Детство Понтия Пилата Трудный вторник Роман-автобиография

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   26


Ты думаешь, я огорчился? Ничуть. Я рассмеялся и подумал: «Интересно, что теперь скажет мой Рыбак?»


Мне так было любопытно увидеть его реакцию, что, не заходя домой и не завтракая, я тут же отправился в гельветскую деревню.


По дороге туда я, однако, очень внимательно смотрел себе под ноги. И, представь себе, многие муравьи, шесть дождевых червей, два жука (один черный, а другой желтый), одна пестрая бабочка своей короткой жизнью были обязаны этому моему вниманию – я бы наверняка раздавил их, если б не следил за своими ногами, попутно запоминая и подсчитывая спасенные существа.


С нетерпением я дожидался, пока Рыбак причалит к берегу, пока в сопровождении лебедя отнесет свой улов в мазанку, пока лебедь вернется на озеро, и лишь затем вышел из укрытия и уселся на берегу пруда под ореховым деревом.


Рыбак почти тут же вышел ко мне. И сурово спросил:


«Не помогло?»


Я радостно помотал головой.


«Ты, поди, вчера разговаривал?» – еще суровее спросил гельвет.


«Н-н-ни с-с-сло-в-ва не п-п-произ-з-з…» – попытался возразить я, но Рыбак брезгливо перебил меня:


«Какая гадость! Лучше молчи и не порти утренний воздух!»


Я замолчал. А Рыбак сел рядом со мной и задумался.


Сидел он не так, как мы, римляне, обычно сидим. Колени он не выставил вперед, а сильно развернул их в стороны, икры плотно прижал к бедрам, ступни вывернул подошвами вверх. В этой, как мне представляется, крайне неудобной позе он долго сидел, вытянув спину и голову задрав к кроне ореха. А потом, не глядя на меня, начал спрашивать, уже не так грозно и свирепо.


«Значит, Белен не помог?»


Я покачал головой.


«Значит, ты не просто болен. Ты еще и нечист. Неужели не ясно?»


Я пожал плечами.


«Значит, надо тебя еще и очистить».


Я хотел спросить: от чего очистить? Но Рыбак, который, похоже, навострился читать мои мысли, сказал:


«Откуда я знаю, от чего?… Жуков и прочих живых существ ты за свою маленькую жизнь успел передавить, наверно, целые горы… Знаю, знаю! – тут же нетерпеливо воскликнул гельвет. – Теперь ты стал ходить осторожнее. Это хорошо. Но горы загубленных жизней!.. Как я сразу не сообразил?!.»


Рыбак с досадой хлопнул себя по лбу. И вдруг испуганно спросил:


«Послушай. А ты никогда не ел журавля?»


Я покачал головой. Павлина я как-то ел – во Вьенне, у Венусилов, когда еще был жив отец. Но журавля – нет, никогда.


«Вы, римляне, любите есть эту зловещую птицу, – продолжал гельвет. – Вам не известно, что часто под видом журавля нам являются зловредные демоны и грязные женщины – (вообще-то, Рыбак иначе выразился, но я, как и обещал тебе, «перевожу»)… Так точно, не ел?!»


Я еще сильнее затряс головой.


И тогда Рыбак торжественно объявил:


«Тогда решено. Завтра пойдем очищаться. Завтра представляю тебя Леману. До завтра, грязный заика». – При последних словах Рыбак весело улыбнулся и приветливо посмотрел в мою сторону.


«А с-с-с…», – попытался возразить я. Но Рыбак не дал мне до конца прозаикаться.


«С-с-с, – передразнил он меня и сказал: – Сейчас поглядим».


И стал смотреть на небо. В небе высоко над нами кружила какая-то одинокая черная птица.


«Это ворона, – сказал Рыбак. – И она не черная, а серая. То есть с нашего гатуата. Видишь, она не садится ни справа, ни слева… Значит, с-с-сегодня никак нельзя! Завтра! В обычное время!»


Встал и ушел в свое жилище. А я отправился домой.


(2) Назавтра, однако, оказалось, что дует «дрон» – «холодный и разрушительный ветер», а нужно, чтобы дул «вестник надежды и перемен» – тот самый, при котором мы ходили к Белену. «Дад» ему имя.


На следующий день, во-первых, дул «брокк», а не «дад», а во-вторых, как объяснил мне Рыбак, серая ворона с нашего гатуатаякобы сообщила ему, что сегодня бесполезно идти к Леману, потому что «бог скрылся и не увидит».


А на третий день скрылся и сам Рыбак – дом его был заперт, хотя лодка стояла у причала.


Отсутствовал он два дня.


И лишь на пятый день, когда я пришел под ореховое дерево, Рыбак вышел ко мне из мазанки.


«А сегодня какой ветер?» – спросил я его. (Я по-прежнему заикался, но с твоего позволения, Луций, не всегда буду передавать это заикание в своих воспоминаниях.)


Гельвет задумчиво смотрел на меня, словно не слыша вопроса.


«Ворона опять не разрешила?» – полюбопытствовал я.


Рыбак не ответил, развернулся и пошел в сторону озера. И лишь сделав не менее двадцати шагов, крикнул, не оборачиваясь:


«Давай, заика, шевели ногами! Орел не ждет! Неужели не ясно?!»


(3) Мы вышли на озеро и пошли на север, то есть не в сторону Новиодуна, а в противоположном направлении, и не по дороге, ведущей в Лусонну, а по узкой тропинке, вьющейся возле самой кромки воды.


Разумеется, я изо всех сил старался смотреть себе под ноги, чтобы, ни дай бог, не наступить на кого-нибудь в присутствии гельвета.


Через некоторое время Рыбак ворчливо заговорил со мной:


«Какая тебе разница, разрешила или не разрешила ворона? Ты так занят собой и своим заиканием. Ничего вокруг себя не замечаешь».


Я промолчал, хотя уже давно был уверен в том, что замечаю намного больше других людей и что в этом мой талант и моя особенность.


«Совсем ничего не чувствуешь! – как бы отвечая на мои мысли, сердито воскликнул Рыбак. – Ну вот, например, дерево растет. Что ты можешь о нем сказать?»


«Это вяз. По-латыни», – ответил я.


«В-вяз. П-п-по-латыни, – передразнил Рыбак. – Придумали пустое слово и довольны. А как живется этому дереву? Как оно себя чувствует? Это ты можешь сказать?»


Мы остановились перед одиноким высоким деревом с пышной зеленой кроной и мощным широким стволом.


«Мне трудно говорить, – ответил я. – Но думаю, дереву здесь хорошо и свободно. Дорога далеко. Рядом озеро. Солнце светит. Птицы поют…»


Я ожидал, что Рыбак снова начнет меня передразнивать. Но он терпеливо и внимательно выслушал мою, как ты должен себе представить, прерывистую речь, усмехнулся и сказал:


«Нет, не чувствуешь. Корни его не могут уйти глубоко, потому что под деревом широкий камень, и вот, с одной стороны их заливает вода, которой слишком много, а с другой поселился крот, который постоянно грызет их и портит. Верхуша дерева уже давно устала от солнца, потому что другие деревья ее не защищают. А недавно какой-то мальчишка залез на дерево и не только разорил птичье гнездо, но обломал три ветки… Две ранки уже успели зажить. Но третья – видишь? – до сих пор кровоточит… Хорошо, говоришь? Свободно? Птицы поют?»


Естественно, я не нашелся с ответом. И мы пошли дальше.


