The Proper Study of Mankind. An Anthology of Essays. L., 1997. Р. 243-268
Вид материала | Документы |
- Тел. 017 268 50 65, 268 52 38, 268, 113.39kb.
- -, 2119.39kb.
- Застосування методу аналізу ситуацій (case-study) в інтерактивних формах навчання, 111.94kb.
- «Восстание декабристов» с применением технологии "case-study", 83.88kb.
- С. А. Методическое пособие по проведению деловых игр «case study» министерство образования, 3270.64kb.
- Based on the Results of the Qualitative Study, 2049.28kb.
- Информационный бюллетень osint №22 ноябрь декабрь 2011, 7189.58kb.
- Михаэль Леви. Под звездой Романтизма: Вальтер Беньямин и Герберт Маркузе, 470.92kb.
- Закон украины «О налоге на добавленную вартість», 920.65kb.
- Учебный план подготовки "мва-іт" Hours of Study Количество учебных часов Credits, 136kb.
Эту позицию не вполне понимают некоторые из тех, кто заявляет о своей антипатии к Макиавелли. Фиджис, например, считает, что он постоянно приостанавливал "действие habeas corpus в отношении всего рода человеческого", то есть настаивал на террористических методах, поскольку, по его мнению, ситуация всегда бывает критической, всегда безвыходной, так что он смешивал обычные политические постановления с правилами, необходимыми только в экстренных случаях.
Другие его интерпретаторы - возможно, большинство из них - смотрят на него как на создателя или, по крайней мере, защитника того, что впоследствии стало называться "raison d'etat", "Staatsrason", "ragion di stato" - оправданием аморальных действий, совершаемых во благо государства в исключительных обстоятельствах. Многие ученые указывали, и вполне обоснованно, что представление, согласно которому в безнадежных ситуациях нужны радикальные лекарства, поскольку "необходимость не знает закона", встречается не только в античности, но в равной мере у Фомы Аквинского, Данте и других средневековых авторов, живших задолго до Беллармино и Макиавелли.
В основе этих параллелей, как мне кажется, лежит полное, но типичное непонимание тезиса Макиавелли. Он не говорит, что пока ситуация нормальна, общепринятая мораль - христианский или полухристианский этический кодекс - должна соблюдаться. Однако ненормальные условия могут привести к тому, что вся социальная структура, в которой этот кодекс только и может функционировать, окажется под угрозой и в таких непредвиденных ситуациях поступки, рассматриваемые обычно как дурные и отталкивающие, будут оправданы.
Наряду с другими эту позицию занимают те, кто полагает, будто всякая мораль непременно держится за счет тех или иных социальных институтов - например, католики, которые считают наличие церкви и папства совершенно необходимым для христианства, или националисты, усматривающие в политическом могуществе нации единственный источник духовной жизни. Такие люди утверждают, что чрезвычайные и "устрашающие" меры, необходимые для защиты государства, церкви или национальной культуры в моменты острого кризиса, могут быть оправданы, так как гибель этих социальных институтов нанесет непоправимый ущерб системе всех других ценностей. С помощью этой доктрины католики и протестанты, консерваторы и коммунисты оправдывали и оправдывают чудовищные преступления, от которых у обычных людей стынет кровь в жилах.
Не такова позиция Макиавелли. Для защитников raison d'etat единственным оправданием этих мер является то, что они исключительны, что они необходимы для сохранения системы, назначение которой состоит именно в том, чтобы не возникало нужды в столь отталкивающих мерах, иначе говоря, такие шаги оправданы лишь потому, что они покончат с ситуациями, которые делают их необходимыми. Но для Макиавелли сами эти меры в известном смысле совершенно нормальны. Безусловно, они вызваны только крайней необходимостью; однако политическая жизнь порождает довольно много ситуаций различной степени "тяжести", когда подобные меры становятся необходимы; поэтому Бальони, пугавшийся логических последствий собственной политики, был совершенно непригоден к тому, чтобы править.
Понятие raison d'etat приводит к конфликту ценностей, который может оказаться мучительным для нравственных и чувствительных людей. Для Макиавелли же конфликта не существует. У общественной жизни своя собственная мораль, и христианские принципы (или какие-то индивидуальные абсолютные ценности), как правило, оказываются для нее существенным препятствием. У этой жизни свои нормы; она не требует постоянного террора, но одобряет или, во всяком случае, дозволяет применение силы там, где это необходимо для содействия целям политического сообщества.
