Рассказ барабанщика

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   2   3
  • А как это?
  • Очень просто. Руки нужно положить сюда, — Алиханян положил ее руки на рукоятки «максима», — а потом нажать это...

Наташка нажала, и вдруг пулемет затрясся в ее руках. Она испуганно отшатнулась.

Вслед за этим по щиту «максима» что-то ударило.
  • Что это?— спросила Наташка.
  • Немецкий снайпер. Давайте лучше уйдем отсюда...

Потом она смотрела в стереотрубу на опутанное колючей проволокой пространство между окопами. Пространство это было пугающе маленьким. В одном месте было видно, как из немецкого окопа кто-то выбрасывает лопатой на бруствер комья глины.

- Хорошо видно?— спросил Алиханян.

- Ага.

Они по очереди смотрели в окуляры. Далеко в немецком тылу бежала по дороге машина. Ее тоже было видно довольно отчетливо.

- Немецкая? — шепотом спросила Наташка.— А почему мы по ней не ударим?

- Нужно беречь снаряды.

В Севастополе берегли и снаряды, и бензин, и бинты, и хлеб.

Наташка опять повернула трубу и тут же попятилась от нее. — Кто это там?

Почти все поле зрения занимало искаженное лицо убитого немца. .

То были дни относительного спокойствия. А спокойствие на фронте — это удивляющая своими оттенками тишина, когда вдруг слышным делается журчанье ручья или пение птицы. Но в тот раз было другое.

Горовой со своим трио после концерта вышел наружу: Начали прощаться с гостеприимными хозяевами и услышали звуки губной гармошки. На передовой было тихо, и они раздавались удивительно отчетливо немец играл, нестерпимо фальшивя. И добро бы какую-нибудь свою, немецкую вещь — тут уж, как говорится, дело хозяйское, а то ведь нашу — песню про Стеньку Разина! А другой немец запел, и это было еще ужаснее: «Вольга, Вольга, муттер Вольга...»

Видя, как страдальчески поморщился Горовой, кто-то из хозяев предложил:

- Пальнуть по нему, что ли?

- Разве достанешь? — возразил другой. — Он же в траншее сидит.

- Попугать хотя бы, чтоб заткнулись...

- Что вы, что вы! — запротестовал Горовой, услышав этот разговор. — Таких подлецов нужно убивать морально. Вы меня поняли?

Но сперва его никто не понял. Все стало ясно, когда Горовой, выбрав место попросторнее (здесь от основной тран­шеи уходил в сторону ход сообщения), снова вынул из футляра скрипку. Сначала он играл эту песню — «Из-за острова на стрежень» — один, потом присоединилась флейта,

за нею аккордеон. Немцы сразу замолчали. А когда наши музыканты закончили, из той траншеи послышалось даже:

— Иван! Браво! Давай-давай!

Горовой переглянулся с ребятами, и они грянули современную — «Много песен над Волгой пропето...»

И тогда, и потом я спрашивал себя: а что происходило в это время в немецких окопах? Ничего, наверное, особенного. Возможно, удивились, услышав музыку, и подняли на смех своего незадачливого музыканта. Потом кто-то сунулся в офицерский блиндаж:

- Господин обер-лейтенант, русские концерт устроили.

- Что еще за концерт?

И командир роты вместе с командиром минометной батареи, которая располагалась по соседству, обменявшись улыбками, решили тоже выйти послушать. А почему бы и нет?

«Вольга, Вольга, муттер Вольга» была им знакома. Но обер-лейтенант поморщился, когда его солдаты начали подбадривать этих русских — вот уж незачем. Здесь бы лучше проявить сдержанность.

- А это что они играют?

Лейтенант пожал плечами.

- Наверное, что-то нынешнее.

И тут у того сукина сына лейтенанта-минометчика возникла блестящая, как ему казалось, мысль. Он весело подмигнул:

— А что, если мы им поможем аккомпанементом?

— Что? — не понял обер-лейтенант, но приятель уже схватил трубку и вертел ручку телефона, соединяясь с батареей.

До чего же ясно я представляю себе это! Какими наивными чудаками были наши ребята!..

После второй песни немецкая траншея молчала.

— И последнюю — сказал Горовой. Он взмахнул смычком и заиграл вальс Штрауса «Голубой. Дунай». Я понимаю, ему хотелось по всем статьям утереть нос немцам.

А фрицевский лейтенант в это время передавал по телефону команды, и поворачивался ствол миномета, и уже готовы были мины...

- Неспортивно получается, Руди,— с сомнением говорил обер-лейтенант.

- Почему? Сначала они нас развлекали, а теперь мы их.