Через некоторое время, пытаясь обойти муравьиную дорожку, я зацепился ногой о камень и чуть не упал. И тут же Рыбак воскликнул:


«Осторожно! Им же больно!»


«Я ни на одного муравья не наступил», – сказал я.


«При чем здесь муравьи! Я о камне говорю. Некоторым камням тоже бывает больно, когда по ним со всего размаха бьют ногой», – прошипел гельвет, словно лично ему я только что причинил боль.


Я тут же начал и камни осторожно обходить стороной.


А Рыбак через некоторое время вдруг усмехнулся и укоризненно покачал головой.


«Ничего не чувствует», – объявил он.


«Что я теперь не почувствовал?» – спросил я. А Рыбак мне:


«Те камни, которые ты так обхаживаешь, – никакие они не существа, а самые обычные булыжники. Сколько угодно бей их ногами – им хоть бы что!»


И с раздражением пнул сапогом камень, который я уже приготовился обойти.


(4) Мы остановились в небольшой бухте, со всех сторон окруженной деревьями.


«Пришли, – объявил мой суровый спутник. – Сейчас дождемся благоприятного знака и начнем очищать тебя».


Я огляделся по сторонам и не увидел не то что храма – никаких признаков священного участка не обнаружил: ни оградки, ни деревянного идола, ни даже простого камня, которым иногда поклоняются гельветы за неимением статуй и идолов.


«Ничего не чувствует», – грустно вздохнул Рыбак.


Он подошел в разлапистой елке, поклонился, осторожно приподнял самую широкую и самую низкую из ее ветвей. И под этой приподнятой ветвью я увидел каменную голову, вернее, почти круглый камень высотой не более локтя, на котором с трудом можно было различить три довольно уродливых лица: кривые рты, искривленные носы; один глаз с черным, косо глядящим зрачком, а другой пустой, словно выбитый или вытекший, и эдак на трех уродливых рожицах, смотрящих в разные стороны; – любой, даже самый неуклюжий ребенок не хуже начертит на песке, если дать ему прутик и велеть изобразить человеческое лицо.


«Это не Леман. Это священное изображение бога Лемана, – шепотом объявил мне Рыбак и, протянув руку в сторону озера, добавил: – А сам Леман – вот он. Ты его не видишь. Ты его не слышишь. Ты его даже не чувствуешь».


Я вопросительно посмотрел на гельвета. И он мне в ответ:


«Что таращишься? Озеро ты видишь. Но озеро – не Леман, хотя все называют его Леманом и Леманским озером. Тебя ведь тоже в деревне называют Немым. Но разве ты немой? Я тебя называю Заикой. Но разве ты заика?»


Рыбак опустил ветку, прикрыв трехликий камень. Потом стал смотреть на небо, в котором слева направо и справа налево пролетали галки или маленькие вороны. (В птицах я никогда не был силен.) Потом подошел к водной кромке, присел и стал прислушиваться. Потом покачал головой и сказал:


«Нет пока знака».


И только он это произнес, в чаще громко завздыхал и застонал лесной голубь. К первой птице скоро присоединилась вторая. За ней – третья.


Я улыбнулся. А Рыбак презрительно на меня посмотрел и укоризненно заметил:


«Нашел на кого обращать внимание! Эти голуби – как ты: только о себе думают. Никого не чувствуют и ничего не слышат».


А я подумал: Но ведь «три», ты сказал, священное число?


«Да хоть трижды три – какая разница! Сказано: голуби не могут быть помощниками!» – сердито возразил Рыбак, словно читая мои мысли.


Я пожал плечами и сделал вид, что обиделся. И тогда Рыбак сказал:


«Ладно. Пока нет знака, объясню. Леманом вауды и лусоны называют своего племенного бога. Но аллоброги, которые живут на другом берегу озера, называют его не Леманом, а Аллоброксом. Неужели не понял?»


Я поспешно кивнул: дескать, понял, понял.


А Рыбак недоверчиво на меня покосился и продолжал:


«Давным-давно Леман вышел из озера на этот берег, встретил здесь девушку, сделал ее своей женой, и от этой встречи произошли первые здешние люди. Но они стали называть себя не по отцу, а по матери. Это понятно?»


Я покорно кивнул. А Рыбак:


«Врешь, Заика. Не может тебе быть понятно. Потому что я не сказал тебе имени богини».


Я решил подать голос и прозаикался в ответ:


«Можно догадаться. Вауды назвали ее Ваудой. Лусоны, наверное, Лусоной. Не так?»


Мой наставник нахмурил брови, затем щелкнул языком и, обдав меня ласковым зеленым взглядом, проворчал:


«Не Лусоной, а Лусаной. А Вауда – правильно. Догадываться умеешь».


Рыбак снова присел на корточки и принялся то вглядываться в воду, то как бы прикладывать ухо к самой его поверхности.


«А что ты принес в подарок Леману?»


Я не знал, что ответить. Ни о каком подарке Рыбак не предупреждал меня. Никаких украшений на мне не было.


«Гельветы приносят Леману что-то старое, сломанное или ненужное. Есть у тебя такое? То, от чего ты хотел бы избавиться?»


Я решил пошутить и сказал:


«От з-заикания х-х-хочу избавиться».


Я думал, Рыбак на меня рассердится. Но он одобрительно кивнул головой и велел мне:


«Положи в рот камень. Отойди в сторону. Позаикайся, как следует. А потом вернись ко мне».


Я выполнил предписания моего наставника. Потом подошел к гельвету.


Он мне велел сесть на корточки и указал в глубь воды. Я увидел довольно глубокую яму, с четырех сторон охваченную бревенчатым срубом, а на дне этого странного колодца множество самых различных предметов: дырявые котлы, обломки керамической посуды, ржавые ножи и кинжалы, цепи, сломанные бронзовые фигурки, две охотничьи или воинские трубы; – в прозрачной и неподвижной воде шахты все предметы были прекрасно видны.


«Бросай в воду свое заикание и начнем очищение!», – скомандовал Рыбак.


Я вынул изо рта камень и бросил его в воду.


Позволь, дорогой Луций, не описывать тебе саму процедуру очищения. Рыбак очень долго молился на своем непонятном языке. То и дело обливал меня водой: сначала зачерпывая воду ладонями, а потом достав из кустов старый дырявый котелок, из которого через дырки сочилась вода. Он облил меня раз десять или двенадцать – я сбился со счета. Мне было скучно и мокро – вот и все чувства, которые я испытывал во время его, с позволения сказать, священнодействий.


И когда, в очередной раз протянув к озеру ладони и громко прогундосив молитву, Рыбак торжественно объявил мне на латыни: «Ты чист. Леман тебя очистил. Можешь говорить», – представь себе, я еще не открыв рта, заранее знал, что буду заикаться.


И первая фраза, которую я произнес, была такова:


«П-похоже, я так и ос-станусь з-заикой!»


«Не может быть?! – вдруг в полном отчаянии воскликнул Рыбак, с ужасом посмотрев на меня. – Как же так?! Мы же тебя очистили?!»


«Вы меня очистили. Но это не помогло моему заиканию, дорогой филид», – еще сильнее заикаясь, ответил я.


Рыбак смотрел на меня как на лесное чудище или как на выходца с того света. А потом тихо, но уверенно произнес:


«Значит, ты испорчен. И одного очищения недостаточно. Надо снять порчу. Неужели не ясно?»


Я сказал, что мне ясно, и мы тронулись в обратный путь.


(5) Мы шли молча. И уже перед самой деревней мой спутник вдруг сурово спросил:


«Кто тебе разрешил называть меня «филидом»?