Шелдон Волин, по-моему, прав, утверждая, что Макиавелли убежден в необходимости постоянного "резерва (economy) насилия" - всегда иметь в запасе силу, чтобы сохранять такой порядок вещей, когда добродетели, вызывающие восхищение и его самого, и тех классических мыслителей, к которым он апеллирует, были бы защищены и могли процветать. Люди, выросшие в обществе, где такая сила используется или может использоваться правильно, будут жить так же счастливо, как жили греки и римляне в свои самые лучшие времена. Они будут отличаться энергичностью, гениальностью, многосторонностью, гордостью, силой, удачливостью (Макиавелли редко когда говорит об искусстве и о науке), но это благосостояние ни в коем случае не будет христианским. Моральный конфликт, к которому ведет данная ситуация, может волновать только тех, кто не готов отказаться от того или другого пути: тех, кто полагает, что два несовместимых образа жизни на самом деле совместимы.
По мнению Макиавелли, заявления официальной морали едва ли заслуживают обсуждения; на язык социальной практики они непереводимы: "Если бы все люди были добрыми...", но он уверен, что людей нельзя улучшить до такой степени, когда уже не нужно будет принимать во внимание власть. Если мораль влияет на человеческое поведение и люди по своей природе социальны, то христианская нравственность не может привести к нормальному общественному существованию. Остается кому-то заявить об этом во всеуслышание. Что и сделал Макиавелли.
Каждый обязан выбирать и, выбрав один образ жизни, отказаться от другого. Вот в чем весь смысл. Если Макиавелли прав, если в принципе (или фактически: разница невелика) невозможно быть нравственно добродетельным и выполнять свой долг, как требует того общеевропейская, а особенно христианская этика, и в то же время созидать Спарту, перикловы Афины, Рим времен республики или хотя бы времен Антониев, то отсюда следует исключительно важный вывод: утверждение, что правильное, объективно правомерное решение вопроса о том, как люди должны жить, может быть найдено, принципиально неверно. Это утверждение поистине erschreckend [31]. Попытаюсь рассмотреть его в надлежащем контексте.
Согласно одной из самых фундаментальных доктрин западной политической мысли, почти не подвергавшейся сомнению за все время своего господства, существует некий единый принцип, который не только управляет ходом солнца и светил, но и предписывает всем живым тварям должное поведение. Животные и до-рациональные существа придерживаются его инстинктивно; высшие существа приходят к его осознанию и вольны отказаться от него, но только себе на погибель. В той или иной версии эта доктрина господствовала в европейской мысли со времен Платона; она принимала множество форм и породила массу сравнений и аллегорий; в основе ее лежит образ безликой природы, разума, космического замысла или Божественного Творца, чьей властью все вещи и создания наделены особой функцией. В совокупности они являются элементами единого гармоничного целого, в рамках которого их только и можно понять.
Зачатую использовался образ, заимствованный из архитектуры: великое здание, каждая часть которого занимает свое уникальное место; или же, по аналогии с человеческим телом, такая структура изображалась как всеобъемлющее органическое целое; а то и по аналогии с обществом - как великая иерархия с Богом в качестве ens realissimum [32] на вершине двух параллельных систем - феодального строя и устройства природы, простирающихся перед Ним, устремленных к Нему и покорных Его воле. Иногда это целое представлялось как Великая Цепь Бытия, платоновско-христианская аналогия мирового древа Игграсиль [33], связывающего время и пространство и все то, что они объемлют.
Использовалась и аналогия, заимствованная из музыки, - оркестр, в котором каждый инструмент или группа инструментов исполняют свой мотив в бесконечно богатой полифонической партитуре. Когда после XVII в. на смену гармоническим метафорам пришли образы полифонические, отдельные инструменты представлялись уже не как исполнители особых мелодий, а как источники звуков, которые хотя и не вполне понятны отдельным группам исполнителей (и даже могли звучать диссонансом или казаться излишними, если брать их в отдельности), но все же вносили свой вклад в целостную картину, рассмотреть которую можно лишь с более высокой точки наблюдения.
Представление о мире и человеческом обществе как о единой умопостигаемой структуре лежит в основе многих версий естественного закона - математической гармонии пифагорейцев, логической лестницы платоновских идей, логико-генетической модели Аристотеля, священного Logos'а стоиков, христианства и его светских ответвлений. Развитие естественных наук породило эмпирические версии этого образа, равно как и антропоморфных сравнений: Природы-Владычицы как регулятора конфликтующих тенденций (у Юма или Адама Смита), Госпожи-Природы, которая указует наилучший путь к счастью (в произведениях французских энциклопедистов), природы, воплощенной в живых традициях и обычаях организованных социальных единиц. Биологические, эстетические, психологические сравнения отражали доминирующие идеи эпохи.
