Трубецкой А. В. Пути неисповедимы : (Воспоминания 1939-1955 гг.)

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   34


«Так вот, при такой автобиографии вам надо быть ближе к нам, с нами», — начал он. «Я это сам хорошо понимаю», — ответил я. «Ну вот, тем более», — и он начал долго и довольно туманно, но высокопарно говорить о благородстве профессии и почему надо быть ближе к ним. Потом ему позвонили, и разговор он закончил словами: «Вы подумайте, и в следующий раз мы продолжим», — и назначил день и час.


Горизонт мой стало затягивать тучами, и все дальнейшее пошло под знаком этой самой госбезопасности. Правда, я не предполагал тогда, что все так круто обернется для меня.


Следующий разговор был вполне конкретный. Мне предлагали секретное сотрудничество с органами госбезопасности. Я отказывался, меня уговаривали.


- 218 -

Разговор шел один на один. Майор говорил: «Вот вы ездили в интересную экспедицию. Это только по нашему разрешению. Вы, вот, кончите университет, стоит нам снять трубку, и вас примут на любую работу». Это было обещание пряников. Я мягко отказывался, мотивируя отказ тем, что мой характер на такой работе тут же меня выдаст. Мягкость отказа майор принимал, по-видимому, за нерешительность и нажимал. Тем свидание и кончилось, и было


назначено другое.


Я пришел. В коридоре стояли капитан и пожилая женщина. Они, видно, кончали разговор, часть которого я невольно слышал: «А она с такой интонацией говорит. «И это советские галоши», — а у самой гримаса», — говорила эта женщина, а капитан, понимая, что я посторонний (чего женщина не понимала, полагая, что здесь все «свои»), явно старался замять разговор, но женщина еще раз повторила всю фразу. Я подумал: «Хороша же здесь кухня».


Разговор у майора был примерно таким же, как и в предыдущий раз. Опять слова о благородстве профессии. Я поддакивал — уж не знаю, насколько это выглядело искренне, а самому хотелось рассказать о словах, услышанных в коридоре. Потом майор сказал: «А вы знаете, почему мы остановили свой выбор на вас? В Одессе был задержан шпион, и у него нашли ваш адрес. Теперь понимаете?» Я поблагодарил за предупреждение и сказал, что чуть что замечу — первым приду к ним. Но про себя подумал: не гулял бы я по Москве, если б это было правдой. Майор продолжал: «Понимаете, ведь вы многого можете не знать того, что знаем мы. Мы вас направим так, как надо и куда надо. Вы должны нам помогать активно». Я опять мягко отказывался, надеясь, что отстанут. В голове вставали образы матери, отца, сестер, замученных в застенках этой организации. Но говорить резко и грубо отказываться благоразумие мне не позволяло. «Одеты вы неважно, — продолжал майор, — наверное, на стипендию только живете. Мы вам материально поможем. А если не согласитесь — вас постигнет судьба родителей». Пряник сменился плеткой — это была уже прямая угроза. Опять расставание, опять назначалось свидание.


На душе было тяжело. Идя в очередной раз в этот проклятый дом, я мысленно прощался с близкими, хотя логика говорила, что нет у них никаких оснований, что совесть моя чиста, что теперь не 1937 год. Но подсознательно все это будило страх и неуверенность в будущем. Доверия к «органам» у меня не было.


Следующее свидание не состоялось. Когда я вошел в кабинет, майор сказал, что занят, и опять назначил новый день встречи (все по вечерам). И это свидание не состоялось. Майор встретил меня у порога, он куда-то уходил. Возможно, это была игра на моих нервах, так как уже одна мысль о предстоящей встрече переворачивала у меня в душе все.


Еще одна встреча. Опять все то же, но нажим больше. Майор снимает трубку и говорит: «Ну, документы на него заготовили? Сейчас отправлять его буду». Кого его? Шантаж? Запугивание? Потом приглашает в большой кабинет в торце дома к улице. В кабинете большой стол, поодаль рояль, на стене портрет Ленина в рост. За столом лысый, еще сравнительно молодой тоже майор, но более интеллигентного вида, чем мой знакомый. Представляется начальником. Мирный, спокойный разговор и увещевания. Приводится личный пример: кончил медицинский институт, а, вот, пришлось работать по


- 219 -

совершенно другой специальности, и, ничего, не жалею. Страна, партия потребовали. Затем плохо завуалированные угрозы: «Вам будет очень плохо без нас. Вы пожалеете, но будет поздно. Сами попросите, но тогда мы не захотим». Бурмистров во время этого разговора вставал, заходил мне за спину. Майор-начальник с ним переглядывался, и Бурмистров начинал щелкать чем-то металлическим, как будто перезаряжал пистолет. Это меня даже развеселило, но вид на себя я напускал растерянный — благоразумно, как мне казалось, не выказывая истинного отношения и к ним, и к их предложениям. Наконец хозяин кабинета сказал: «Ну, что ж, будем кончать». Мы вернулись в кабинет Бурмистрова (да, кстати, звали его Петр Иванович, кажется, так), где он дал мне подписать два документа: бумажку, почему я отказываюсь сотрудничать (из-за особенностей моего характера) и подписку о неразглашении разговоров, которые вели здесь со мной. Тогда мне почему-то не пришло в голову отказаться подписать вторую бумажку.


Я вышел на улицу. Чувства «горы-с-плеч» не было. Надолго ли оставят меня в покое? Что это за люди? Кого они вербовали и на что? Отдавали они себе в этом отчет? Что за психология должна быть у них? До чего же надо быть морально испорченным, чтобы вербовать человека, у которого эта же система уничтожила семью? И какое надо иметь сердце, душу, чтобы с ними работать? Но, видно, эти вопросы их не трогали и не волновали. Да и возникали ли они? А вот цинизма у них — хоть отбавляй. Конечно, я был бы для них очень ценным сотрудником, прекрасной приманкой для многих, кого они старались уловить в сети. Потому-то и вербовали они так упорно. Когда я теперь все это пишу, мне думается, что вел я себя неправильно. Надо было сразу наотрез отказаться с той же мотивировкой, а не пытаться спустить дело на тормозах. Результат был бы тот же, но тягали бы меньше. Хотя, может быть, посадили бы раньше.


Жизнь пошла своим чередом, но тот мажор на душе, который был до этого, исчез, или, во всяком случае, резко приглушился. Через некоторое время все подробности разговоров в райотделе МГБ я рассказал братьям, Еленке и ее братьям — поделился опытом. Ведь их тоже могут взять в обработку. Меня как будто оставили в покое. Так мне казалось до одного любопытного случая.