«Так гельветы тебя называют» – ответил я.


«Гельветам можно. Тебе нельзя. Запрещаю».


«А как мне к тебе обращаться? – через некоторое время спросил я. – Гвидгеном можно?»


Попутчик мой остановился и возмущенно воскликнул:


«Еще чего! Какой я тебе гвидген?!»


И продолжил путь. А потом снова остановился и сказал:


«Я знаю, где и когда ловить рыбу. Я лучший рыбак на озере. Я – единственный настоящий рыбак. Зови меня Рыбаком. Разрешаю».


Мы подошли к деревенскому причалу, и тут я попросил:


«Рыбак, не называй меня больше «заикой». Я от этого сильнее заикаюсь… Меня зовут Луций».


Гельвет внимательно на меня посмотрел, потом улыбнулся и осторожно погладил по голове.


«Хорошо, – сказал он. – Я буду называть тебя Заика Луций. Пока не вылечу».


И оттолкнув меня от себя, пошел к своему жилищу.


«Представление Леману» на этом закончилось.


(6) На следующий день, как ты догадываешься, дул «не тот ветер». Через день «не было знака». Через два дня что? – Правильно. Не было самого Рыбака.


(Нет, правда, никого тебе это не напоминает?)


Признаюсь: уже после представления Лемануя перестал рассчитывать на то, что Рыбак меня вылечит от заикания. Но сам Рыбак, его манеры, его приемы, его галльские боги были для меня весьма любопытны. Досуга же у меня было хоть отбавляй: в школу я не ходил, друзей не имел, книги, которые мне удалось достать, я прочитал в первые два месяца жизни в Новиодуне…


XIII.Третье представлениепроизошло дней через десять после второго.


Когда я утром пришел к Рыбаку, он сказал:


«Сегодня пойдем снимать порчу к Гельвии. Но к ней надо идти под вечер. Приходи за два часа до заката».


За три часа до заката я вышел из дома, чтобы загодя прийти на свидание. Но, пройдя две или три стадии в сторону деревни, услышал позади себя сердитый голос:


«Куда идешь, Луций Заика?»


Я обернулся и увидел перед собой Рыбака, который, судя по всему, поджидал меня на тропинке.


«На встречу с тобой», – ответил я.


«В другую сторону надо идти! – рявкнул Рыбак. – В это время суток Тутела ждет нас на западе. Неужели не ясно?»


Не задавая вопросов, я пошел за гельветом.


Мы пошли не на запад, а на юг. По берегу озера прошли под Новиодуном и, выйдя на дорогу, направились в сторону Генавы.


Рыбак вдруг принялся читать мне целую лекцию о том, как у кельтов производятся заклятия и насылаются порчи. Речь его была неясной, так как за незнанием латинских слов он часто вставлял галльские словечки, а, вставив два или три, часто с латыни перескакивал на свой непонятный язык и на нем продолжал свои ворчливые объяснения, спохватываясь потом и снова переходя на латынь.


Я понял лишь, что порчу наводят какие-то «заклинатели» и «певцы», что главным инструментом порчи служат «три леденящие песни», что порча чаще всего «возводится на лицо» и что, если одновременно нанести «порчу позора», «порчу стыда» и еще какую-то порчу, то человек умрет либо немедленно, либо через девять дней.


Сперва я с усердием пытался понять и запомнить его слова. Затем стал слушать, что называется вполуха, устав от варварской речи и невольно залюбовавшись картиной, которая открылась моему взору.


Представь себе: солнце уже почти скрылось за западными горами, но верхние его лучи словно ослепили озеро, уперлись своими красными пальцами в далекие снежные ледники на северо-востоке, сделав их как бы сахарными и розовыми… Нет, Луций, не берусь описывать эту картину. И прежде всего потому, что она была почти нереальной, такой, какой не бывает и, наверное, не может быть в природе. Над противоположным берегом, над неестественно зелеными холмами утвердилась яркая радуга. Прямо передо мной, в пучке багрового света возникло вдруг несколько хороводов больших и словно прозрачных бабочек. А из зарослей иссиня-черных деревьев полилось пение незнакомых мне птиц.


Я остановился. И тотчас Рыбак спросил меня:


«Что чувствуешь, Луций?».


Удивленное восхищение, поразительную легкость во всем теле и какую-то необъяснимую радость – вот что я действительно чувствовал в этот короткий момент. Но Рыбаку почему-то ответил:


«Радуга. Бабочки. Птицы. Они свободны. А я словно придавлен к земле. Рукой и ногой трудно пошевелить».


И только я так солгал, в деревьях замолкли птицы.


«Тебе радостно?» – спросил Рыбак.


«Нет, грустно. И тоскливо», – снова солгал я.


Тогда погас сноп света, и в темноте растворились бабочки.


«На небе ни единого облачка», – тихо сказал Рыбак.


«А мне кажется, что скоро пойдет дождь», – в третий раз солгал я.


Тут Рыбак приблизился ко мне, заглянул мне в глаза детским зеленым взглядом и ласково прошептал:


«Ну вот, почувствовал. Впервые. Наконец-то».


Мы сошли с дороги и по проселку направились теперь уже на запад.


Сделав несколько шагов, я обернулся и увидел, что радуга над противоположным берегом тоже исчезла.


(2) Проселок скоро привел нас к гельветскому кладбищу. Мы обогнули его и подошли к шалашу или маленькой плетеной хижине. Справа от хижины был травянистый пригорок, на котором стоял большой круглый камень. На камне и на траве были заметны следы многочисленных возлияний. Казалось, камень прямо-таки воняет душистым маслом.


А слева от хижины рос тис, на стволе которого виднелось изображение – женская фигура с зубчатой короной на голове; в руках она держала нечто похожее на чашу. К ветвям дерева были привязаны разноцветные ленты; к стволу, ниже и выше изображения – прибиты кусочки тканей и звериных шкур.


«Ну вот, мы пришли к Вауде, богине земли», – объявил Рыбак.


А я подумал: утром обещал сводить к Гельвии. Вечером мы отправились якобы к Тутеле. А теперь, оказывается, пришли к Вауде. Что? Тоже множество имен?


Словно отвечая мне, Рыбак сказал:


«Придет воконт – назовет Воконтией. Придет аллоброг – назовет Тутелой. Лусон – Лусаной».


Я согласно кивнул. А Рыбак продолжал:


«Помнишь? Я рассказывал. В давние времена Леман вышел на берег. Он вынес с собой священный котел. Но котел был пуст, пока Леман не встретил самую красивую и самую плодовитую девушку. Он вручил ей котел, сделал своей женой. И женщина, когда умерла, стала богиней – для нас сейчас Ваудой… Леман ушел в озеро. Но Вауде в платье из зеленого шелка, в красном волнистом плаще с серебряной бахромой, с двумя косами цвета ириса и четырьмя прядями с янтарными бусинами на концах, – Вауде этой он велел кормить людей, слагая в котел всё, что рождает земля, вынашивают и хранят леса, вскармливают луга и пастбища».


Я с удивлением посмотрел на гельвета: вроде бы, с трудом подыскивал на латыни самые обыкновенные слова, а тут вдруг – «в красном волнистом плаще с серебряной бахромой…» Он что, специально заучил эту кельтскую кудрявость и попросил какого-нибудь знатока перевести на поэтическую латынь?


Рыбак же принялся ощупывать и надрезывать во мне своим ясным и острым фиолетовым взглядом, словно искал какую-то прятавшуюся от него мою мысль. А потом торжественно объявил:


«Когда наступят сумерки, будешь есть из котла Вауды».