Эта унифицированная монистическая модель лежит в сердцевине традиционного рационализма, религиозного и атеистического, метафизического и научного, трансцендентального и натуралистического и является главной особенностью западной цивилизации. Это та скала, на которой зиждилась интеллектуальная и социальная жизнь Запада и которую Макиавелли, кажется, начал фактически раскалывать. Столь великий переворот, конечно же, не мог быть произведен одним человеком. Едва ли это могло бы произойти в условиях социальной и моральной стабильности; помимо него многие - античные скептики, средневековые номиналисты и вольнодумцы, гуманисты эпохи Возрождения - несомненно, привнесли свою долю динамита. Цель этого очерка - выдвинуть предположение, что человеком, который поджег роковой фитиль, был именно Макиавелли.
Если вопрос о цели жизни поставлен правильно, то должна быть возможность получить на него правильный ответ. Требование рациональности в вопросах поведения означало признание того, что правильные и окончательные ответы на такого рода вопросы в принципе могут быть найдены. Когда такие решения обсуждались в более ранние периоды, то обычно предполагалось, что совершенное общество, по крайней мере в общих чертах, можно себе представить; ибо иначе какой критерий мог использовать человек, чтобы признать несовершенным существующее устройство? Оно могло оказаться нереализуемым здесь, на земле. Люди слишком невежественны, слишком слабы или чересчур порочны, чтобы построить его. Или же (как утверждали некоторые мыслители-материалисты, жившие уже после Макиавелли) не хватает технических средств, еще никто не открыл методов преодоления материальных препятствий на пути к золотому веку, мы сами еще недостаточно развиты в плане технологическом, научно-образовательном или нравственном. Но никто никогда не говорил, что в самом этом понятии есть что-то несообразное.
Платон и стоики, еврейские пророки и христианские средневековые мыслители, создатели утопий, начиная с Томаса Мора, имели какое-то представление о том, чего не хватает людям; они претендовали на то, что способны якобы измерить разрыв между реальностью и идеалом. Но если прав Макиавелли, то эта традиция, лежащая в основе западной мысли, ошибочна. Если его позиция надежна, тогда невозможно даже выработать понятие подобного совершенного общества, ибо существуют по меньшей мере две системы добродетелей - назовем их христианской и языческой, - которые не просто на практике, но и в принципе несопоставимы.
Если люди живут согласно христианской заповеди смирения, то они не могут одновременно вдохновляться пылкими стремлениями великих основателей древних культур и религий; если взор их устремлен на потусторонний мир, если их идеи, пусть даже только на словах проникнуты таким мировоззрением, то вряд ли они пожертвуют всем, что имеют, ради попытки построить совершенный город. Если страдание, жертвоприношение и мученичество не всегда являются злом и не всегда абсолютно необходимы, но оказываются сами по себе высшей ценностью, то славные победы над фортуной, которые выпадают на долю смелых, дерзких и молодых, не могли бы быть одержаны и даже не ставились бы целью. Если стремиться стоит только к духовным благам, то какую же ценность представляет из себя изучение necessita - законов, управляющих природой и судьбами людей, сообразуясь с которыми можно было бы добиться невиданных свершений в искусстве, науках и организации общественной жизни?
Отказ от светских целей может привести к распаду и новому варварству, но даже если так и произойдет, то разве это худшее из всего, что может случиться? Какими бы ни были различия между Платоном и Аристотелем, между теми или иными мыслителями, начиная с софистов, эпикурейцев и представителей других греческих школ IV-го и последующих веков, они и их последователи, современные европейские рационалисты и эмпирики, единодушны в том, что изучение реальности (если только ум не введен в заблуждение видимостью) может открыть истинные цели. Люди должны стремиться к ним, это сделало бы их свободными и счастливыми, сильными и разумными.
По мнению некоторых существует одна цель для всех людей во всех обстоятельствах, либо разные цели для разных людей или для людей, живущих в разных исторических условиях. Объективистам и универсалистам противостоят релятивисты и субъективисты, метафизикам - эмпирики, верующим - атеисты. Глубоко расходились мнения насчет вопросов морали, но ни один из этих мыслителей (даже скептики) не предполагал, что могут существовать цели - цели в себе, в свете которых все остальное только и получает оправдание, - которые, будучи в равной мере фундаментальны, оказались бы несовместимыми друг с другом, что может не быть никакого единого, универсального, всеобъемлющего критерия, обеспечивающего человеку возможность разумного выбора между ними.