И ведь ждали же сволочи, когда закончится вальс. Какой смысл они вкладывали в это — не понимаю. Поверить в то, что им так уже нравилась музыка, — невозможно.

Горовой, этот седой и морщинистый мальчик в матросском костюмчике, раскачивался, колдовал смычком и скрипкой; вел "свою партию флейтист; сдержанно, но сильно звучал аккордеон, временами перехватывая и тут же воз­вращая милую и светлую мелодию. Но вот она замерла. Наступил тот короткий момент, когда и музыкант на мгновение замирает, будто все еще не решается оторваться от инструмента. Святой момент счастливого завершения! А тот сукин сын секундой раньше уже отдал команду, и ждавший с поднятой рукой наготове унтер-офицер взмахнул этой рукой, и мины — «иу-у-у, иу-у-у, иу-у-у...» — полетели одна за другой.

В нашей траншее послышалось:

— Ложись!— и команда сработала мгновенно. Замешкался один Горовой. Он даже не замешкался, а попытался

прикрыть собой скрипку. Чудак-человек, но, может, так и нужно?

Первая мина разорвалась на бруствере, и осколки пошли поверху. Вторая легла рядом. Когда Горового подняли, он был еще жив и просил:

— Ради бога, осторожно со скрипкой.

Вечером мичман Щепкин вычеркнул еще одну фамилию из списка. Сколько их уже было вычеркнуто — считать не хотелось.
  • Упадочные песни отставить,— говорил комиссар. — Что это вы стараетесь слезу вышибить у бойца? Горя и так хватает, а вы — «мама, мама...» Нужно не маму звать, а бить фашистов, и к этому вы должны призывать личный состав. Есенина из нафталина вытащили... Зачем? «Ты еще жива, моя старушка...» Чтоб-больше этого не слышал!
  • Ясно, — сказал мичман Щепкин.

В разгар разговора в блиндаж тихонько зашла Наташа, и эти слова о Есенине были для нее. Я думал — огорчится. Ничуть не бывало. Улыбается, цветет. И вертит в руках что-то, показывает Носкову. Я присмотрелся: треугольничек. Значит, Пете Носкову пришло, наконец, письмо. Вот это здорово. Он показал: передай, мол. А она качает головой: нет, голубчик, так просто не получишь...

— Я вот недавно стих Демьяна Бедного прочитал,— говорил между тем комиссар.— Горячо рекомендую. Не­ плохо бы, товарищ Щепкин, положить его на музыку.

Займитесь как-нибудь. Прекрасная песня может получиться. Вот послушайте:

- Пусть приняла борьба опасный оборот, Пусть немцы тешатся фашистскою химерой, Мы отразим врага. Я верю в свой народ несокрушимою тысячелетней верой. Он много испытал. Был путь его тернист, Но не затем зовет он Родину святою, Чтоб попирал ее фашист своею грязною пятою... Ну, и так далее. Вот что сейчас нужно. Ясно?

— Так точно, — ответил мичман Щепкин.

— А тебе, коза? — повернулся комиссар к Наташке. До сих пор он делал вид, будто не замечает ее ужимок.

- Тоже так точно!— вскочила Наташа, и все заулыбались.

- А теперь, — говорит комиссар, — можешь отдать Носкову его письмо.

- Не-е-ет!.. Пусть попляшет,— и запела:— «Первое письмо, первое письмо...» Ничего не поделаешь — Носков пошел вприсядку. Комиссар встал.

— Вот и будьте всегда такими. Нечего мрак напускать.

Комиссар ушел, и Наташа отдала Носкову письмо. Мы, чтобы не мешать, занялись каждый своими делами; я с Голобородько вышел покурить. Этот долговязый трубач и раньше относился ко мне с симпатией, а с тех пор, как появилась Наташка, стал будто брат родной. И смех и грех — что с мужиком, матросом обыкновенная конопатенькая девчонка может сделать!

Погода стояла «будь она проклята — самая летная», а вообще ясная, солнечная, как бывает у нас на юге весной. Голобородько увидел в траве цветочки и стал рвать. Заметил мой взгляд и сказал, вроде оправдываясь:

— Восьмое марта сегодня, Степа...

Хотел было я ему посочувствовать, несчастный, мол, ты человек, Голобородько, а потом подумал и махнул рукой — шут его знает, а может, он все-таки счастливее меня... С этими цветочками, с бодрым настроением вернулись в блиндаж.

— Так где там Носков? Чего прячется? — кричу с порога. — Думает, сплясал и это все?