Когда настолько стемнело, что зеленое уже нельзя было отличить от голубого, а голубое – от синего, Рыбак зашел в хижину и вернулся из нее с небольшим котелком в руках, на боках которого были изображены какие-то не то оранжевые, не то красные птицы. Котелок был прикрыт аккуратной рогожкой. А поверх рогожки лежал длинный и узкий нож с янтарной наборной рукояткой и лезвием будто из золота.


«Лезвие медное. Но в сумерках кажется золотым», – пояснил Рыбак и, взглядом что-то надрезав и раздвинув во мне, таинственно спросил: – Тебе страшно, Луций Заика?»


Я молча улыбнулся. Мне не было страшно. Мне было красиво и любопытно.


Когда еще больше стемнело, так что уже красное с фиолетовым с трудом различалось, Рыбак велел мне закрыть глаза и вытянуть вперед левую руку ладонью вниз.


Нож был настолько острый, что я почти не ощутил боли, но почувствовал, как по одному из пальцев у меня потекла струйка крови.


Рыбак разрешил мне открыть глаза, и я увидел, что он держит мою порезанную руку над котелком, куда сбегает и капает кровь; рогожку он уже успел убрать, и на дне котелка темнеет какая-то кашица.


«Не чувствуешь боли» – тихо и властно не то спросил, не то приказал гельвет, и взгляд его еще ощутимее резал и раздвигал, через глаза – внутрь головы аж до затылка.


Я понял, что он ждет от меня ответа «не чувствую». И, представь себе, я уже действительно почти не чувствовал свою левую руку – она у меня словно онемела. Но мне вдруг не захотелось подыгрывать Рыбаку. И я, скривив лицо и правой рукой оглаживая левую руку, капризно сказал:


«Больно. Конечно больно».


И только я это произнес, как взгляд Рыбака словно отбросило от меня, а раненая рука заныла от пореза.


«Тогда ешь. Ешь и молчи», – скомандовал гельвет, как мне показалось, сердито и обиженно.


Он всунул мне котелок в левую руку, а правой рукой я стал зачерпывать и отправлять в рот темную кашицу.


Трудно сказать, чем меня потчевали. Это было какое-то холодное варево, состоявшее из грубо помолотой муки (не пшеничной и не ржаной), крошечных сильно перченых ломтиков (похоже, куриных), кусочков какой-то дичинки, разваренных и мелко порезанных желудей и маленьких, горьких и скользких шариков, которые прилипали к зубам, и их приходилось нащупывать и отталкивать языком.


Я ел эту гадость. И так как Рыбак уселся напротив меня и снова стал приставать ко мне своим черным взглядом, я подставил ему сначала щеку, а затем затылок и принялся смотреть в сторону кладбища, словно увидел там нечто привлекшее мое внимание.


«Смотри на меня!» – сурово велел гельвет.


Но я не подчинился его команде.


«На что уставился?» – спросил Рыбак.


«Там кто-то ходит», – солгал я.


«На меня смотри!» – сердито повторил гельвет.


Я не хотел на него смотреть. С каждым мгновением этот человек становился мне все более и более неприятным. Вернее сказать: меня всё больше и больше раздражало, что гельвет пытается мной командовать и словно лезет ко мне в душу. Я решил оказать сопротивление, навязать собственные правила игры.


Поэтому я продолжал сочинять и сказал:


«Смотри, у крайней могилы стоит какая-то фигура».


«Там нет никого».


«Нет, есть… Женщина».


«Не вижу никакой женщины».


«А я вижу… Это старуха».


«Старуха?» – переспросил Рыбак.


А я, всё более увлекаясь игрой, продолжал:


«Конечно, старуха… Она слепая… Смотри, как она…»


Я не успел договорить, потому что в следующее мгновение Рыбак одной рукой вырвал у меня котелок, а другой зажал мне рот.


«Молчи!» – прошипел он.


Я замолчал, как вынужден замолчать человек, у которого зажат рот. И дальше говорил Рыбак.


«Вижу… Кто-то и вправду стоит возле могилы…» – сначала сказал он.


Через некоторое время, всматриваясь в сгущающиеся сумерки, гельвет удивленно добавил:


«Это действительно старуха».


А еще через некоторое время испуганно прошептал:


«Ты прав. Она слепая».


Мне захотелось тоже принять участие в разговоре. Поэтому я вежливо отодвинул руку гельвета со своего рта и в тон Рыбаку, тихо, но не испуганно сказал:


«А рядом, видишь, собака».


«Нет там никакой собаки», – по-прежнему испуганно возразил гельвет.


«Есть, – стал настаивать я. – Собака-поводырь. Слепая женщина не может…»


Но тут Рыбак снова зажал мне рот и уже в полном ужасе оглушительно прошептал мне на ухо:


«Это Морриган! Она сама собака! Она только днем слепая. А ночью видит каждую травинку! Если заметит нас – нам несдобровать!»


Я снова освободил себе рот и сказал нарочито громко:


«Там нет никого, Рыбак. Мне показалось. Теперь я вижу…»


И снова я не успел договорить. И не потому, что гельвет в очередной раз зажал мне рот. А потому, что вытянув руку и указав в сторону кладбища, я вдруг действительно увидел какую-то старую женщину, которая вышла из-за дерева и медленно двинулась в нашу сторону. Волосы у нее были седые и растрепанные, как у плакальщиц или у сумасшедших. Глаз ее я не мог видеть в сумерках и с того расстояния, которое нас разделяло. Но, судя по ее походке, по тому, как она сперва осторожно ставила одну ногу, потом приставляла к ней другую, а затем опять осторожно ставила и неуверенно приставляла…


И стоило ей сделать несколько шагов в нашем направлении, как где-то в глубине кладбища сначала тоскливо завыла, а после сердито зарычала собака, невидимая, но, судя по издаваемым звукам, большая и свирепая.


Помню, что я успел подумать: ну вот, доигрались!


Но тут Рыбак грубо схватил меня за руку, вздернул от земли, и мы побежали. Сначала через плотный, но, слава Гекате, не колючий кустарник. Потом, петляя – между деревьев. Затем выскочили на тропинку и устремились по ней в сторону озера…


Рыбак не выпускал моей руки и тащил меня за собой. Но время от времени останавливался и кричал на меня:


«Почему не слушаешься?!.. Морриган – страшная ведьма! Из ведьм самая злая и сильная!.. И сам бы погиб! И мне бы не поздоровилось!.. В сумерках очень опасно! Намного опасней, чем ночью!..»


Руку он мне отпустил, лишь когда мы выбежали на магистральную дорогу.


(3) Тут пошел дождь. И гельвет велел мне:


«Беги домой. Ты быстрее меня бегаешь. Завтра увидимся. Я тебе всё объясню».


XIV.На следующий день я не пошел к Рыбаку. Я решил, что если я пойду в деревню, гельвет мой от меня скроется, а если не пойду – сам объявится.


Точно! Не через неделю, как я предположил, а уже через день, когда я вышел на утреннюю прогулку, возле порта я встретил Рыбака: он, дескать, пришел в город, чтобы купить себе какие-то поврежденные снасти.


«Сильно испугался?» – спросил мой наставник, когда я его поприветствовал.


«Испугался? Кого?» – Я сделал вид, что не понял вопроса.


«Ведьмы. Которая угрожала нам на кладбище», – пояснил Рыбак. Взгляд у него был зеленым и детским, то есть ласковым и как бы растерянным.


Я покачал головой.


