Рисунки на крови

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   27


— Да ну, — пробормотал Зах. — Это уж просто глупо.


Музыка смолкла, и негромкий похожий на флейту голос из недр инструмента произнес:


— Хей, крошка. Ты в комиксе, сечешь? Комиксам полагается быть глупыми. Вот, пыхни чайной палочкой — и сам станешь дурацким.


Зах не увидел ни динамика, ни раструба, вообще ничего, что хотя бы отдаленно напоминало губы или голосовые связки, тем не менее голос не производил впечатление синтезированного.


Запустив одну из остро-сухих клешней глубоко в самого себя, сакс вытащил оттуда толстую погнутую самокрутку. Самокрутку он швырнул Заху, который с готовностью поймал ее.


— Давай подкурись чайком, — посоветовал ему сакс. — Не дай зомбям сбить тебе кайф. Они не клевые и совсем не ехидные. Не то что мы.


— Гм,спасибо.


— De nada, — учтиво ответствовал инструмент. — Любой из потомков Иеронимуса — мне друг и брат. — И, наигрывая пару фраз из “Орнитологии”, саксофон забренчал вдоль по улице.


— Подожди! — Убрав косяк в карман, Зах поспешил вслед за саксом. — Ты не знаешь, где кто-нибудь из Мак-Ги? Тревор? Или Бобби?


Сакс переключился на “Колыбельную Птичьей страны”, но больше ничем не ответил. У него перед Захом было преимущество в полквартала, и он словно всегда оставался почти в пределах досягаемости: опустившись на все четыре многосуставчатые ноги, саксофон семенил теперь, как таракан, все еще играя на самом себе сухими ручонками. Веселая мелодия тянулась за ним как хвост. Новые модные туфли Заха начали натирать ему ноги, когда он попытался прибавить шагу. Он не мог нагнать сакс. Наконец создание исчезло в переулке и окончательно сбросило Заха с хвоста.


Оглядевшись по сторонам, Зах обнаружил, что стоит на узкой улице, обрамленной темными зданиями, которые словно кренились вперед к тротуару и слегка покачивались из стороны в сторону. У многих зданий были старомодные крыльцо и ступени, ведущие к утопленным в стенах дверям, которые некогда могли считаться элегантными, но сейчас пребывали в состоянии очевидного распада. Зах увидел веерообразные окна над дверями, где витражные стекла были выбиты, и только несколько осколков оставались в рамах словно торчащие многоцветные зубы. Над головой он едва различал пурпурный ломоть неба. Само это место казалось заброшенным. Зах запустил руку за пазуху, знал почему-то, что там во внутреннем кармане должна быть серебряная обтекаемая зажигалка. Она там была.


Прислонившись к крыльцу, Зах придержал зубами косяк и поджег его. Его рот тут же наполнился чем-то едким и горьким — дым от чего угодно, только не марихуаны. Зах закашлялся. Чайная палочка, сказал сакс. Зах решил, что это сленг битников. А теперь он вспомнил страницу из “Птичьей страны”, где под покровом ночной темноты контрабандисты с кошачьими головами сгружали в речном доке тюки “Дарджилинга” и “Эрл Грея”. Это действительно был чай.


А пошло оно все. Кофеин толкнул его в это путешествие, может, он протащит его и дальше. Зах еще раз пыхнул чайной палочкой и обнаружил, что его уносит в восхитительную, смутную высоту, причем с той же силой, что и от липких зеленых шишек, которые продавал Дугал на Французском рынке. Внезапно на Заха накатила тоска по дому, и он спросил себя, доведется ли ему еще когда-нибудь увидеть Новый Орлеан.


Но если он сейчас не оторвет свою задницу от крыльца и не отыщет Тревора, он, возможно, и Потерянной Мили никогда больше не увидит. Сделав еще пару затяжек, Зах наклонился загасить косяк о тротуар. И тут ни с того ни с сего его пронзило дурное предчувствие, более сильное, чем все испытанное раньше: Надо убираться отсюда. Немедленно.