Но Петя не прятался, он сидел за столом, обхватив голову, и даже не шевельнулся. Он вообще сейчас ничего не слышал. Письмо было, кажется, от какой-то родственницы. Она писала: «Дорогой Петя! Не знаю, как и сказать про это, как передать тебе ужасную весть. Оксаночка и ваш сынок Коля погибли от бомбежки на станции Лиски...»

— Где это — Лиски? — спросил Носков, поднимая голову. А мне стало зябко от его взгляда — пустой, мертвый взгляд и голос тусклый, безжизненный.

Я пожал плечами.

— Возле Воронежа где-то.

Он опять уронил голову, а я отвернулся: невозможно было смотреть на это. Никогда я не видел, чтобы человек так менялся за одну минуту. Физиономия у Носкова была круглая, улыбчивая, всегда он готов был подмигнуть, дружески подтолкнуть товарища локтем, а сейчас как-то сразу осунулся, потемнел и постарел.

Вечером выступали у разведчиков. Концерт есть концерт, и Носкову — такая уж наша жизнь — опять нужно было петь, плясать, рассказывать анекдоты и зубоскалить. Тогда только-только появилась новая песня — называлась, кажется, «Вася-Василек». И Носков пел, притопывая и подмигивая:

Не к лицу бойцу кручина,

Места горю не давай.

Если даже есть причина,

Никогда не унывай...

Так это залихватски у него выходило, что сердце кровью обливалось — мы-то понимали, чего эта веселость стоила.

Эх, дружок , эх, Вася-Василек...—

приговаривал Носков, а когда кончил, сказал:

— Эту песню мы посвящаем тоже Васе-Васильку —

бывшему музыканту и нынешнему разведчику Василию

Буркину, которого я почему-то не вижу в этом зале...

— На задании — сегодня вернуться должен,— крикну­ли из «зала» — закопченного подвала с темными сводами.

— Тогда вспомним, друзья, всех, кто сейчас на задании...— сказал Носков и попросил мичмана: — Нашу флотскую, маэстро...

Мы заиграли, а он запел «Раскинулось море широко».

Откуда нам было знать, что в это самое время где-то в районе Нового света с боем отходила к морю группа разведчиков. Ребята стремились оторваться от немцев, а те обрушили на них всю мощь пулеметного и автоматного огня, старались если не взять живыми, то отсечь от берега и уничтожить. А в бухте неподалеку уже покачивался на зыби катер, и оттуда гребли на шлюпке.

И это происходило в одном из самых красивых мест на земле. Генуэзцы, которые жили здесь еще полтысячи лет назад прозвали его раем.

Разведчики отходили, прикрывая друг друга огнем, прячась за деревья и камни. Их было всего пятеро, и один был уже ранен.

Катер подбирался все ближе к берегу, весь ощетинившись огнем. Шлюпка уткнулась носом в песок, из нее тоже выскочили матросы. Один из разведчиков швырнул грана­ту, сменил магазин в автомате, привстав на колене, ударил по кустам и вдруг, будто надломился, уткнулся головой в песок. Его подхватили и поволокли к шлюпке.

Быстротечный, отчаянный бой...

И вот уже только буруны за кормой. Разрывы — один, второй... Катер метнулся в сторону, и следующий снаряд лег на место, где он только что находился.

А несколько часов спустя — обмен сигналами с береговыми постами, теперь уже нашими. Быстро-быстро вспыхивают, «телеграфят»» огоньки на земле, и им отвечают та­кие же мгновенные вспышки в море.

Когда катерок ошвартовался у маленького причала, его уже ждали. Под руки вывели раненого» Потом, держа за ноги и под мышки, вынесли по скрипучей сходней и положи­ли прямо на причал укрытое шинелью тело убитого.

Уже светало. Кто-то подошел, приподнял шинель, и открылось лицо Васи Буркина.

Как много значит иногда одна-единственная фраза! Так было и на этот раз. Мы их не слышали, а может, их и не произносил никто, эти слова? Но так или иначе: — Похоронить с воинскими почестями.

Тысячи матросов и солдат хоронили просто так — война, тут не до музыки не до речей. Для Васи же Буркина сколотили гроб; нашли подпаленный с одного конца красный ковер, и вот уже медленно движется — будто и впрямь некуда больше спешить — по разрушенному городу полуторка, потрепанная, посеченная осколками. За нею оркестр, а следом полувзвод матросов, который даст на кладбище прощальный салют.

Только потом, много лет спустя после войны, я начал понимать, до чего же это было по тем временам удивительно. Смерть побывала уже, считай, в каждом севастопольском доме и ясно было — навестит еще не раз. И домов-то уцелело немного. Людей хоронили, случалось, просто во дворе или в ближайшем скверике. Да что — хоронили! Зарывали и делали это второпях. А тут вдруг медленно едет машина с гробом и красным ковром, и немыслимо поют трубы, и торжественно шагает воинский эскорт...