«А почему тогда не пришел?» – спросил гельвет.


Я стал придумывать причину и, заикаясь, сказал:


«Я видел сон. Ты мне приснился и запретил к себе приходить».


Я думал, Рыбак рассердится или, по меньшей мере, выразит недоверие. Но он словно обрадовался и принялся расспрашивать.


«А где ты меня видел?»


«На озере», – стал сочинять я.


«В лодке? Или на берегу?»


«В лодке».


«А лебедь где был?»


«Лебедь плыл за нами».


«И туман был?» – с детским нетерпением и с надеждой на положительный ответ спросил Рыбак.


«Да. Скоро нас окутал туман», – поспешил его обрадовать я.


Гельвет на некоторое время задумался. А потом продолжал расспросы:


«А как туман пришел? Снизу? Сверху? Со всех сторон? Или… – Рыбак сделал короткую паузу и добавил: – Или надвинулся на нас, как занавес?»


Когда так спрашивают, и ты гадаешь, ответ, на мой взгляд, очевиден. И я ответил:


«Надвинулся, как занавес. И накрыл нас сначала сверху, потом снизу, а потом со всех сторон».


Гельвет даже вздрогнул от удовольствия. Потом закатил глаза. А когда вернул взгляд, глаза у него помутнели и встревожились.


«А звуки ты слышал?» – тихо спросил Рыбак.


«Слышал. Конечно», – ответил я.


«Какие?» – быстро спросил гельвет.


Я решил немного помедлить с ответом, чтобы получить подсказку. И тотчас она последовала:


«Музыку слышал?»


«Правильно! Музыку». – Я сделал вид, что удивился.


«А видел что-нибудь в тумане?» – Гельвета снова охватило детское нетерпение


«Видел».


«Башни видел?»


«Да, вроде бы, башни».


«А из чего они были сделаны?» – спросил Рыбак.


На этот вопрос я решил не отвечать и снова стал дожидаться подсказки.


Но ее не последовало, и в радостном возбуждении гельвет лишь повторил вопрос:


«Из чего башни?! Я тебя спрашиваю! Из чего были сделаны?!»


Я постарался представить себе картину, которую мы вместе с Рыбаком рисовали, и мне подумалось, что башням в тумане живописнее выглядеть прозрачными и, может быть, даже… Еще не додумав до конца, я ответил:


«Не знаю, из чего были башни… Но сквозь них можно было видеть. И они, понимаешь…» – Я решил выдержать паузу.


«Что? Что?! Что?!!» – закричал Рыбак и схватил меня за плечи.


«Они как бы светились изнутри», – испуганно и восхищенно произнес я.


Рыбак обмер. Потом закатил глаза. Потом отпустил мои плечи, уронил руки и забормотал на своем наречии.


Потом повернулся ко мне спиной и сказал:


«Пойдем, прогуляемся. Мне надо…» – он не договорил. И мы пошли в сторону гельветской деревни.


Мы молча прошагали чуть ли не половину пути. Тогда Рыбак остановился и объявил:


«Во сне ты прошел через вторые ворота и шагнул во вторую долину. Неужели не ясно?»


Глаза у гельвета опять были ясными и синими.


Ничего мне не было ясно. Но я на всякий случай кивнул. А Рыбак сказал:


«Пойдем, я провожу тебя до дому».


И снова мы молча шагали по берегу озера. И остановились чуть ли не у самого моего дома.


«Сегодня ни в коем случае не ешь мяса, – велел гельвет. – Завтра утром будь у Западных ворот. Вернемся поздно. Мать предупреди».


Где тога?… Я плащ велел приготовить? Ладно, пусть будет плащ… Спасибо, Платон, сам накину… Венок надо сделать. Я забыл приказать… Ты догадался?… Умница наш Перикл… А что за цветы?… Нет, это, скорей, анемоны… Не надо уточнять у Сократа. Красивые цветы. Удачный венок…


Вторая долина. Аннуин


XV.Встретившись возле Западных ворот, мы отправились сначала на запад, в сторону каменного карьера, но потом повернули на север и шли полями и перелесками, пока не углубились в сплошной лес, показавшийся мне бесконечным.


Мы шли не менее четырех часов, иногда ненадолго останавливаясь и передыхая. И всю дорогу Рыбак развлекал меня своими рассказами.


Учитывая его сбивчивую и путанную манеру излагать вещи, я не стану передавать его речь, а постараюсь кратко и систематизировано изложить то, что мне удалось понять из его объяснений.


(2) По словам гельвета, существуют, Луций, два мира. Один мир – тот, в котором мы родились, в котором живем и который рано или поздно покинем. Знающие люди называют этот мир кранноном. И мы уже познакомились с его богами, когда прошли первые воротаи путешествовали по первой долине.


Помимо краннона есть, однако, другой мир – мир потусторонний, или Мир Иной. Находится он якобы на западе, среди океана, на островах, которые люди называют «островами блаженных».


На этих островах помещается стеклянный дворец или прозрачная башня, в котором находится огромный и прекрасный пиршественный зал, построенный, как говорят кельты, богом Суцеллом, которого мы, римляне, иногда соотносим с нашим Вулканом.


Много есть названий у этого иного мира, например: Великая земля, Земля жизни, Земля женщин. Но знающие люди, настаивал Рыбак, называют этот мир аннуином.


Всё множество богов, которые есть у кельтов, у греков и у нас, у римлян, обитают в кранноне, то есть в нашем мире. И лишь два бога живут в аннуине, не покидают и никогда не покидали его. В отличие от богов краннона, которые, как правило, трехликие, великие боги аннуина имеют одну голову и одно лицо, ибо, как выразился мой наставник, «им не надо вертеть головой, оборачиваясь в прошлое и подглядывая в будущее, – у них одно божественное и бесконечное время».


Первого бога зовут Таранисом. Римляне отождествляют его со своим Юпитером. Но это – не Юпитер. На галльских котлах его изображают с усами и с бородой и с поднятыми вверх руками, а вокруг него толпятся крылатые звери с головами птиц. Некоторые люди, однако, отказываются изображать Тараниса как бы то ни было и, отождествляя его с солнцем, поклоняются колесу. «Вот такому», – сказал Рыбак и указал на золотую застежку, которая, как ты помнишь, скрепляла его серый плащ.


Таранис, стало быть, первый бог. А второй – богиня, которую некоторые называют Анну, «той, что вскармливает всех богов», а некоторые – Дану, «той, что рождает души». Но знающие люди называют эту великую богиню Росмертой и считают ее женой всесильного Тараниса.


Римляне отождествляют Росмерту со своей Юноной. Но это, конечно же, не Юнона.


(3) О кранноне и аннуине, о Таранисе и Росмерте Рыбак мне рассказывал, пока мы шли полями и перелесками. Но когда мы вступили в сплошной лес и стали в него углубляться, поднимаясь в гору, Рыбак принялся рассказывать мне о «блаженных», которые живут в аннуине. У них нет страха, говорил он, потому что у них нет души, чтобы вспоминать или предчувствовать будущее. У них нет тел, и поэтому они не болеют и не чувствуют боли. Дух свой – единственное, что у них осталось, – они укрепляют «пивом бессмертия», которое в изобилии черпают из «третьего котла», «котла Силы и Знания». Божественная музыка услаждает их, так что – тут я вынужден процитировать моего рассказчика, – «если к их духу все-таки прилепились небольшие кусочки души, которые помнят и тянут их в прошлое, то музыка заставляет эти горькие кусочки сначала смеяться, потом погружает их в сон, и они отлипают и падают». – (Согласись, Луций, неслабо выразился, приняв во внимание, что обычно через пень колоду говорил на латыни!)