Зах уже начал было выпрямляться и тут услышал, как у него за спиной хлопает дверь и тяжелые шаги грохочут вниз по ступеням. Зах уронил косяк, но прежде, чем он успел обернуться, сильный толчок заставил его растянуться на тротуаре. Заху удалось подобрать под себя руки и задрать подбородок, так чтобы не выбить зубы, но он почувствовал, как едва заживающая трещина на губе рвется снова, увидел, как на бетон капает свежая кровь. Расцарапанные ладони словно взвыли от боли. Он почувствовал, как песок тротуара втирается в обнаженные растертые подкожные слои плоти.


— Ах ты распроклятый придурок! Оставь тебя на пять минут — и ты уже куришь на углу травку! — Ему на поясницу опустился сапог.


Голос был знакомым, низким и слегка сиплым. Черт! Нет, пожалуйста, нет! подумал Зах. Пусть я лучше трахну зомби. Пусть я лучше буду смотреть, как мое лицо гниет в зеркале. Пожалуйста, что угодно, только не отец.


Зах вывернулся из-под сапога. Огромная лапа обвилась вокруг его запястья и рывком поставила на ноги. Зах обнаружил, что смотрит в бледное лицо разъяренного Джо Босха, и вспомнил, что было одной из самых страшных вещей в его отце: даже когда он избивал кого-либо до потери сознания — обычно жену или сына, — его лицо никогда не теряло слегка обеспокоенного, недоуменного выражения, словно он искренне верил, что проделывает все это во благо обеих сторон, и только выходил из себя, видя, что они не могут поглядеть на дело его рук с такой точки зрения.


Когда Зах сбежал из дому, отец был на фут его выше; Джо Босх всегда был худым, но мускулистым. С тех пор Зах вырос на шесть дюймов и набрал тридцать фунтов весу. Джо, должно быть, тоже продолжал расти, поскольку по-прежнему был на голову выше сына. Зах всегда больше походил на мать. У него была ее мертвенно-бледная болезненного вида кожа, ее тонкая кость, ее узкий нос и капризная нижняя губа и ее густые иссиня-черные волосы. Миндалевидный разрез глаз тоже был ее. Впрочем, Джо не слишком от них отличался; учитывая бледную кожу, темные волосы и острые черты напряженного лица, он мог бы сойти за брата Эвангелины. Но глаза Эвангелины были черными, как у всех кажун. У Джо глаза были цвета малахита.


Неумолимый взгляд отца словно препарировал его, отражал. Зах не мог даже попытаться вырвать руку. Он слишком хорошо помнил последствия попыток уклониться от ударов. Хитрость заключалась в том, чтобы, когда тебя избивают, принять то, чего не можешь избежать, и выказать ровно столько боли, чтобы умерить злость, но не настолько много, чтобы заставить захотеть еще. Если пробудить в них жажду боли — изобьют в кровь, поломают, прижгут.


Но было одно, что Заху никогда не удавалось контролировать, то, за что ему приходилось расплачиваться больше раз, чем он мог был вспомнить, и это был его длинный язык.


Он взглянул прямо в глаза Джо. Интересно, есть ли в них что-нибудь от его настоящего отца, или это такой же фантом, как Кальвин в кинотеатре, — порождение Птичьей страны, смешанное с псилоцибином и его собственным страхом.


— Я знаю, что ты можешь дать мне под зад, — сказал Зах, — но поговорить со мной ты можешь?


— Поговорить? — фыркнул Джо.


Зах увидел золотой зуб, вспомнил одну ночь (ему было тогда четыре или пять), когда отец притащился домой и изо рта у него текла кровь. Было такое впечатление, что он блюет кровью. Он подрался в баре из-за какой-то женщины, и Эвангелина кричала на него всю ночь.


— Конечно, Зах-ах-ария.


Эвангелина назвала Заха в честь своего прадедушки. Джо, который ненавидел это имя, всегда произносил его вот именно так, издевательски выгнув губу.