Как уже говорилось, весь день допоздна я проводил в университете на лекциях, практических занятиях, а вечером в читальном зале. Туда в Актовый зал старого университета, к закрытию или немного пораньше заходила Еленка, и мы шли пешком до ее дома в Молочном переулке — она жила у своей тетки, а моей двоюродной сестры Екатерины Михайловны Перцовой. Дело было зимой, когда мы медленно тронулись мимо библиотеки имени Ленина, Музея изящных искусств. За музеем свернули направо, так как Волхонка была тогда еще перегорожена, и проход на площадь Дворца Советов (Кропоткинскую) был через проходные дворы налево от музея. Я шел, что-то оживленно рассказывая Еленке. Мы еще не свернули в проходной двор, когда нас обогнал невзрачный человечишко. Обгоняя, он снизу взглянул мне в лицо. В свете уличных фонарей его физиономия показалась плоской, курносой, рябой и с толстыми губами. Ее хозяин как бы ухмыльнулся, показав редкие зубы. Морда эта так неожиданно возникла в поле зрения и так явно, хотя и молча, обратилась ко мне, что я подумал: вот растрепался, даже прохожие обращают внимание. Ссутулившийся человечек в длинном кожаном пальто и нахлобученной


- 220 -

ушанке обогнал нас, а мы свернули налево в проходные дворы, пересекли площадь и все так же медленно двинулись по правой стороне Метростроевской улицы (Остоженке). Каково же было мое удивление, когда этого самого человека я увидел впереди нас, читающего афишу на стене! Вот так так! Ведь он пошел по улочке, никак не выходившей на площадь, он прошел мимо проходного двора — единственного пути на площадь. Значит, это приставленный спутник. Надо в этом убедиться. Не сказав ничего Еленке, я пошел еще медленнее. Иногда мы останавливались. Черная фигурка перешла на другую сторону улицы и, как-то замешкавшись, двинулась в том же направлении, что и мы. С Еленкой мы свернули в переулок, ведущий к Зачатьевскому монастырю. Фигурка в отдалении двигалась за нами. На улице было бело от снега и пусто. Рассказывая что-то Еленке, я лихорадочно строил план, как избавиться от соглядатая. Я решил приучить его к нашему медленному темпу ходьбы, дойти так до угла монастырской стены и, зайдя за угол, помчаться, что есть духу, и скрыться в темной лестнице Еленкиного дома, который был тут уже близко. Я так и сделал. Мы еле ползли, останавливались, я перевязывал шарф Еленке, снимал свой и надевал ей. Черная фигурка теперь уже одинокая, маячила сзади на приличном расстоянии, но из вида нас не выпускала. Как только мы зашли за угол, я шепнул Еленке: «Бежим, за нами следят!» — и мы помчались, что было духу. Выбежав на Молочный и обогнув дом, мы из-за угла посмотрели вдоль стены, где только что бежали. Фигурка не показывалась. Тогда, пробежав вдоль дома, вскочили в темную дверь и в щель стали наблюдать. Очень скоро появилась черная фигурка. Двигалась она уже быстро. Выйдя на Молочный, соглядатай повертел головой по сторонам и засеменил к Коробейникову переулку. Мы еще долго стояли у двери, и я рассказал Еленке все, что произошло. Что это была за слежка? Вероятно, собирали на меня «материал».


Начался 1948 год Все шло тихо и спокойно. Я прилежно учился, получая пятерки и, как следствие, повышенную стипендию, которую отдавал тете Машеньке, живя на полном коште дяди Коли Бобринского. Наш роман с Еленкой зашел так далеко, что было решено летом играть свадьбу. Также решено было, что мы поселимся отдельно, снимая комнату. Такая комната была найдена в Сокольниках через знакомых тети Машеньки. Для ее оплаты родственники продали картину какого-то старого итальянского мастера. Ее купила ЦЛ-Мансурова,


Я иногда раздумывал, правильно ли делаю, что женюсь на Еленке? А что, если меня посадят, и я буду навсегда вычеркнут из нормальной жизни? Зачем же ей портить будущее, ее жизнь? Но голос логики и, конечно, любви говорил, что не за что меня сажать, а за то, что я отказался служить органам — за это не сажают. Не знал я тогда многого, не знал о превентивных арестах. А если


б знал, тогда что?


Весна пролетела. Еленка уехала на практику в Переборы под Рыбинск. К двадцать первому июля она должна была вернуться — день назначенной свадьбы. Я же занялся различными мелкими, но приятными хлопотами, отдаленно напоминающими то, что называется «вить гнездышко» — ведь у нас с Еленкой не было никакого имущества. В Дмитрове я починил и обил старое развалившееся кресло. На чердаке дома двоюродной сестры Сони был


- 221 -

старенький комодик-пеленальник, на котором пеленали еще саму Еленку и ее братьев. Починив и покрасив, я получил его в безраздельное пользование. То же и с кухонным и обеденным столами. Брат Готька, уже подросший паренек, зная, что нам нужны стулья, увидел, как грузовик вез их. Он бросился за грузовиком и попал в середину быстро растущей очереди у мебельного магазина.


Наконец вернулась Еленка, и мы помчались в ЗАГС, где упросили поскорее нас расписать — надо было поспеть венчаться на Казанскую, двадцать первого июля*. Венчание состоялось в церкви Ильи Обыденного. Не обошлось и без смешного. Брат Владимир, поехавший за Еленкой, чтобы везти ее в церковь, объявил ей, что «невеста в церкви». После венчания поехали в Новогиреево в семью Машеньки Веселовской, где жила тетя Анночка, вдова дяди Миши Голицина, бабушка Еленки, духовный центр всего нашего клана. Ехали туда на машине вместе с дядей Колей и тетей Машенькой, ехали очень долго, так как по дороге заблудились. Весь народ, бывший в церкви, уже давно приехал, и мальчишки гоняли мяч перед домом.


Пробки в потолок, тосты, пожелания, а вокруг радостные лица. Промелькнула мысль: почему здесь с нами нет моих родителей.