«Твой отец может быть среди этих блаженных», – вдруг сообщил мне Рыбак.


«Значит, он все-таки умер?» – спросил я.


А Рыбак в ответ:


«Не говори глупостей! Разве он не был храбрым воином? Разве в бессмертии можно умереть?»


(4) Лишь в полдень мы добрались до цели нашего путешествия.


Мы вышли на плоскую поляну, с четырех сторон окруженную густым и мрачным лесом. Кроме травы на поляне ничего не росло: ни кустика, ни даже цветочка. Но в самом центре поляны воздвигался и рос одинокий, удивительный дуб.


На уровне человеческого роста дуб разветвлялся на три широких ствола, два из которых, мощные и могучие, поднявшись вверх, затем изгибались в стороны и густой листвой осеняли землю, над которой нависли. Третий же, центральный, ствол продолжал свое движение к солнцу и на высоте не менее трех пертиков опять разветвлялся, на этот раз надвое: левый ствол рос немного в сторону, и его короткие ветки были густо усеяны мелкими, какими-то будто выцветшими или поседевшими дубовыми листочками, а правый ствол, самый высокий, словно могучая колонна или обелиск подпирал небо – потому говорю, «словно колонна», ибо не было на нем ни веток, ни листвы, ни кроны наверху, и был он точно опаленным от удара молнии, но не сухим и обгорелым, а как бы отшлифованным и почти каменным и мраморным.


Такое вот творение природы, как бы выразились твои натурфилософы.


Когда мы поближе подошли к дубу, на его нижнем, едином стволе я увидел несколько круглых наростов. В наростах были сделаны прорези, и в этих прорезях я увидал – представь себе! – засохшие отрезанные уши различных животных: насколько я мог определить, оленьи, коровьи, волчьи или собачьи и пара – ослиных.


«Чего таращишься?! – сурово спросил Рыбак, заметив, что я разглядываю эту выставку. – Здесь надо не глаза выпучивать, а уши вытягивать и напрягать. Когда научишься правильно слушать, услышишь наконец свой истинный голос, Луций Заика».


Я сделал вид, что обиделся, и сказал:


«Я и т-т-так его с-слышу».


«Если бы слышал, не заикался бы. Неужели не ясно?» – грустно возразил гельвет.


Я решил пожать плечами и принялся разглядывать разноцветные ленты, привязанные к нижним ветвям. А потом сказал:


«Я понял. Надо слышать, как слышат животные».


А Рыбак в ответ:


«Надо, прежде всего, услышать свою собственную глупость».


«Как это?» – спросил я.


Мой спутник некоторое время хранил молчание. Затем объяснил:


«Люди считают себя умнее животных и тем более умнее деревьев. Но люди так мало живут. Что они могут узнать за свою мгновенную жизнь? А этот вот дуб чувствует, слышит и видит уже тысячу лет».


Я подумал: тысяча лет этому дубу, пожалуй, не наберется.


А Рыбак грустно вздохнул и сказал:


«Вот я и говорю: сначала надо собственную глупость услышать».


И замолчал. Надолго, словно изваяние замерев перед дубом.


Скоро мне надоело созерцать дуб, и я спросил:


«Ну и какие жертвы мы здесь будем приносить?»


«Жертвы?! Богам аннуина?! – удивленно воскликнул Рыбак. – Не болтай глупостей!.. Я просто представил тебя Таранису».


И забормотал что-то обиженное на своем непонятном наречии. А потом махнул рукой, успокоился и сказал на корявой латыни:


«Великих богов аннуина невозможно даже помыслить. Хотя люди насочиняли про них разные сказки… Для человека – боги краннона. Им можно строить храмы, ставить статуи, приносить жертвы… Сила и знание из аннуина приходят. И наши, земные боги, когда-то там были задуманы. Но живущему в кранноне узнать, что такое аннуин и как там всё устроено, совершенно невероятно. Для этого надо освободиться не только от тела, но и от души».


Вот так-то, милый Луций. Вроде бы совсем недавно подробно описывал мне аннуин, Тараниса и Росмерту, блаженство умерших героев. И вдруг все свои описания объявил «сказками и глупостью».


Я подумал, что пришло время рассердиться на Рыбака или как-то выразить свое раздражение.


(5) Но только я собрался выполнить свое намерение, как вдруг почувствовал, что листья на дубе зашевелились и задрожали, и тут же услышал их шелест и скрип веток. Говорю «почувствовал» и «услышал», ибо видеть я не имел никакой возможности: все листья и ветки на дубе, так сказать, зрительнопребывали в абсолютной неподвижности. Не было в природе ни ветерка, ни даже слабого дуновения. Но шелест и скрип возрастали, и я всё острее чувствовал, как вздрагивают и дрожат листья.


«Услышал, наконец?» – вдруг тихо спросил Рыбак.


«Ничего я не услышал», – зачем-то соврал я и сделал обиженное лицо. И тут же перестал слышать звуки.


«Врешь! – усмехнулся гельвет. – Не только услышал. Но и почувствовал».


Я упрямо затряс головой. И листья перестали дрожать.


«Ну, тогда пошли. Орел ждать не любит», – сказал Рыбак и, не дожидаясь моего ответа, повернулся и стал уходить с поляны.


Я следом поплелся вниз.


(6) Около часа мы молча спускались.


Мне захотелось прервать молчание, и я сказал:


«Послушай, Рыбак. Если про аннуин ничего сказать невозможно, значит, мой отец…»


Рыбак не позволил сформулировать мою мысль до конца.


«Не смей называть меня Рыбаком!» – сердито прервал он меня.


«Но ты же сам велел…»


А Рыбак, снова прервав:


«Запомни! Рыбу ловит лебедь. Он мне показывает, где бросать сеть. Я забрасываю. Настоящие рыбаки сами знают, где надо ловить. Я не знаю».


«А кто ты, если не Рыбак?» – через некоторое время спросил я.


«Какая тебе разница?! – ворчливо ответил мой спутник. – Я был судьей. А до этого – кузнецом. А еще раньше – плотником… Боги сами решают, чем мне заниматься… Два года назад назначили меня рыбаком и дали в помощники лебедя».


«А как тогда… Как мне теперьтебя называть?» – немного спустя уточнил я свой вопрос.


Гельвет так опешил, что остановился посреди леса.


«А зачем меня как-то называть?! – воскликнул он. – Ты что, от этого заикаться перестанешь?… Ну, если приспичит, называй меня Доктором. Врачом я тоже когда-то был».


И зашагал по тропинке, на меня не оборачиваясь.


И лишь когда часа через два мы выбрались из леса и пошли вдоль дальних гельветских полей, наставник мой участливо ко мне обернулся и доверительно сообщил:


«Сейчас мне только одно известно. Корни твоей беды таятся в тумане… Туману тебя надо представить. Неужели не ясно?»


Мне, разумеется, не было ясно. Но я на всякий случай кивнул головой. А гельвет сказал:


«Больше не смей приходить в деревню. Я сам за тобой зайду».


XVI.Дней семь я ждал, пока он за мной зайдет.


Потом стал прогуливаться в сторону деревни, надеясь, что Рыбак встретится мне по пути. (Хотя он запретил мне называть себя Рыбаком, с твоего позволения, Луций, я буду по-прежнему его так именовать, дабы не вносить путаницы в мои воспоминания об этом человеке). Не доходя несколько стадий до деревни, я разворачивался и шел назад к Новиодуну.


