живой теплотой рассказчика, который видел и получал удовольствие от видения и действия, а сейчас получает удовольствие, рассказывая об этом; человека здорового и довольного жизнью, даже когда дела идут отчаянно плохо. Эта жизнерадостность и почти любопытство к жизни, которые побеждают иоахимистское воспитание автора, это погружение в поток истории с добротой, которую не пугают глупость и недостатки людей, это разностороннее и горячее видение реальности откровенно францисканские и предлагают историографии чрезвычайно интересную и привлекательную работу.


Францисканство и искусство


Новая духовность влияет не только на литературу, но и на все другие искусства. Римская церковь становится изящной, принимает форму креста или буквы «тау» и от вдохновения брата Илии становится несравненной тройной базиликой Ассизи, которая на старом холме Инферно прославляет - поэма в камне! - жизнь святого Франциска, а под влиянием Арнольфо она становится во Флоренции чистейшим святым крестом. Апокалиптические символы, неуклюжие животные, чудовища, черти, которые «украшали» храм, уступают место простому рисунку, который, особенно после нарбонских постановлений, стремится к бедности и подготавливает гладкую стену для фресковой росписи. В самом деле, фреска бедна по сравнению с мраморными барельефами и сияющими мозаиками, но в бедности расцветает ее красота; и вот уже нет строгих византийских Мадонн на золотом фоне, нет древовидных тронов святых, а есть триумф Христа-Судьи с распахнутыми глазами, с огромными руками и ногами. Как в песне странников Божьих, в молитвах миноритов, в рассказах францисканских легенд, в чтении meditationes, во всех других искусствах ад отдаляется, рай приближается и очеловечивается, Распятый стоит выше Судьи и Триумфатора в новом выражении прощения, Аннунциата опускается на колени, пораженная таинством Воплощения, божественная Мать спускается с украшенного драгоценными камнями трона, склоняется над улыбающимся Младенцем или сидит «в смирении» на соломенном матрасе, кормя молоком «Дитя», Которое не хочет «похлебки», и святые и любимые «великие любящие» францисканцев (святой Иоанн Евангелист, святой Иоанн Креститель, святая Мария Магдалина, святой Петр, святой Павел) приходят разговаривать с Девой. Еще несколько лет, - и «хоры радости» великих любящих, описанные Якопоне, оживят стены и престолы. Гармония мыслей и тайна чувств проходят между небом и землей, после того, как Глашатай Великого Царя назвал смерть сестрой. Искусство открывает это чудо всем, даже неграмотным.


Золотой век


К концу двенадцатого века францисканство уже утвердилось как столь полная, цельная и сознательная духовная сила, что оно могло действовать во всех социальных слоях и во всех направлениях, на площадях и в университетах, в скитах и при дворах, среди европейских собраний и азиатских орд. Такова его сила - в любви, конкретной, деятельной, которая сообщает мысли волюнтаристское и мистическое стремление, имеющее важнейшие последствия для деятельности, для искусства, одним словом, для цивилизации.


Францисканская деятельность, которая реализуется в апостольстве Евангелия и молитвы, из-за своего характера конкретности и любви почти сразу вызывает два эффекта: один универсальный, а другой - частный. Универсальный - это распространение более «сыновней», интимной и доверительной религиозности, которая ослабляет распри плоти и духа и почти примиряет божественное и человеческое; частный - это импульс развития индивидуальности у отдельных личностей и народов. Именно францисканство, предписывающее уже от своего создателя молитву благодарности, прославления и самое глубокое презрение к себе, именно францисканство, сделавшееся с помощью Скота учителем энергии, зажигает в человеке 13 века ту силу, которая делает человека человеком, - волю. С волей она выделяет призвание и формирует характеры. Это явно отражается в великих личностях Ордена, которые, имея один и тот же дух и один и ту же цель, сохраняют характерные черты своего «я» и своего народа. Пылкость и индивидуальность святого Бонавентуры, которые уравновешиваются в мудрости правления, преимущественно итальянские, так же как волюнтаристское направление Скота и научно-практическая тенденция Бэкона - в общем англосаксонские характеристики; а глубокие прозрения Раймунда Луллия, следующие за делами, отличают, как правило, испанцев. У народов францисканство тоже благоприятствует развитию областных и национальных (если они есть) черт, говоря на их языке, исполняя их мелодии, упорядочивая и освящая их труд, изучая их обычаи, обращаясь к их идеалам и привязанностям, чтобы направить их к Богу. Песнь брата Солнца является истоком итальянского языка, так же как Сantics d’amor entre l’Amic y l’Amat Луллия - истоком каталанского. Веревочный пояс францисканства связывает две кажущиеся противоположными характеристики: гражданин своей страны и католик. Это другое важное для истории дело примирения, которое совершило францисканство; оно означает разделение народов внутри римского единства, то есть в царстве Христа. От спиритуалов, непобедимых в бедности, до великих мыслителей, от проповедников, которые тянут за собой массы, до миссионеров, которые пересекают континенты, двенадцатый век для францисканства - век гигантов, который формирует для Ордена надежнейшее основание и выражает его дух в жизни Церкви, в литургии, в миру.


Все, что прославит Возрождение: культ красоты, изучение природы, силу воли, великодушие характеров, радость жизни, - в двенадцатом веке принадлежит францисканству, и пока оно остается францисканским, оно христианское, католическое, святое. Позже этот факел, пройдя через невежественные руки, изменит свет и сменит название. Но зародыши современной жизни и нашей волюнтаристской цивилизации - уже во францисканстве двенадцатого века; более того, они - в том маленьком итальянском святом, который как никто в мире углубился в чувство своей ничтожности перед величием и всемогуществом Бога, ставшего Человеком.