На той же машине, но уже вдвоем доехали до Савеловского вокзала — было решено, что первые десять дней медового месяца мы проведем в пустой квартире Голицыных в Дмитрове. До поезда было еще много времени, я решил сбегать в магазин за хлебом — в Дмитрове с ним были трудности. Бегать мне пришлось довольно долго, и это было первое, затянувшееся минут на сорок, расставание. Пошел дождь, и я про себя отметил — хорошая примета. Уже темнело, когда мы сошли с поезда в Дмитрове. Хозяева дома встретили нас на пороге словами поздравлений и горстями овса, которым по старинному обычаю нас осыпали. В комнате на столе подарки — сервиз и постельное белье от Ольги Александровны Веселовской, жены Маменькиного тестя, от моей теперешней тещи — кухонная утварь и тоже сервиз.


Время для нас остановилось. Все слилось в один радужный день. Мы ходили в лес, на канал, по вечерам читали «Сагу о Форсайтах», я рассказывал во всех подробностях свою «одиссею». А потом мы переехали под Звенигород в только что отстроенный академический поселок Луцино на дачу к Веселовским.


Академик Степан Борисович Веселовский — тесть двоюродной сестры Машеньки — был историком. Его узкая специальность — времена Ивана Грозного. Был он принципиален и тверд в своей науке и о Грозном царе писал объективно, ничего не приспосабливая к нуждам «текущего момента». Удивительно, как ему к семидесятилетию дали орден Ленина, вероятно, хотели переиначить. Но спины своей он не гнул и был одним из редких примеров настоящей старой интеллигенции. От первого брака у него было несколько уже взрослых сыновей, и один из них — Всеволод Степанович — был мужем Машеньки. Вторая жена Степана Борисовича, Ольга Александровна — милая, доброжелательная и восторженная женщина. Помимо забот о муже, она всегда опекала кого-нибудь еще. Очень трогательно относилась к нам, братьям Трубецким. Владимир, после поступления в МГУ на исторический факультет,


--------------------------------------------------------------------------------


* Праздник — явление иконы Казанской Божьей Матери


- 222 -

поселился у них, частично исполняя обязанности секретаря академика, что принесло брату несомненную пользу. У супругов Веселовских была двенадцатилетняя дочь Анечка, которую приятель брата, художник Сергей Тугунов, метко назвал картофельным ростком — такая она была худенькая, бледная, не по годам начитанная (читала Шопенгауэра).


Академические дачи в Луцине возникли следующим образом. После войны было принято решение — чуть ли не самим Сталиным — построить для академиков дачи, безвозмездно передав их в вечное пользование. Было построено два таких поселка на Москве-реке, выше и ниже Звенигорода — Луцино и Мозжинка. Около деревни Луцино было выбрано удачное место на высоком берегу, покрытом соснами. Поселок строили пленные немцы, строили хорошо, по хорошему плану, с индивидуальными гаражами, домиками для сторожей, дорогой, подъездами, водопроводом, канализацией, теннисным кортом. Еще летом сорок седьмого года по предложению Ольги Александровны Еленка и я вместе со Всеволодом ездили на строящуюся дачу выбирать цвет ее покраски. Еленка выбрала цвет стволов верхушек сосен. Таким он и остался до сих пор.


Мы поселились на втором этаже дачи в отдельной комнате и были предоставлены сами себе, гуляли по окрестным лесам, ходили в Звенигород на Городок, в Саввино-Сторожевский монастырь. Однажды Ольга Александровна попросила нас пойти на дачу к Несмеяновым узнать, как им удалось сделать хороший цветник. В то время Александр Николаевич Несмеянов только что стал ректором МГУ. Их участок был очень затенен елями, но на расчищенном месте, действительно, красовались цветущие клумбы. С террасы к нам вышли две дамы и двое подростков — девушка и юноша — тихие, скромные. А вскоре из леса, спускающегося к реке, показался и сам ректор с двумя корзинами коровьего навоза. Завязался какой-то незначительный разговор. Александр Николаевич рассказывал, как они известковали кислую почву, как предполагают сделать фонтан, а на склоне — лестницу. Еленке — будущему архитектору — он предложил полушутя, полусерьезно принять участие в этом. На том и кончилась эта коротенькая встреча.


В Луцине мы пробыли недолго и из Подмосковья отправились в Переборы на Рыбинское водохранилище пожить у милых Андрея Анатольевича Загряжского и его сестры тети Ани. Загряжский был главным инженером на строительстве Шекснинской ГЭС. Светлая голова, он не имел соответствующего диплома и много, и долго сидел по лагерям. Он был несомненно выдающимся инженером. Еленка не первый год проходила производственную практику под крылышком этого большого специалиста и очень хорошего человека. Этим летом она уже успела пройти там часть практики, а теперь мы отправлялись туда по приглашению погостить. Путь из Москвы до Переборов мы проделали на пароходе.


Загряжские жили в хорошем двухэтажном небольшом доме на берегу водохранилища, занимая его целиком. В некотором отдалении по берегу стояли четыре таких дома. Назывались они домами руководства и были построены для лагерного начальства в разгар строительства канала Москва-Волга. Мы целыми днями катались на лодке, плавали на ней за малиной, и время летело незаметно. К сентябрю мы вернулись в Москву.


- 223 -

Поселились в Сокольниках, где сняли комнатку в небольшом доме, переделанном под жилье из кирпичного сарая. Наш хозяин — Кирилл Степанович Кравцов — был человеком с типичной «кулацкой» психологией. Он любил повторять, что пальцы и те только к себе сгибаются, и демонстрировал это на своей руке. Его жена — Ольга Петровна — была прямой противоположностью. Как-то к ним приехали из-под Воронежа родственники. Они пригласили хозяев в Большой театр. Спектакль каждый комментировал в соответствии со своим характером. Ольга Петровна — простая женщина, восторгалась виденным на сцене. Кирилл Степанович вслух подсчитывал: столько-то кресел в ряду по столько-то рублей, итого в сумме... А кресла-то бархатом обиты — тоже копеечка...