Так я прогуливался семь или восемь дней. И, клянусь ласковой улыбкой Фортуны, всякий раз озеро было покрыто туманом, разной плотности и глубины.


Рыбака я ни разу не встретил.


Потом наступили солнечные и пронзительно ясные дни, – то есть солнечные лучи так ярко и далеко пронизывали озеро, что становились видны деревья и даже большие кусты на противоположном, аллоброгском берегу Лемана.


Тут я перестал прогуливаться в сторону деревни и ожидать Рыбака.


И вдруг рано утром Диад, раб Коризия, нашего хозяина, взбегает по лестнице на второй этаж – Лусена в это время внизу готовила завтрак, – подмигивает мне и шепчет: «Орел не любит ждать».


«Что такое?!» – Я вздрогнул от неожиданности.


А Диад, подмигивая и гримасничая:


«Какой-то гельвет только что постучал в лавку. И велел сказать молодому господину, что орел не любит ждать. Он дал мне монетку и велел в точности передать эти дурацкие слова».


Я хотел тут же сбежать вниз. Но Диад преградил мне дорогу и строго предупредил:


«Нет, нельзя! Он уже ушел! А тебе велел исчезнуть так, чтобы никто в доме не заметил. Ни хозяин, ни госпожа. Он сказал: даже ты, Диад, не должен заметить, как молодой господин исчезнет из дома».


«Куда «исчезать»? То есть куда идти-то?» – в растерянности спросил я.


А Диад снова стал гримасничать и подмигивать. А потом объявил:


«Он что-то еще про лебедя сказал. Типа того, что «лебедь на прежнем месте». Или как-то еще. Я в точности не запомнил. Потому что в этот момент он дал мне монетку. А мне давно не давали монеток. И я стал ее разглядывать. Знаешь, господин…»


«Замолчи. Я всё понял», – прервал я разговорчивого раба.


Мне пришлось позавтракать. Иначе Лусена заметила бы мое «исчезновение».


Ничего не сказав матери, – она и так знала, что каждое утро после завтрака я отправляюсь на прогулку, – я вышел через маленькую дверь на кухне.


Никто не ждал меня возле лавки.


Никого не было и в городском порту.


Я побежал в сторону гельветской деревни.


Утро, как и в прошлые дни, было ослепительно ярким и пронизывающе ясным. Противоположный берег Лемана был как на ладони.


(2) Рыбак сидел в лодке возле деревенского причала. Рядом с ним стоял серый лебедь. В этот раз он показался мне каким-то особенно громоздким и взъерошенным.


Рыбак разглядывал свои руки и вроде бы не заметил моего появления. А лебедь горделиво откинул назад голову, открыл хищный клюв и медленно двинулся в мою сторону. Я попятился.


Но тут Рыбак, продолжая разглядывать руки, сказал:


«Он не тронет. Стой на месте».


Я на всякий случай сделал еще два шага назад. А потом замер и вытянул руки по швам.


«Не бойся. Я его предупредил, что ты наш, с нашего гатуата. Но ему надо тебя обнюхать». – Рыбак зачем-то сжал кулаки и, хитро прищурившись, стал смотреть в мою сторону.


А лебедь подошел ко мне, вытянул шею, так что его клюв оказался перед самым моим носом. Я увидел большие, изумрудного цвета глаза птицы… – Ты, Луций, когда-нибудь видел лебедя с изумрудными глазами?… – И эти зеленые глаза смотрели на меня будто бы с пониманием и с жалостью.


Я невольно зажмурился. А когда снова открыл глаза, увидел, что лебедь отошел от меня и по тропинке отправился в сторону деревни.


Я глянул на Рыбака. И тот в ответ на мой взгляд:


«Он с нами не поедет. Ему велено идти в деревню и охранять дом».


Ты, Луций, когда-нибудь видел лебедя, которому поручают охранять жилище?


Естественно, я с еще большим удивлением глянул на Рыбака. А тот с усмешкой:


«Чего таращишься? Еще недавно этот лебедь был собакой. И никак не может привыкнуть, что он теперь лебедь… Ладно, садись в лодку».


Я подошел к Рыбаку и честно признался:


«Я не могу. Меня укачивает».


«Не болтай глупостей», – перестал усмехаться Рыбак.


«Я не болтаю… У меня это с детства. Меня укачивает от одного вида…»


«Со мной не будет укачивать, – строго прервал меня гельвет и ласково добавил: – Я дам тебе конфетку».


Я подчинился и сел в лодку.


Рыбак протянул мне желтый шарик и велел положить в рот.


У шарика был медовый вкус, и я попробовал протестовать:


«От меда меня будет еще сильнее укачивать».


«Это не мед», – возразил гельвет, отвязал лодку, оттолкнулся веслом от деревянных мостков. И мы поплыли.


Я сидел на корме. Рыбак – на средней скамейке, за веслами, лицом ко мне.


«Соси шарик. А если действительно будет укачивать, смотри на солнце», – велел мой наставник.


Я попытался поднять взгляд навстречу яркому утреннему солнцу. Но Рыбак улыбнулся и уточнил:


«Да нет, не на то солнце. На то, что у меня на груди». – И он показал на золотую застежку в форме колеса, которая скрепляла его серый плащ.


Я принялся смотреть на фибулу, и ей-богу, Луций: меня совершенно не тошнило и ничуть не кружило мне голову, хотя я чувствовал, что лодку всё сильнее и сильнее качает, по мере того как мы отдаляемся от берега.


«Ты первый римлянин, который сидит у меня в лодке», – через некоторое время объявил мне Рыбак.


Не противоречия ради, а чтобы поддержать разговор, я осмелился возразить:


«Нет, Доктор, я видел еще одного римлянина. Ты посадил его в лодку. И вы поплыли».


«Когда видел?» – быстро спросил рыбак и перестал грести.


«В прошлом году. Он был не из города. Помнишь, он принес тебе поросенка…»


«Не болтай глупостей!» – вдруг сердито сказал Рыбак и снова взялся за весла.


Лица его я теперь не видел, так как зависшее над далекими Альпами солнце слепило меня своими острыми лучами. Но по резким движениям весел я мог заключить, что рассердил гельвета своими воспоминаниями.


Через некоторое время Рыбак сурово произнес:


«Раз и навсегда запомни! Я не общаюсь с римлянами. Тем более не сажаю их в свою лодку! Ты – первый. Неужели не ясно?!»


«Ясно, Доктор». – Я тут же покорно согласился.


Некоторое время гребки были по-прежнему грубыми и резкими. Затем стали смягчаться.


«Ты – первый, – сказал Рыбак, словно продолжая прерванную мысль. – Потому что ты еще мальчик».


Я поспешил почтительно кивнуть.


Гребки стали еще более плавными, и гельвет проговорил:


«Потому что ты сирота и заика. А кельты жалеют сирот и не любят заик».


Я постарался приветливо улыбнуться.


Еще через некоторое время Рыбак почти ласково спросил меня:


«Ну, как? Не укачивает?»


«Совсем немного… Ка-апельку…», – соврал я, чтобы вызвать к себе еще большее расположение, потому что на самом деле я чувствовал себя превосходно.


«Соси шарик и не верти головой», – велел гельвет.


«Шарик уже давно… кончился», – сказал я.


«Тогда смотри на солнце. На солнце у меня на груди, – сказал Рыбак и добавил: – Скоро начнется туман».


Еще рез повторяю, Луций: ясность вокруг нас была поразительная. А потому то, что началось потом, с трудом поддается описанию.