Заслышав музыку, люди вылезали из подвалов и убежищ, выходили из домов. Встречные военные останавливались, деды снимали шапки, старухи крестились, затихали малыши.

Кто оставался, провожая нас глазами, а кто и пристраивался к процессии. Народу становилось все больше. — Генерал?
  • Да нет, совсем молоденький.
  • Из флотских. .
  • А это, видать, невеста — тоже молоденькая...

Эх, знал бы Вася Буркин, как будет хоронить его Севастополь! Слышал бы он, как играет для него наш поредевший оркестр!

Что такое оркестр на похоронах, каждый знает. Вроде бы и нужен он, и никто его особенно не слушает. Потому и музыканты иногда фальшивят, врут, знают, что все равно не до них. В тот раз было не так. Сама удивительность обстановки заставила людей смотреть на нас. И мы ведь хоронили друга!..

Глухо звучал барабан, вскрикивали тарелки, и никогда так не хватали меня за самое сердце трубы.

А на дворе была весна, прилетели первые стрижи и метались, бедняги, с криком над городом, не узнавая его, не зная, где же им теперь лепить гнезда и выводить птенцов.

Машина с гробом уже пересекла Большую Морскую, когда налетел самолет. Это был одномоторный «Хеншель», или, как его еще называли, — «костыль». Он выскочил, как черт из бутылки, откуда-то из-за холмов, из-за развалин, летел низко, так что видны были не только кресты на фюзеляже и крыльях, но и свастика на стабилизаторе, и сам пилот в больших летных очках. Сначала самолет пронесся мимо, но тут же вернулся. Заметил!

Процессия двигалась дальше. Медленно ехала полуторка; подняв к небу трубу и следя между делом за самолетом, забирался на невероятные высоты Голобородько, вел свою партию, пел баритон, аккомпанировал бас (на нем играл мичман Щепкин)... И тут сверху ударил пулемет. Скотина и сволочь был этот летчик: видел же, что здесь происходит.

Первой очередью он прошил кузов полуторки и гроб. Может, специально — хотел поджечь машину, а скорее всего промахнулся — какой ему смысл стрелять по мёртвому?

Кто-то запоздало крикнул:

— Воздух!

Народ рассыпался, кинулся под защиту стен. Рассредоточились и матросы.

Но по-прежнему ползла по улице машина, и вслед за нею шел, трубя в свои трубы, одинокий оркестр. Мы не прибавили и не замедлили шаг, мы просто шли посредине мостовой на виду, как нам казалось, у всего мира, играя траурный марш Шопена.

Снова пронесся — не над крышами, а над самыми нашими головами самолет, без умолку строча из пулемета. И опять нам повезло: пули легли между нами и машиной, они будто прострочили мостовую.

«Сейчас будет третий заход, — подумал я, — и тут уж нам вряд ли уцелеть...» Но машина не останавливалась, и оркестр продолжал играть, хотя музыки в грохоте мотора временами почти не было слышно.

А летчик, видимо, изменил тактику, решил проштурмовать улицу вдоль. Так ему было удобней перебить нас. И все-таки мы играли и двигались дальше.

Не знаю, как это получилось, но в ту минуту не было силы, которая заставила бы нас уйти...

Самолет уже выходил из виража и готов был снова кинуться на нас, но тут с земли по нему ударил счетверенный «максим». Это было где-то впереди. Почти одновременно запел, опомнившись, командир матросского полувзвода:

— По самолету залпами — огонь!

И треснул первый залп, второй, третий...

Самолет дернулся, вильнул в сторону, слегка задымил. Ему было уже не до нас. Он, может, и не рад был, что с нами связался. А посеченная осколками и пулями полуторка с гробом Васи Буркина ползла вперед, наш маленький оркестр играл, двигался следом...

Город превратился в груду развалин, дым и пыль висели над ним, но и по этой груде камня, искореженного же­леза и битого стекла продолжала остервенело колотить немецкая артиллерия. Гитлеровцы не доверяли даже развалинам....

Чудно, должно быть, мы выглядели на этих улицах. Особенно чудными были наши трубы. Носков, чтобы не оставаться без дела, взял у меня медные тарелки.

В Южной бухте стоял у пирса корабль, и это, как мед ос, притягивало к себе вражеские самолеты. Но вот показалось, что один из них собирается пикировать на нас. — За мной!— крикнул мичман, и мы побежали. Оказывается, он заметил нарисованную на обломке стены стрелку, которая показывала вниз.