Однажды вечером из репродуктора, висевшего на кухне, я услышал очень знакомый баритон, певший арию из какой-то оперы. «Это же Гарда, польский певец, с которым я познакомился в Щорсах у дяди Поли», — говорю Еленке. Диктор подтвердил, что я не ошибся. Неужели это передают из Москвы? Утром, купив в киоске «Правду», прочел, что на юбилей Мицкевича приехал певец Ежи Гарда и сегодня будет петь в Большом зале консерватории. Действительно, на улицах были расклеены афиши, одну из которых я снял на память, а вечером пошел на концерт. Да, это он, только немного пополнел, та же черная повязка на глазу. Гарда кончил петь, и я протиснулся к самой рампе, но он меня не заметил. Когда публика стала расходиться, я пошел в артистическую, оказавшуюся на редкость маленькой и убогой. С Гардой мы обнялись. «Кто бы мог подумать!» — восклицал он. Я коротко рассказал о себе, он—о себе, вспомнил погибших в Варшавском восстании 1943 года Леопольда и Ванду Малишевских, так рвавшихся в польскую столицу из безвременья глухой деревни. В артистическую пришли сотрудники польского посольства во главе с «паном амбассадором» поздравить земляка с успехом («поводзене»). На меня, стоявшего тут же, поглядывали косо, а мы с Гардой переглядывались и улыбались друг другу. Но вот и распрощались. Я позвонил ему в гостиницу, но встретиться еще раз не решился: все-таки иностранец, а за мной, как видно, следят. А сейчас об этом жалею — струсил тогда*.


Жили мы с Еленкой счастливо, зиму провели хорошо и спокойно. Иногда к нам приходили гости, наши братья, мать-Елена. Однажды зашел брат Еленки Михаил, но, не застав нас, написал записку: «Такие-сякие! Разве вы не знали, что я должен придти? Ну, так попомните меня!» Зная его, как человека, гораздого на всякие выдумки и каверзы, я начал шарить по всей комнате, но ничего подозрительного не нашел. В три часа ночи затрещал будильник. «Мишка!» — в один голос завопили мы, вскочив с постели. Но торжествовать ему я не дал. При встрече на ехидный вопрос Михаила о будильнике я сказал, что он у нас сломан.


Нередко ходили на концерты, выкраивая на это деньги из стипендии. Жили небогато, ели картошку, которую жарили на постном масле, а черный хлеб мазали маргарином. Изредка баловали себя чесночной колбасой, самой дешевой. Иногда нам «подкидывали» родственники то сливочного масла, то еще что-либо.


--------------------------------------------------------------------------------


* Гарда скончался в 1950 году в Познани, будучи директором оперного театра.


- 224 -

Весной 1949 года я стал устраиваться на лето в экспедицию, чтобы подработать. Мне удалось сговориться с Александром Васильевичем Живаго, геоморфологом. Он возглавил небольшую экспедицию, изучавшую разрушение берегов Черного моря. Побережье Черного моря — это государственная граница, особенно важная в районе Батуми, где тоже планировалось работать, поэтому требовалось особое разрешение. На всех участников экспедиции были поданы соответствующие документы, и я с трепетом ждал ответа. Мне живо вспомнился майор Бурмистров со своими угрозами, и я даже пожалел, что связался с такой экспедицией. Разрешение задерживалось, и, чтобы не терять время, было решено объехать Рыбинское водохранилище — посмотреть эррозию берегов искусственного моря. А пока надо было срочно сдавать экзамены.


Здесь рассказ подходит к точке, где жизнь моя круто изменилась, и мне следует дополнить то немногое, что было уже сказано о нашем учении в те времена, моих сокурсниках и преподавателях. Я уже говорил, что на биофак я попал с мыслями перевестись на другой факультет, физический, и что на первых порах меня поразило разнообразие и многообразие биологических специальностей. Но когда я увидел, что и на биофаке не «тяну» (знаменательный коллоквиум по химии), то понял, что физфака мне не видать, и стал приглядываться к здешним кафедрам. Все они делились на три, что-ли, профиля: зоологические, ботанические и общие (такие, как кафедра генетики, биологии развития, дарвинизма). Ботанические меня не привлекали, хотя я с интересом слушал курс анатомии растений, где проглядывала удивительная мудрость инженера-строителя — природы. Первой кафедрой, на которую я обратил внимание, была кафедра зоологии беспозвоночных. Ею заведовал профессор Лев Александрович Зенкевич, считавшийся одним из лучших лекторов чуть ли не во всем университете. Читал он очень логично, увлекательно и заинтересовал меня. Результатом этого и была та самая Курило-Сахалинская экспедиция, в которой я участвовал, а до нее — поездки на Болшевскую биологическую станцию (Болбистан). Поездки эти дали мне мало, а после Курил я понял, что хотя экспедиции — дело интересное, но посвящать им свою жизнь не стоит. Экспедиция — это скорее отдых после года интенсивной работы в лаборатории. А классифицировать и препарировать целый год беспозвоночных, добытых в экспедиции, мне не хотелось.


На втором курсе нам, среди прочих дисциплин, стали читать физиологию животных. Я стал приглядываться к ней. Тогда же в 1947 году была переведена и издана книга физика-теоретика Шредингера «Что такое жизнь с точки зрения физики». Книга всколыхнула мысли многих ученых. На факультете возник семинар по биофизике — такой кафедры тогда не было. Семинар вел некто Еремеев — ученик известного биолога-идеалиста (по тогдашней терминологии) А.Г. Гурвича, автора гипотезы биологического поля. Семинар привлек много народа. На нем читал лекции, правда, не часто, профессор С.С.Васильев, физхимик, интересовавшийся вопросами биологии. Позже Васильев стал читать лекции по некоторым разделам математики, полезным для биологов. Читались они в Политехническом музее, и я их посещал. Вообще, старался брать науку, что называется, пошире — ходил слушать в первый мединститут физиолога Разенкова, к брату Владимиру на истфак — слушать лекции по


- 225 -

психологии. Из последних запечатлелись примеры, как в давние времена закрепляли в памяти знаменательные события: чтобы утвердить границы раздела земли, крестьяне секли на меже детей. И когда старик говорил, что вот здесь, на этом самом месте его секли и, стало быть, здесь проходила межа — такое показание было непререкаемым.