Это действительно совершенно ошеломительный вывод. Из него вытекало, что, если люди в своей жизни и поступках хотят быть последовательными и хотят понимать, к каким целям они стремятся, то они обязаны пересмотреть свои моральные ценности. А если они обнаружат, что вынуждены выбирать между двумя несоизмеримыми системами, выбирать, как они это и делали, без помощи какого бы то ни было непогрешимого измерителя, который удостоверил бы, что один образ жизни наиболее предпочтителен по сравнению с другими, и который можно было бы использовать, чтобы вполне убедительно доказать это всем рационально мыслящим людям? Может быть, это и есть та ужасная истина, имплицитно присутствующая в писаниях Макиавелли, которая перевернула нравственное сознание людей и с тех пор постоянно и навязчиво приходит им на ум?
Сам Макиавелли ее не высказывает. Для него здесь проблемы не было, и никакого страха он не испытывал; у него нет ни малейших следов скептицизма или релятивизма; он сделал свой выбор и мало интересовался ценностями, которые с точки зрения этого выбора можно было игнорировать или презирать. Конфликт между его иерархией ценностей и иерархией ценностей общепринятой морали, по-видимому, совсем не волновал самого Макиавелли (pace Кроче и тех, кто интерпретирует его как "страждущего гуманиста"). Он поверг в уныние только тех, кто пришел вслед за ним и оказался не готов, с одной стороны, отказаться от своих моральных ценностей (христианских или гуманистических), а также от того строя мыслей и поведения, частями которого они являются; а, с другой стороны, во что бы то ни стало отвергнуть правомерность большей части того анализа, которому Макиавелли подверг политические факты, и те ценности (в основном языческие) и представления, которые его сопровождают и воплощаются в социальной структуре, столь ярко и убедительно им нарисованной.
Как правило, если какой-нибудь мыслитель, как бы он ни был далек от нас по времени или чужд нам по своей культуре, все еще продолжает нас волновать, вызывает горячие споры, энтузиазм или негодование, то это, вообще говоря, означает, что он выдвинул некий тезис, опровергающий какую-нибудь глубоко укоренившуюся idee recue [34], тезис, относительно которого те, кто сохраняет верность старым убеждениям, тем не менее, считают, что его трудно или невозможно отклонить или опровергнуть. Так обстоит дело с Платоном, Гоббсом, Руссо, Марксом.
Я склонен думать, что именно это сопоставление Макиавелли двух мировоззрений (иными словами, двух несовместимых нравственных миров), та коллизия, которая возникает в сознании его читателей, и причиняемый ею острый моральный дискомфорт, - вот что в течение стольких лет вызывает отчаянные попытки развенчать его доктрины, представить его циничным и, стало быть, по большому счету ничтожным и бесноватым апологетом силовой политики; как патриота, советующего, что делать в особо безнадежных ситуациях; как обыкновенного приспособленца или озлобленного неудачника от политики; как выразителя истины, которую мы всегда знали, но не любили высказывать вслух; как просвещенного переводчика повсеместно принятых социальных принципов античности на язык эмпирических терминов; как тайно-республиканского сатирика (потомка Ювенала и предшественника Оруэлла); как бесстрастного ученого, просто политика-технолога, не дающего нравственных оценок; как типичного публициста эпохи Возрождения, писавшего в устаревшем ныне жанре, или же как исполнителя любой другой из тех многочисленных ролей, которые ему приписывали и все еще продолжают приписывать.
Конечно, Макиавелли мог обладать некоторыми из этих свойств, но сосредоточенность на каком-то одном из них как на факторе, образующем его глубинный, "истинный" характер, происходит, как мне кажется, из нежелания признать или хотя бы обсудить ту неудобоваримую истину, которую Макиавелли неумышленно, чуть ли не случайно, приоткрыл; а именно: не все основные ценности обязательно совместимы друг с другом, - могут быть концептуальные (обычно называемые "философскими"), а не просто физические препятствия, и потому единое окончательное решение, на основе которого, будь оно найдено, можно было бы построить совершенное общество, невозможно.