— Мы можем поговорить. О чем ты хочешь поговорить?


— Да о чем угодно. — Зах никогда не смел говорить отцу таких вещей. Если он не скажет их сейчас, ему никогда этого не сделать. — Скажи мне, почему ты меня так ненавидишь? Скажи, почему у меня на. спине шрамы от ремня, которые не сошли и за пять лет? Скажи мне, как вышло, что я ушел из дому и сумел зарабатывать на жизнь в четырнадцать, а ты не мог даже разобраться с собственной чертовой жизнью в тридцать три?!


Зах напрягся в ожидании пощечины. Но Джо только улыбнулся. И от этой улыбки глаза его стали блестящими, как бриллианты, и такими же опасными.


— Ты все это хочешь знать? Так погляди вот на это.


Запустив свободную руку в карман рубашки, Джо вытащил оттуда использованный презерватив. Держа его за ободок большим и указательным пальцами, как будто собственное семя вызывало у него отвращение, он ткнул презерватив в лицо Заху. В нижнем резервуарном конце презерватива была трещина, и, поблескивая в пурпурном свете, с него свисала длинная тонкая нить.


Семейное наследие Босхов.


— Вот почему я тебя ненавижу, — снова улыбнулся Джо. — Я тогда хотел ребенка не больше, чем хочешь его сейчас ты. Я мог бы сделать из своей жизни все что угодно. Твоя мать не хотела тебя потому, что боялась беременности и была слишком ленива, чтобы разобраться с тобой, как только ты в ней завелся. Но у меня было будущее, и ты его прикончил.


--- ЧУШЬ! — Зах почувствовал, как к лицу его приливает кровь, а глаза горят гневом. — Это самая большая глупость, какую я когда-либо слышал. Я — просто оправдание того, что ты неудачник. Никто не заставлял тебя...


Джо заткнул резинку меж губами Заха и глубоко ему в горло. Комок прополз по его языку, гадко скрипнул о зубы. Зах был так поражен, что едва не затянул его вместе с воздухом в глотку. На мгновение пальцы отца завозились у него на языке — жесткие и грязные; потом они исчезли, и осталось лишь мерзкое ощущение резинки с привкусом латекса и дохлой рыбы.


Зах почувствовал, как по горлу у него поднимается тошнота. Отвернув лицо прочь от руки Джо, он выплюнул резинку па тротуар, где она осталась лежать в лужице слюны, как кусочек отрезанной кожи. Вкус спермы Джо еще наполнял его рот — сера, и соль, и умертвленные мечты.


— Глотай, — приказал Джо. — Это мог быть и ты.


Заху казалось, что его сознание уносится куда-то в небеса, что к реальности его прикрепляет лишь тонкая узда ужаса.


— Этого не происходит, — пробормотал он. — Ты не реален.


— Вот как? — вопросил Джо. — Тогда, думаю, будет не больно.


Он занес правую руку. Зах заметил блеск массивного золотого кольца за мгновение до того, как кулак врезался ему в лицо.


Боль была такая, словно у него в голове взорвалось солнце, проколов лучами мозг. Зах вдохнул паводок крови, увидел за веками внезапную вспышку цвета электрик. Он как-то читал, что, когда видишь такой цвет, это значит, что твой мозг только что шарахнуло о внутреннюю стенку черепа.


Джо ударил его снова, и губы мокро размазались по зубам, мягкая кожа треснула, пошла клочьями. По сравнению с этим хук Тревора показался ему шлепком любовника. Джо отпустил его руку, и Зах рухнул на тротуар. Он не мог открыть глаза, хотя их жгли жаркие слезы. Он свернулся, как эмбрион, закрыл руками голову. Его отец кричал на него почти со всхлипом:


— Умник нашелся! Чертово ОТРОДЬЕ! Всегда думал, что ты умней меня. ТЫ И ЭТА шлюха со своими смазливыми рожами. Посмотрим, какой смазливенький, ты ТЕПЕРЬ будешь? Какой ты будешь умненький, если ВТОПТАТЬ В ТРОТУАР твои чертовы МОЗГИ?