Когда на втором курсе надо было выбирать специальность, кафедру, я без особых колебаний пошел на физиологию. Кафедрой заведывал Хачатур Сергеевич Коштоянц. О нем мой будущий учитель М.Г.Удельнов много позже говорил, что Коштоянцу надо было быть артистом, он удивительно талантливо перевоплощался — с английским лордом он будет лордом, а с пролетарием — пролетарием. Лекции Коштоянца были очень неровными. Изредка блестящими, но иногда он всю лекцию сидел в первом ряду и редкими словами или просто светящимся зайчиком комментировал научный фильм. Много было и пустых лекций, так что однажды его студенты «продернули» на сцене, где изобразили лектора со всеми жестами Коштоянца — он эффектно снимал и надевал очки, — переливающего воду из одного ведра в другое. Большим украшением лекций Коштоянца были демонстрации, изобретавшиеся лекционным ассистентом Володей Зиксом. Одна из них врезалась в память. Это была лекция о крови, ее свойствах. Разрушение эритроцитов — гемолиз — происходит, если в кровь добавить дистиллированную воду. При этом она становится прозрачной, «лаковой» (есть такой термин). Это было показано следующим образом. В узкую и высокую ванночку, помещенную в проекционном фонаре была налита разбавленная, но не прозрачная кровь. На большом экране, куда все это проецировалось, виднелось ровное, красноватое поле. «Сейчас в ванночку будет налита дистиллированная вода и произойдет гемолиз, а жидкость в ванночке станет прозрачной», — проговорил лектор. На экране появились еле заметные движения струй, и вдруг стали выступать чьи-то вытаращенные глаза, со злобой смотрящие на нас. Это было так неожиданно, что вся аудитория замерла. Потом в считанные секунды появилось чье-то буквально сатанинское лицо. «А это базедовик. Типичная физиономия больного базедовой болезнью», — комментировал Коштоянц. Отличный дидактический прием, которым он убивал двух зайцев. За ванночкой с кровью ставилась фотография. Когда разрушались эритроциты, она становилась видимой.


Биохимию читал С.Е.Северин. Читал хорошо. Слушали его одновременно две группы — биохимики и физиологи. Однажды в газетах мы прочли о награждении Северина орденом Ленина. Студенты поручили мне его поздравить перед началом лекции. Для стенгазеты потребовалась его фотография. Получить его разрешение сделать снимок 'во время лекции опять поручили мне. Все это создало, по-видимому, определенное впечатление обо мне. Северин же был типичным сыном того политизированного времени, что сказалось на моей экзаменационной отметке, хотя я и «заплыл» самым позорным образом; он обратился к присутствующим преподавателям, которые вели практику, со словами: «Ну, достаточно, достаточно, я думаю можно поставить отлично». Мне было очень неудобно перед нашей преподавательницей, с которой у меня были самые хорошие отношения и которая после экзамена корила меня за ответ.


- 226 -

Колоритными были наши лекторы по политическим наукам. На первом курсе историю партии читала Марехина, именно читала, изредка поднимая голову от пухлых тетрадей, и тут же вновь ее опускала, нередко при этом попадая глазами не на ту строчку. Эти ее «невпопады» нас развлекали. А вот преподаватель, ведший семинары по этому скучному предмету, умел делать их интересными, — талант. Один семестр второго курса эти лекции читал П.Ф.Юдин — слывший крупным партийным теоретиком. Читал официально и неинтересно. Рассказывая о современных буржуазных философских учениях, вызвал записку из аудитории примерно такого содержания: «Вы даете карикатурное изображение этих учений, а мне надо знать, в чем их сила». Юдин обиделся: «Мое право издеваться над лжеучениями», — и еще долго распространялся в том же духе. Политэкономию капитализма читала Санина. Это была властная, умная женщина и хороший лектор, собиравшая полную аудиторию, а опаздывающих она язвительно отчитывала. Позже в самом начале пятидесятых годов она стала известна своим письмом Сталину. И письмо и ответ были напечатаны в газетах, причем, вождь ее поучал и, следовательно, укорял в теоретических ошибках. После этого звезда Саниной закатилась.


Оригинально, не говоря ни одного лишнего слова, читал гистологию Роскин. С собой он приносил большую коробку с разноцветными мелками и все рисовал и даже писал слова на доске. Это был тот самый Роскин, который в те памятные времена прославился с Клюевой («Дело Роскина и Клюевой») тем, что они, якобы, продали научную тайну за границу. Сам он остался цел, как и Клюева, а вот бедный замминистра В.В.Парин сел за это дело. Все было очень просто: они подали публикации и в нашу печать, и за границу. Там напечатали быстрее (за границу рукопись взял Парин). А у нас из этого сделали политическое дело и даже издали указ о неразглашении научных секретов. Всему этому придали очень большое значение, выпустили фильм «Суд чести».


Своеобразна была военная кафедра и ее преподаватели — полковники, подполковники и майоры. Они традиционно славились тупостью. Первые два курса я был освобожден от военных занятий, и только на третьем меня приобщили к этому пустому времяпрепровождению — тогда из нас готовили общевойсковых офицеров.


Вспоминаются и лекции А.А.Захваткина по эмбриологии. Они были очень интересны, особенно в части, где рассказывалось о происхождении многоклеточных. Но лектор сыпал таким количеством специальных терминов, что было не продохнуть. У Захваткина была манера читать лекции, глядя в окно, и не смотреть на слушателей. Зачет он принял у нас коллективный — всех собрал, поговорил и расписался в зачетных книжках. Поговаривали, что он принял нас за пятикурсников и только в конце лекций узнал, кто мы такие. Зато лекции С.И.Огнева по зоологии позвоночных были как экскурсия по зоопарку или музею; он их пересыпал многочисленными диапозитивами собственного изготовления, а мастер фотографии был он великий. Английский язык (а я выбрал именно его, а не немецкий, который, чувствовалось, становился языком второстепенным — замечу здесь, кстати, что старейший физиологический журнал «Пфлюгерс Архив», издающийся с середины прошлого века в Германии, печатается сегодня на английском языке), так вот, английский вела у нас милейшая Анна Матвеевна Кагарлицкая, много лет жившая в Англии. Учила


- 227 -

хорошо, упражнений задавала массу, и русской речи от нее мы, практически, не слышали.


Летом 1948 года проходила знаменитая и недоброй памяти Августовская сессия ВАСХНИЛ, и с нового учебного года ее последствия сказались на факультете отчетливо. Следует сказать, что дискуссия между сторонниками классической генетики и лысенковцами велась довольно давно. В начале 1948 года она вышла на страницы газет, в частности, «Литературной». Из большой прессы дискуссия перебралась в стенгазеты университета, его двух факультетов — биологического (наука — теория) и философского (теория — политика). Наш факультет, естественно стоял за классическую генетику, философский — за лысенковскую. Нередко в факультетской стенгазете появлялись и карикатуры, вроде следующей: два волка друг против друга. Один с гусем в зубах, а у другого из пасти надпись: «Поделись. Ты, что — не знаешь, что Лысенко отменил внутривидовую борьбу». На философский факультет я не ходил и, что там писали в стенгазете, не знаю. Но спор между биологами и философами и взаимная язвительность на этой почве существовали. Все это перекочевало на стены мужского туалета в здании, где был общий читальный зал. Поначалу все сентенции там были примитивны, вроде: «Философы дураки» и «Сами вы хороши». Но вот появилось такое четверостишье:


«Не прекращая жопы спазм,


Прочел я эти афоризмы


И констатировал маразм


Апологетов дарвинизма».