Если такое решение даже в принципе не может быть сформулировано, то тогда меняются все политические и, разумеется, моральные проблемы. Это не отделение политики от этики. Это признание того, что существует не одна система ценностей и нет никакого критерия, общего для всех этих систем, с помощью которого можно было бы сделать разумный выбор между ними. Это не отрицание христианства в пользу язычества (хотя Макиавелли явно предпочитал последнее), не отрицание язычества в пользу христианства (которое, по крайней мере, в том виде, как оно исторически сложилось, он считал несовместимым с основными потребностями нормальных людей), а сопоставление их рядом друг с другом, предполагающее, что люди могут выбрать либо спокойную, добродетельную личную жизнь, либо достойное и преуспевающее социальное бытие, но не то и другое вместе.
Макиавелли, которого часто (как и Ницше) одобряли за срывание лицемерных масок, беспощадный показ правды и т.д., продемонстрировал не только то, что люди говорят одно, а делают другое, но и что когда люди предполагают, будто два идеала совместимы, или даже, может быть, являются одним и тем же идеалом, и не допускают никаких сомнений по поводу этого предположения, они повинны в "дурной вере" (как называют ее экзистенциалисты, или в "ложном сознании", если воспользоваться марксистской терминологией), и это обнаруживает их поведение. Макиавелли разоблачает не просто официальную мораль - заурядное житейское лицемерие, - а одно из оснований магистральной философской традиции Запада, веру в то, что в конце концов все истинные ценности совместимы. У него самого "загривок не натерт". Он свой выбор сделал. Кажется, его совершенно не волнует расставание (вряд ли, конечно, осознаваемое) с традиционной западной моралью.
Вопрос же, поднятый в его сочинениях с драматической - если не для него самого, то для тех, кому выпало жить после него, - остротой, заключается вот в чем: на каком основании мы думаем, что справедливость и милосердие, добродетель и virtu, счастье и знание, слава и свобода, величие и святость всегда соответствуют друг другу и вообще друг с другом совместимы? В конце концов, поэтическая справедливость называется так не потому, что она встречается, а потому, что, как правило, не встречается в обыденной прозе жизни, где, ex hypotesi [35], действует совсем другая разновидность справедливости: "государством и народом управляют не так, как отдельным индивидом". А раз так, то о каких неотчуждаемых правах - в средневековом или либеральном смысле слова - может идти речь?
Мудрец должен освободить свою голову от фантазий и позаботиться о том, как бы освободить от них головы других людей. Если же они будут слишком противиться этому, то ему, по совету Парето и Великого Инквизитора Достоевского, следует, по крайней мере, использовать их как средство для создания жизнеспособного общества.
Ход всемирной истории находится вне таких понятий, как добродетель, порок и справедливость, писал Гегель. Если под "ходом истории" понимать "хорошо управляемое отечество", а гегелевское понятие добродетели интерпретировать в духе христианства или так, как ее понимают обыкновенные люди, то Макиавелли окажется одним из самых ранних творцов этого учения. Как и у всех великих инноваторов, у него были предшественники. Но сочинения Пальмьери и Понтано и даже Карнеада и Секста Эмпирика8 не оставили заметного следа в европейской мысли.
Короче справедливо утверждал, что Макиавелли не бесстрастен, не циничен и не безответственен. Его патриотизм, республиканские симпатии и чувство долга не вызывают сомнений. Он выстрадал свои убеждения. Он постоянно думал о Флоренции и Италии, о том, как их спасти. И тем не менее, не своей личности, своим пьесам, поэзии, историческим сочинениям и дипломатической или политической деятельности обязан он беспрецедентной известностью *.
* Мораль его лучшей комедии "Мандрагора" кажется мне близкой к морали его политических трактатов: этические доктрины, исповедуемые героями, абсолютно не соответствуют тому, что они делают, чтобы достичь своих разнообразных целей. Фактически каждый из них в конце концов получает то, чего хотел; этого не случилось бы, если бы Каллимако устоял перед искушением или дама, которую он соблазняет, испытывала угрызения совести, а Фра Тимотео пытался бы следовать заветам Отцов Церкви и максимам ученых схоластов, которыми он обильно уснащает свои речи. Но все оборачивается к лучшему, хотя и не с точки зрения общепринятой морали. Если в пьесе беспощадно критикуются лицемерие и глупость, то критика эта ведется не с позиции добродетели, а с позиции неприкрытого гедонизма. Замечание о том, что Каллимако - это своего рода государь в частной жизни, преуспевающий в построении и поддержании своего собственного мира с помощью искусного мошенничества и вероломства, применения