Ботинок Джо врезался в основание позвоночника Заха, послав вверх по телу жаркую волну боли. Он меня убьет, думал Зах. Он забьет меня насмерть прямо посреди улицы. Интересно, мое тело в том доме тоже умрет? И что, Тревор проснется радом со мной, увидит, что череп у меня раскроен, и решит, что это — его рук дело?


Эта мысль была невыносима. Зах перекатился, увидел, как поднимается сапог, чтобы ударить его снова, схватил отца за колено и с силой рванул. В это мгновение Зах знал, что, если Джо сейчас упадет, больше он уже не встанет. Если хватит сил, Зах его просто убьет — бутылкой или куском кирпича, если таковой найдется, или даже просто голыми руками, если под руку ничего не попадется. К чертям, не давать сдачи — все ставки отозваны.


Но Джо не повалился. Заху удалось лишить его равновесия, и он споткнулся, но оправился и с оглушительным воплем ярости врезал носком сапога в плечо Заху. Мускулы немедленно сжались в визжащий узел агонии. Ну, вот и все, сквозь боль думал Зах. Это был мой шанс, и я его провалил, вот теперь будет только хуже. Он уже чувствовал вкус грязного каблука, разбившего ему рот, раскалывающиеся зубы, кровь, хлещущую ему на язык.


Но вместо того чтобы со всего маху наступить ему на лицо, Джо нагнулся, схватил Заха за руку и рывком поднял, всем своим видом демонстрируя, что не постесняется вырвать ее из сустава, если Зах вздумает сопротивляться.


— Ты достаточно ловок, чтобы забираться туда, куда тебя не звали. Но недостаточно умен, чтобы понять, когда ты нежеланный гость, — прошипел он в лицо Заху. Изо рта Джо несло мятными таблетками и дрянным джином. — Ты влез не в свое дело, и я тебя остановлю. Не противься мне, иначе я выколю тебе глаз. Клянусь, выколю.


Зах ему поверил. Он вспомнил, как однажды, незадолго до того, как он раз и навсегда ушел из дому, Джо швырнул его о стену и держал зажженную сигарету в каком-то дюйме от его правого глаза, угрожая прижечь его, если Зах мигнет. Эвангелина вырвала сигарету, получила пощечину, сбившую ее с ног, а потом на все корки честила сына за то, что он спровоцировал отца каким-то ехидным замечанием. Позднее Зах заметил, что ресницы у него опалены.


Джо вытащил оружие бедняка, которое всегда носил при себе, выходя на улицы Нового Орлеана: вязаный носок, наполовину набитый монетками в одно пении. Черная шерсть была жесткой от засохшей крови. Он задумчиво похлопал носком по раскрытой ладони, потом усмехнулся и занес его над головой, набирая воздух для удара.


Тревор, безмолвно пообещал Зах, если я тебя снова увижу — нет, КОГДА я тебя снова увижу, я увезу тебя на самый чистый, самый белый, самый синий, самый теплый пляж, какой только существует на свете, и куплю тебе любую бумагу, любые чернила, какие захочешь, и мы сохраним здравый смысл настолько, насколько сами того захотим, и будем любить друг друга, пока живы. Мы отпустим наше прошлое и начнем сами творить свое будущее.


Потом носок отца врезался в его череп. Джо ударил с такой силой, что носок разорвался. В мгновение перед тем, как разум его угас, Зах увидел, как содержимое носка извергается ему на голову — сверкая, переливаясь.


Не монетки в пенни. Крохотные бриллианты.


Тревор шел по переулку, который сам себе выбрал. Переулок все глубже уводил его в промышленную зону, куда Тревору не слишком хотелось идти. Но перекрестки больше не попадались, а он отказывался возвращаться тем путем, каким пришел. Ничего для него не было в тех барах, ничего, кроме бутылок, затянутых пылью и полных яда, ничего, кроме рассыпающихся костей Сэмми-скелета.