Внизу стояла подпись «Ф» — ясно, философ. Незамедлил появиться достойный ответ:


«Спутав жопу с головой,


Спазмы не сдержал философ


И душок прибавил свой


В вонь лысенковских поносов».


И подпись «Б» — биолог. Студенты специально ходили смотреть, а некоторые даже водили студенток. Как жаль, что чье-то недремлющее око заметило и приказало уничтожить эту полемику. Позже мне удалось выяснить авторство. За подписью «Ф» скрывался Саша Воскресенский, брат КаВе, химик, но в душе поэт, а отвечал ему наш сокурсник Бочаров.


Но все это шутки. Августовская сессия и ее последствия были трагедией общенаучной, а для многих и личной. На факультете поменялось руководство. Деканом стал Исайя Израилевич Презент — идеолог и правая рука Лысенко. Кафедра генетики была разогнана. Бедные дипломники и аспиранты, не говоря уж о преподавателях! Кто-то ушел, кто-то начал «перекрашиваться», кто-то поменял специальность. На почве научной травли застрелился заведующий кафедрой физиологии Сабинин


Хорошо помню первую лекцию из нового курса «Дарвинизм», которую читал Презент. Ему была отведена самая престижная аудитория университета — «Коммунистическая». На лекции были не только мы, третьекурсники, которым она и предназначалась, но и студенты старших курсов и даже, о позор! — профессора и преподаватели факультета. Презент в подчеркнуто затрапез-


- 228 -

ном костюме говорил общие слова и сообщал сведения из истории эволюционного учения. В лекции был у него и такой перл, который привожу дословно (тогда я эту фразу записал): «Некий монах Грегор Мендель промежду молитвами баловался посадками гороха. И вывел он из этих посадок свои гороховые законы». После первых вводных лекций курс этот продолжал Дворянкин, худой, как скелет, начетчик. Помимо дарвинизма в презентовской редакции, нам читался новый курс животноводства, неинтересный, более подходящий для сельхозвуза.


Презент был типом отвратительным. Ленинградец, жил он в гостинице «Москва» в номере 1001 (тысяча и одна ночь, как говорили университетские острословы). Рассказывали, что он там принимал непоступивших абитуриенток, которые затем поступали. А вот рассказ дяди Коли Бобринского о разговоре с Презентом. К тому времени дядя Коля уже не работал в университете, а читал лекции в пединституте. При встрече Презент прозрачно намекнул, что если дядя Коля сообщит компрометирующий материал (любой) на профессора Гепнера, который много плохого сделал дяде Коле, то возврат дяди в университет гарантирован.


В те времена я носился с идеей создать на факультете кружок биофизики. С этим предложением четверокурсник Борис Кулаев, фронтовик-артиллерист, и я пошли к Презенту. Объяснили. «Что, биофизика? Вы мне тут биометрию заведете. В конюшню, в хлев, вот куда надо». На этом и кончилась тогда биофизика.


Как хитрый политик, Презент делал ставку на перво— и второкурсников, заигрывал с ними, видя в них опору. Был организован визит младшекурсников к самому президенту ВАСХНИЛ (сельхозакадемии) — Т.ДЛысенко. Принимал он в здании Президиума академии, Юсуповском дворце 17 века, в Харитоньевском переулке. Худой, с осипшим голосом, говорил он в манере пролетария и производил впечатление малограмотного фанатика: «Вот ученые спорят, что такое вид. А спросите любого рабочего, колхозника — они прямо скажут, что лиса есть лиса, а заяц — заяц, пшеницу отличат от овса». В том же духе он дал определение живому: «Живое — почему оно живое? Потому, что оно жреть» (именно «жреть»). Весной Презент устроил для студентов младших курсов поездку в Ленинград. В нее удалось «втереться» и некоторым старшекурсникам, в том числе, мне и Борису Кулаеву. (Борис был личностью незаурядной. Его однокурсница Ольга Кальс рассказывала такой случай. Студенты первого курса МГУ копали в 1941 году противотанковые рвы, и в обеденный перерыв студенточки вытащили бутербродики и стали их поглощать. Борис на корку хлеба положил дождевого червя, приговаривая, что и мы едим с мясом. В вагоне, в котором мы ехали в Ленинград, он дразнил военных куплетами: «Лейтенанта я любила, лейтенант меня любил (пауза). Корова кончила доиться, лейтенант меня забыл».) В Ленинграде мы откровенно игнорировали программные посещения и делали, что хотели. Я с большим удовольствием ходил к знакомым по Курило-Сахалинской экспедиции. Со мной ездила Еленка, вырвавшись на несколько дней из своего института. Это было мое первое посещение Ленинграда. Город произвел на меня большое впечатление. В нем была видна мощь Российской империи. Цари — через архитекторов — создали такой облик.


- 229 -

Я все больше влезал в физиологию. Кроме Коштоянца на кафедре работали еще два крупных ученых — Марк Викторович Кирзон, только что защитивший докторскую диссертацию, и Михаил Георгиевич Удельнов, который защитил такую диссертацию значительно позже. Один занимался нервно-мышечной физиологией, второй — физиологией сердца. Сам Коштоянц занимался как бы всем — и историей физиологии, и сравнительной физиологией, и биохимической физиологией. Передо мной встал вопрос, у кого специализироваться. Общий курс читал Коштоянц, но иногда его заменяли Кирзон или Удельнов. Я сравнивал их, выбирал. Лекции Удельнова мне не понравились — уж очень тяжелый язык. Наоборот, Кирзон привлекал внешним блеском лекций. Я решил идти к нему. Борис отговаривал, утверждая, что Кирзон много ниже Удельнова, но я своего решения не переменил. К весне, однако, я почувствовал, что за красивыми фразами и внешним блеском у Кирзона за душой было мало, и стал подумывать переменить руководство. Но Кирзон активно включал меня в работу, приближая к себе, приглашая домой.