Один за другим мы скатились по ступенькам убежища. Оно было основательным. Никогда бы не поверил, что под обломками, обгоревшими руинами здания прячется такой железобетонный бункер. Мы углубились, и разрывы бомб стали звучать глуше. Правда, иногда от прямых попаданий сотрясалось все сооружение. Остановились в темном коридоре. И тут где-то неподалеку послышались голоса.

Я нащупал руками тяжелую металлическую дверь. Она подалась бесшумно. Мы увидели помещение, освещенное двумя карбидными лампами. Стояли парты, и за ними си­дели дети. У противоположной стенки спиной к нам стояла' учительница. Водя указкой по цветному плакату, она говорила:

— Все растения, принадлежащие к семейству бобовых, имеют двудольное семя...

Здесь послышался сильный взрыв, и учительница сделала паузу. Я видел, как съежились ее плечи. Кое-кто из ребят пригнулся к партам, зато другие вели себя как ни в чем не бывало. На ближайшей к нам парте девочка шлепнула соседа по спине за то, что он перед тем дернул ее за косу.

— Типичным представителем бобовых,— продолжала учительница,— является всем нам хорошо известная фасоль.

И сейчас, столько лет спустя, эта картина кажется мне чуть ли не фантастической. Но вот учительница повернулась, увидела нас и замолчала. Сразу же к двери повернулись сорок или пятьдесят ребячьих голов. Наверху грохнуло особенно сильно, висевшие под потолком лампы закачались. И тогда, будто спасаясь от всего этого, кто-то из ребят закричал:

— Музыканты! К нам пришли музыканты!

Наташа первой зашла в класс, и нам тоже ничего не оставалось, как войти. Ребята вскочили со своих мест, и какой-то мальчонка уже спрашивал:

— А что вы будете играть?

Мы переглянулись, стали рядом и, чтобы заглушить разрывы, стали играть что-то громкое и веселое.

А потом опять шли с трубами по городу, пока нас не остановил выскочивший из встречного автомобиля сердитый майор:

- Что за цыгане?

- Оркестр морбригады Лукаша, — доложил мичман.

— С ума сойти. У кого-то оркестры есть!.. На свадьбу?

— Возвращаемся в часть, товарищ майор.

— Бегом расчищать дорогу!

В полукилометре впереди дорога после бомбежки была завалена крупными обломками камня. Объезда не было. Там уже работали солдаты и матросы. Мы присоединились к ним. Инструменты сложили в сторонке.

Люди копошились, как муравьи, ворочали камни, спешили — дорога была важной.» С двух сторон начали подъезжать машины. Опасно! Налетят немцы — устроят мясорубку. Сердитый майор понимал это и, поглядывая на небо, покрикивал:

— Назад! Назад! Рассредоточиться!

И вот, несмотря на такую обстановку, нам все равно не дали работать. Какой-то шофер, который вместе со всеми ворочал камни, сказал:

— Товарищ майор! Пускай лучше играют — веселей дело пойдет. Народу и без них хватает.

Майор посмотрел на землю, на небо, потом сделал эдакий жест рукой и скомандовал Щепкину:

— А ну, вдарьте!..

И мы «вдарили». Играли беспрерывно и устали, ей-богу, не меньше тех, кто ворочал камни. А когда по расчищенной дороге пошли, наконец, машины, подкатил на грузовике майор и сказал:

— Залезайте!

Мы не стали ни о чем спрашивать, полезли в кузов.

Так на машине и въехали под землю. Открылись ворота, и мы оказались в освещенной электричеством штольне.

— Молодцы,— сказал, выскакивая из кабины, майор. — Сейчас вас покормят, потом дадите концерт для тружеников тыла, а вечером подбросим на машине к передовой.

И он исчез — шумливый, подвижный, показавшийся нам вначале сердитым человек. Больше я его никогда не видел.

Настоящий подземный завод — вот что оказалось здесь. В одной штольне ремонтировали танки, в другой — вытачивали корпуса мин, в третьей — собирали мины... Слышался гул моторов, треск электросварки.

В столовой нам налили по тарелке жиденькой баланды.

- Хлеба, извиняйте, нет, — сказала хозяйничавшая здесь старуха.

- Умыться бы, — попросил Носков, повертев кран, из которого так ничего и не полилось.

- Это можно,— старуха взяла из ящика большую темную бутылку, привычно открутила проволоку, которой была опутана пробка, ловко «выстрелила» пробкой и сказала:— Ну, чего ж ты? Мыла, правда, тоже нет...