Он прошел сверкающее бурлящее озерцо черной жижи, обрамленное цепью заграждения, миновал огромное обветшалое здание, из сотен окон которого валил белый дым, железную дорогу, где ржавые товарные вагоны лежали разбросанные, словно детские кубики. Была странная токсичная красота в этом ландшафте. Будто виды иной планеты, подумал сперва Тревор, но эта разруха была вполне в духе человека.


Его пальцы зудели по карандашу и бумаге. Он почти чувствовал, как скользит по странице графитное острие, как оно слегка задевает о зерно бумаги, как это трение вызывает мельчайшие симпатические вибрации в костях руки. Засунув обе руки глубоко в карманы, он шел вперед.


Улица начала выгибаться прочь в странную перспективу, будто линия горизонта здесь не совсем сопрягалась с небом. Он увидел впереди край еще одного пустого участка, но, заметив уголок здания, сообразил, что участок не совсем пуст. Просто здание стоит от улицы дальше, чем все остальные.


Что-то еще было странное в этом здании. Мгновение спустя Тревор сообразил, что именно. Оно было деревянным. У постройки перед ним была деревянная веранда — здесь, посреди промышленной пустыни, опустошенной земли, стали и бетона.


Дом отбрасывал на землю плоскую черную тень: тень сходящейся к коньку крыши и тонких веретенообразных перил — такую, какую отбрасывают миллионы веранд миллиона разваливающихся фермерских домов. Кружа на машине по захолустным городкам Юга, таких увидишь немало. Правда, они нечасто встречаются в промышленных районах бескрайних и серых пустынных городов.


Еще несколько шагов — и его сознание подметило то, что подсознание давным-давно знало. Это был дом с Дороги Скрипок.


Страшный дом стоял себе плотный и реальный посреди некрофилического ландшафта, сплетенного сном. Такой же, какой всегда. Никто бы не счел его частью того мира, где он теперь объявился.


Страшный дом. Пусть не зародыш Птичьей страны, но гнилая ее сердцевина. Пусть. Если не от этого мертвого мира, то его исток и источник.


Он вернулся домой. И если на этот раз он умрет, это будет так, будто он так и не прожил последние двадцать лет. Если он не умрет, остаток жизни принадлежит ему.


И Заху, если он еще захочет иметь с ним дело. Это дом, где ты, помимо всего прочего, четверть века спустя потерял девственность, напомнил себе Тревор. Но это было лишь еще одним источником власти дома над ним, власти столь же мощной, сколь и власть смерти.


Помни, снова услышал он голос из сна, у тебя еще будет время спуститься в Птичью страну...


Но вот теперь времени больше нет. Теперь он спустился на самое дно.


Лишенный двора, заросшего сорной травой, и зеленого плаща кудзу, дом казался дряхлым, будто сложенным из щепок и теней, со сломанным хребтом. Окна, подернутые рябью непроницаемых красок, отражают невидимый Тревору свет.


Когда он переходил безликий участок, они вспыхнули фиолетовым, потом поблекли до цвета синяка.


Поднявшись по ступеням, Тревор толкнул покосившуюся дверь и вошел внутрь. Гостиная осталась такой, какой он ее помнил: гадкое безобразное кресло и продавленный диван, еще не съеденные совершенно грибком и плесенью; а вот и проигрыватель в окружении ящиков с пластинками. Его сердце на краткий миг остановилось, когда он заметил в полуосвещенной комнате еще одну фигуру.


У дверного проема в коридор сидела на корточках стройная женщина в свободной белой блузке и красной юбке с длинными, до локтя, перчатками к ней в тон. Длинные черные волосы рассыпались у нее по спине и плечам, шли рябью сверхъестественных синих бликов.


Вот голова се повернулась, как на шарнире. Лицо запрокинулось к нему, бледное, с острыми чертами, поразительно красивое. Ее огромные темные глаза были слегка раскосыми, запачканными тенями. Тревор осознал три вещи сразу: женщина в точности походила на Заха; она держала что-то в сложенных лодочкой руках; на ней была только длинная, до полу, сорочка и никаких перчаток. Подол сорочки настолько пропитался кровью, что Тревор сперва решил, что это отдельный предмет одежды. Руки до локтя у нее были испачканы в крови.