На кафедре было еще несколько второстепенных лиц, преподавателей. Из них — ВАШидловский несомненно умный и эрудированный человек. Другой — В.П.Дуленко, симпатичный, но недалекий. В 30-х годах он, среди прочих, был направлен в университет с производства — пролетаризация социалистической науки. На кафедре были еще преподавательницы, но о них я, пожалуй, ничего не скажу, кроме Р.А.Кан — милой и интеллигентной женщины.


Я уже писал, что по возрастному составу наш курс был довольно разношерстным, но очень дружным. Вот два примера этому. Был у нас очень симпатичный, несомненно одаренный, но очень бедный студент Симон Шноль. Его мать — скромная и какая-то придавленная и тихая учительница в Подмосковье воспитывала трех сыновей. Старший заканчивал механико-математический факультет, куда поступил, имея не полных пятнадцать лет. Младший был еще школьником (позже я узнал — и не от членов этой семьи — что отец их исчез в лагерях). Наш курс по подписке собрал деньги на костюм Симону. Меня просили участвовать в покупке и преподнести этот костюм. Другой случай. Заболел тяжелой формой туберкулеза наш студент Борис Вартанян. Врачи сообщили, что Борис поправится, если достать стрептомицин. Где его достать? Только через министра здравоохранения Смирнова. Наши студенты узнали, что дочка министра учится, как и мы, на третьем курсе филологического факультета. Связались с комсоргом ее курса. Выяснилось, что она больна и сидит дома. Пошли к ней втроем: поводырем комсорг, наша студентка и я. Министр жил в шикарном доме на Патриарших прудах. Внизу у лестницы привратница. Дверь в квартиру открыла молоденькая горничная в переднике и наколке. На вешалке, где мы повесили свою одежонку (я трофейную кожанку), генеральская шинель — министр был еще и генералом. Его дочь принимала нас, лежа на широченной постели-тахте, по которой были разбросаны какие-то замечательно изданные книги. Комсорг присел на краешек стула и почтительно сообщил курсовые новости. Я пошел в атаку прямо: «У нас на курсе погибает человек, умирает. Спасти его можете только вы». На миловидном личике изобразился испуг «Как это?» В двух словах объяснил суть. Она несколько успокоилась и сказала, что постарается. Мы распроща-


- 230 -

лись. А через некоторое время в в больницу, где лежал Борис, стал поступать стрептомицин. Борис был вылечен.


Я довольно близко сошелся с некоторыми студентами, главным образом, бывшими фронтовиками. В нашей группе им оказался Анатолий Лисицын, сын академика селекционера. Еще на первом курсе у нас с ним произошел следующий казус. Вместе мы сдавали очередной раздел практикума по химии. Молоденькая преподавательница сидела между нами и, закинув ногу на ногу, мурлыча модную тогда песенку из трофейного фильма «Девушка моей мечты», гвоздила нас вопросами, а мы «плавали». Этот ее стиль Анатолия, видно, бесил, а меня веселил. Наконец Анатолий не выдержал: весь красный, он стал пререкаться и, хлопнув военной сумкой, встал и ушел. Преподавательница, помолчав, обратилась ко мне: «Что это ваш друг такой невоспитанный?» — «Знаете, он ведь контуженный, — начал «заливать» я. — Вот на практикуме по анатомии растений он тоже вот так, даже химический штатив схватил. Мы еле отобрали». — «Что вы говорите? Почему мне не сказали? Я бы совсем по-другому его спрашивала». Потом я говорил Анатолию, что с него поллитра, так как вся практика по химии у него в кармане. Так оно и было.


Очень симпатичным был Юра Викторов, человек, который стал биологом, видно, задолго до университета, а впоследствии — членкором АН. Он увлекался энтомологией, называя себя букашечником. Николай Перцев, ставший впоследствии организатором и бессменным директором Беломорской биологической станции. Из фронтовиков отмечу еще Николая Ерофеева. Ходил он в кубанке, галифе и был, что называется, рубахой-парнем. Близилась зимняя сессия, и мы с Еленкой сидели в университетской читалке — иногда она приходила сюда заниматься. Появился Николай Ерофеев с бутылкой шампанского и потянул нас и еще кого-то выпить по случаю дня именин — это было 19 декабря — Николин день. Зашли в столовую, в профессорский зал. За столом увидели Презента, и Николай втянул его в компанию. При открывают бутылки головка корковой пробки (тогда еще не было пластмассовых ) оторвалась, и горлышко пришлось отбивать об батарею отопления. Я провозгласил тост «За Николин день!», — но Презент поправил: «За Николая Ерофеева». Так близко с Николаем, как с Лисицыным или Викторовым, я не дружил, но были мы с ним в добрых отношениях. В разговоре он не раз упоминал, что у него завелся в милиции друг, и что этот друг устроил ему нарезное оружие, и что летом он поедет охотиться на барсов. Это, как он говорил, была его мечта.


Очень близко я сошелся с Симоном Шнолем, умным, деликатным и хорошим парнем, хотя по возрасту мы отличались значительно. Биологом он был, по-видимому, еще с «пеленок». На курсе, как и на всем факультете, было много девчат, но интересовали они меня мало.


Но вернемся к лету 1949 года, когда я собирался в экспедицию на Черном море. В один из дней я пошел на Кузнецкий мост в приемную МГБ узнать о судьбе отца и старшей сестры Вари. В приемной народу было немного, и прождал я часа два. В комнате, куда я вошел, принимали двое. То ли тень и слава этого учреждения, то ли эти двое на самом деле вели себя так, но мне казалось, что они излучали презрение, отчужденность и недоброжелательство. Вся их манера держать себя и говорить выражала:« И как мы только вас терпим,


- 231 -

не здесь вам место, люди вы неполноценные, а может быть, даже и враги». Я заполнил маленькую анкетку, мне было сказано, что ответ будет недели через три. Рассчитав, что меня к этому времени в Москве не будет, я просил брата Сергея сходить на ответом.


Еленка в это время была на практике на строительстве Шекснинской ГЭС у А.АЗагряжского. Как сейчас помню, разбудивший меня ее резкий стук в окно — Еленка на несколько дней сбежала в Москву. Четвертого июля (в мой день рождения) мы были в Дмитрове, а седьмого — наша экспедиция на собственной полуторке-фургоне, прихватив Еленку, которой надо было возвращаться, выехала на Рыбинское водохранилище (как я уже упоминал, в ожидании пропуска на Черное море руководитель экспедиции А.В.Живаго решил посмотреть эррозию берегов Рыбинского водохранилища).