Подняв руки, она показала ему, что в них Тревор увидел желеобразный сгусток крови, продернутый черными венами, а среди них — черная точка глаза. Пять крохотных подвернутых пальчиков.


— У меня не было денег на врача, — сказала она, — так что я била себя по животу, пока не пошла кровь Я просто хотела, чтобы эта чертова дрянь из меня вышла Ты меня слышишь? Вышла!


Тревор наступал на нее, заставляя отвести взгляд. Накатил гнев, заставив жарко пульсировать вены в висках. Нет прощения тому, чего Зах натерпелся от рук этой женщины.


— Ничего подобного ты не сделала, — жестко произнес он. — Ты его не хотела, но все равно родила, и вы вдвоем терзали его сколько могли. Это было девятнадцать лет назад, твои малыш вырос. И кто ты после этого, ты, злая сука?


Женщина снова упала у дверного косяка. Кровавое месиво выскользнуло у нее из рук. Тревору пришлось подавить в себе желание подобрать одинокий эмбрион, заплакать над ним. Это искалеченное нечто — не Зах, оно не может быть Захом. Это только так и не родившийся фантом.


Он вспомнил, что мать Заха звали Эвангелина, как стих.


— Уходи, Эвангелина, — тихо сказал он. — Убирайся из моего дома. Я тебя ненавижу.


Взгляд огромных, как у подраненного зверя, глаз остановился на Треворе. Он не мог сказать, слышит ли она его. Она никак не реагировала на его слова.


— Ты призрак, — сказал он ей, — и ты даже не мой призрак.


Голова ее откинулась назад. Пальцы скривились в когти. Дрожь пробежала по ее телу, и на мгновение его контуры расплылись, как будто она прошла через невидимую мембрану. А потом вдруг волосы цвета воронова крыла стали превращаться в пшеничный шелк, прошитый потоками более темного золота, и в этих новых волосах появилась запекшаяся кровь. Черты ее лица стали мягче; тело словно округлилось, стали тяжелее груди. Ее руки повисли вдоль тела — сплошное месиво крови и синяков. Тревор обнаружил, что смотрит на собственную мать, на Розену Мак-Ги, такую, какой он нашел ее в то летнее утро семьдесят второго года.


Он вспомнил первый день своего возвращения в дом, то, как он зажег свет в студии и увидел рисунок Бобби, идентичный тому, какой нарисовал в автобусе сам Тревор. Тогда Тревор думал, что Бобби, возможно, нарисовал его еще до ее смерти, что-то вроде прогона перед спектаклем. Но рисунок был слишком точен. Если вспомнить, как боролась за жизнь Розена, Бобби никогда бы не удалось так же точно нанести удары на ее плоть, как он сделал это на бумаге.


Нет. Он сначала убил ее, а потом присел рядом с блокнотом и зарисовал тело. А потом повесил рисунок на стену студии, прежде чем пошел и убил Диди. У Тревора не было никаких доказательств того, что события происходили именно в такой последовательности, но он видел все мысленным взором слишком ясно. Вот Бобби скрючился на полу перед изувеченным телом жены, рука летает над листом, глаза перебегают с маниакальной напряженностью с лица мертвой Розены на страницу и обратно. Но почему?


Глаза матери открыты, белок подернут кровью. Глубокие борозды отмечают лоб, левый висок, середину груди. Все раны сильно кровоточили. Из ран на голове струилось также прозрачное вещество — церебральная жидкость, наверное, — прочерчивало прозрачные дорожки в крови. Тревор заметил, что в отличие от него самого и Сэмми-Скелета Розена была не в костюме по моде сороковых годов; на ней были все те же вышитые джинсы и хлопковая блузка с круглым вырезом и крохотными рукавами, что были на ней в ту ночь, когда она умерла.