Мы проехали Загорск, Переяславль-Залесский, Ростов Великий, Ярославль — большой, чистый и красивый город, который мне очень понравился. Мог ли тогда я предполагать, что очень скоро проведу в нем такой тяжелый день! Завезя Еленку в Переборы к Загряжским, мы двинулись вокруг водохранилища. Это было интересное путешествие. Водохранилище огромное, берегов не видно. При ветре о берег бьется настоящий морской прибой, который, конечно, разрушает берега, а кругом русский пейзаж: стоит село на пригорке с белой церковью, тут же лужок с пестрыми коровами и пастушком, а в край его бьют синие волны, и море, уходящее за горизонт — русская сказка, да и только. Местами лес стоит в воде, частью сухой, частью зеленый. В некоторых местах на воде разросшиеся кусты ивняка, как огромные ажурные шары. Пешехонье-Володарск — маленький городок с типичным, еще с дореволюционных годов, центром — ряды, каменные присутственные места, на главной улице и площади мостовая из крупного булыжника, сквозь который растет трава. Но тихую сонливость города уже задел своей большой жизнью канал, отгороженный высокой дамбой от спокойных улиц, палисадников, садов. Череповец — совсем другой город. Здесь шло строительство большого металлургического комбината, везде бригады заключенных. До Устюжны ехали огромными еловьми лесами. Под елками сплошной черничник, мох, голубица. Устюжна — маленький городок на реке Устюг. Его примечательностью был старинный пятиглавый собор, ухоженный, свежевыбеленный, с ярко-синими куполами. На всех пяти куполах золоченые цепи удерживали золоченые же... большие кольца с вписанными в них звездами с серпами и молотами. Это было настолько противоестественно, сюрреалистично, что запомнилось прочно. Примечательностью Весьегонска была корова, которая на главной улице против трактира меланхолично лизала афишу кинофильма «Собор Парижской Богоматери», да улицы, уходящие в зеленую воду водохранилища — часть города была затоплена. На рынке я встретил одну из студенток-физиологов, проходивших на водохранилище вместе с М.Г.Удельновым летнюю практику (сам он был из тех мест, с Мологи).


Экспедиция объехала берега водохранилища раньше намеченного срока и возвращалась в Москву, а я решил еще раз заехать в Переборы к Еленке отметить годовщину нашей свадьбы. Утром этого дня мы пошли в церковь. Проходя церковным кладбищем, заметил свежевыкопанную могилу. В церкви стоял гроб — отпевали какую-то старуху. Это наложило небольшую тень на наш


- 232 -

праздник, но скоро изгладилось из памяти. Еленины сокурсники, проходящие практику, принесли цветы, поздравили.


Вернувшись в Москву, я узнал, что только мне не разрешено ехать на берег Черного моря. Обещания майора Бурмистрова сбывались. Сложные чувства охватили меня, и чувство какой-то социальной неполноценности, и чувство сгущающейся опасности, да еще было жаль, что срывался заработок. Брат Сергей ходил в приемную МГБ, получил там невразумительный ответ, что местонахождение отца и Вари неизвестно. Его удивило, что чины спрашивали, почему не пришел я. Меня это тоже удивило...


Побродив по городу с целью все же устроиться на работу и никуда не устроившись — начинался август, я не нашел ничего лучшего, как отправиться опять в те же Переборы к Еленке. Чуть погрустив о случившемся, мы зажили припеваючи. Я иногда помогал ей по работе.


Студенты проходили практику на строительстве Шекснинской ГЭС, которое велось силами заключенных «Волгалага». Но и многие так называемые вольные работники на строительстве в его подсобных учреждениях были бывшими заключенными. В те времена наметанный глаз мог безошибочно определить, кто есть кто, кто есть «простые советские люди», а кто... граждане, что ли. Один из таких, пожилой еврей Блюм, знакомый А.А.Загряжского, занимавший крупный пост в бухгалтерии Волгалага мне вспомнился именно в связи с этим. Его маленькая дочка (а может быть, внучка) с восторгом рассказывала, как у них в школе встречали негра, которого так угнетали в Америке. Блюм слушал ее, поддакивал восторгу, а затем не удержался от мысли вслух, что, вот, мы тоже негры.


С Еленкой мы ездили на Шекснинскую ГЭС. Огромное строительство. Лазили на крышу здания. Посмотришь внутрь вниз — черная бездна, а снизу, в самой низшей точке туннелей, куда будет бить вода, видно, как падают одинокие струи из щелей плотины. Уровень воды поднят на двадцать метров, но когда читаешь теперь, что уровень воды в Усть-Каменогорской поднят на сто двадцать метров, то Шекснинская кажется мелочью. Часть турбин уже работала. Они были пущены еще до войны и давали ток. Странно, что немцы не разбомбили все это, они были близко. По-видимому, считали своим, а когда погнали их — стало не до этого.


На стене ГЭС плакат: «Товарищ такой-то, сколько можно тянуть карниз? (типичное выражение). Ваши обязательства были такими-то. Пора кончать». Странным показался мне этот плакат. А где же энтузиазм и сознательность рабочих? Почему обращаются не к ним, а к какому-то товарищу? Прорабы ругаются: «Вот, когда работали пленные немцы, смотреть не надо было, а за своими только гляди».


В открытом грузовике мы возвращались со стройки, обнесенной колючей проволокой. Кроме нас, ехало еще человек десять. При выезде с территории стройки машину остановили. В кузов вскочил щуплый немолодой сержант с тусклыми, быстро бегающими глазами. Он стал ими рыскать так, как будто среди нас искал не людей, а собак. Все это было для меня внове и странно.


По вечерам через пролив доносились выстрелы охотников на уток. Это надоумило меня отправиться на охоту. Я стал готовиться. У соседа достал ружье, пристрелял его и начал готовить лодку, чтобы ехать с Еленкой на


- 233 -

несколько дней на водохранилище. Приладив мачту и парус, мы опробовали это сооружение, сплавав за шесть километров в Каменюки, где все те же заключенные готовили гравий на камнедробилках. Подплыли к берегу между двумя вышками с часовыми и оставили лодку. Долго мы там не пробыли и стали собираться в обратный путь, но нас не выпускали — уехать можно было только после того, как заключенных уведут из зоны, только после «съема» — тоже новое слово, до того мной не слышанное. Так, с задержкой мы вернулись домой.


- 237 -