(3) Сперва будто вспыхнула и яростно засветилась фибула на груди у гельвета. Я тут же подумал: Что это она так засверкала? Ведь Рыбак сидит спиной к солнцу.


Я поднял взгляд и увидел, что небо над головой выцветает, словно его задергивает некий прозрачный занавес. И занавес этот быстро мутнеет, сереет, плотнеет и опускается на меня и на озеро.


Я посмотрел на воду и увидел, что так же мутнеет, выцветает и исчезает окружающая нас вода. А ее место занимает теперь какой-то пухлый и рыхлый полог, похожий на пену от кипящего молока, но серую и застывшую.


Я глянул на Рыбака, и заметил, что его фигура тоже как бы растворяется в окружающем пространстве: сначала в солнечном мареве зарябила и расползлась голова, затем исчезли руки с веслами, затем – ноги. А следом за этим борта лодки словно размякли, оплыли и легли на воду.


Представляешь, Луций? – Я это до сих пор очень живо себе представляю!


И вот, когда всё вокруг опухало, выцветало, серело и растворялось, брошь на груди у моего спутника становилась всё более рельефной, сверкала золотым своим ободом и каждой спицей своего колеса, и резала мне глаза чуть ли не до боли.


«Хватит смотреть на солнце. Смотри вправо. Смотри в глубь тумана», – услышал я голос гельвета.


Так это туман, с облегчением подумал я.


«Это внезапный туман. Так что будь предельно внимательным», – ответил мне голос.


Я посмотрел направо и сначала ничего не увидел, кроме серой застывшей пены. Но скоро пена как бы заструилась и потекла, и в ней образовался словно коридор, стены которого раздвигались и уходили вдаль. В дальнем конце коридора я увидел какие-то не то фонтаны, не то водные столбы. А стоило мне сощуриться и начать присматриваться, как столбы эти будто засветились изнутри, то ли обледенели, то ли остекленели и стали напоминать некоторые – высокие колонны, а некоторые – целые башни.


«Не молчи! Рассказывай, что видишь!» – потребовал голос.


Я сказал, что вижу колонны и башни, и что они светятся.


«Похоже на тот сон, который ты мне рассказывал?» – спросил голос.


Я молча кивнул головой. – Действительно, Луций, было очень похоже на то видение, которое я сочинил (см. 12.XIV)


«Тогда заткнись и слушай!» – грубо велел мне голос.


Я стал прислушиваться, глядя в искрящийся коридор.


Сначала я ничего не слышал. Но башни вдалеке вдруг утратили свою прозрачность, почернели, а рядом с ними, вернее, позади них воздвиглось какое-то строение, темно-синего цвета, тоже уходящее своей вершиной вверх.


Тогда я услышал цокот копыт, скрип рессор и грохот колес – будто мы были не на озере, а где-нибудь в Нарбонне или в Испании, на имперской дороге, мощеной каменными плитами, возле крутого поворота, из-за которого невидимые и стремительные во весь опор неслись на нас боевые колесницы!


Взгляд мой скользнул в сторону колонн. И я увидел, что это уже не колонны, а тускло святящиеся темные фигуры – вернее, вытянутые вверх и слегка изогнутые то ли шеи гигантских лебедей, то ли змеиные шеи и головы гидры.


Резь возникла в глазах, и глаза стали моргать и слипаться. Дыхание перехватило. Мне показалось, что окружающий туман липнет к моему телу, впитывается в поры и там, внутри меня, будто склеивает мне легкие, сердце и печень. Мне почудилось, что серый солнечный туман как бы притягивает, всасывает и поглощает меня, и что скоро, очень скоро я растворюсь в нем и совершенно исчезну.


Я изо всех сил распахнул глаза и как можно шире разинул рот, чтобы набрать в грудь побольше воздуха и не задохнуться.


И очень издалека – и одновременно в двух шагах от меня – голос прокричал:


«Что видишь?! Рассказывай! Не молчи! Говори, проклятый заика!!»


Я слова не мог вымолвить. Но видел все четче и яснее. Там, в конце коридора, башни, стены и шеи-колонны вдруг слились в бесформенную синюю массу, и это синее и шумное рванулось и понеслось по серому проходу, окруженное сверкающими водяными брызгами или облепленное светящимися прозрачными мошками.


Грохот и скрежет стремительно и угрожающе нарастали. И мне почудилось, что на нас несется гигантская волна, в которой пена – кони, молнии по бокам – колеса, а сама волна – страшная колесница.


«Несется!.. На нас!.. Сейчас раздавит!..» – прохрипел я.


«Пригнись! Ложись! На дно лодки!» – над самым ухом у меня закричал голос, так громко, что я на некоторое время оглох.


Я резко подался вперед и ударился лицом о что-то жесткое и твердое.


И зажмурился от неожиданной боли.


А когда разлепил глаза, обнаружил, что сижу на дне лодки, обхватив руками ноги Рыбака и уткнувшись в них лицом.


Я поднял взгляд, и увидел лицо моего спутника. Лицо это улыбалось, а губы двигались и произносили какие-то слова, которые я, оглушенный, не слышал.


Я посмотрел в сторону и – представь себе, Луций! – увидел вокруг себя поразительную ясность: то есть ни малейших следов тумана, а наш, гельветский берег так четко просматривался, что можно было пересчитать лодки возле причала.


«Куда всё делось?» – спросил я, и тут же ко мне вернулся слух. То есть сперва я услышал свой собственный вопрос, а потом – ответ Рыбака, который сказал:


«Мои ноги – не самое мягкое место, чтобы в них биться лицом… Смотри, ты разбил себе нос».


Я провел рукой у себя под носом, и палец слегка испачкался кровью.


Но нос мой меня не интересовал.


«Куда всё делось?» – повторил я вопрос.


Рыбак рассмеялся, развернул лодку и стал грести в сторону деревни.


Я озирался по сторонам, не видя ни малейших следов тумана.


«Раз – и нет ничего… Разве так бывает?» – спрашивал я. А Рыбак молчал и то пожимал плечами, то покачивал головой. И пристально меня разглядывал, то ли удивленно, то ли лукаво, то ли торжественно, – такое у него было странное выражение лица, но взгляд был зеленым и детским.


Потом вдруг бросил весла и сказал:


«Хватит вертеть головой. Шею свернешь… Рассказывай, что видел».


И я, почти не заикаясь, стал описывать ему туман, коридор, колонны и башни, которые затем превратились в волну-колесницу.


Гельвет слушал меня, подставив левое ухо, а лицо отвернув в сторону, глядя на юг, в сторону Генавы, туда, куда медленно двигалось солнце.


Я кончил рассказывать и воскликнул:


«А ты, что, ничего этого не видел?!»


«Если б я видел, я бы не спрашивал», – усмехнулся Рыбак и поднял глаза к небу.


«Ты, что, и тумана не видел?»


«Тумана при такой погоде никогда не бывает. Неужели не ясно? – ответил гельвет и стал разглядывать свои руки. А потом виновато произнес: – Я пошутил. А ты, маленький глупый римлянин, поверил хитрому старому галлу».


Я замолчал, пребывая, как можно догадаться, в полной растерянности.


Рыбак же снова взялся за весла и стал грести в сторону берега и деревни.


И по-прежнему избегал смотреть на меня. Но время от времени, через большие промежутки, словно для самого себя произносил загадочные фразы.


«Каждый чувствует и видит то, что ему дают слышать и знать», – сначала произнес он.


Затем изрек:


«Тумана не было. Был древний Кромм, скрытый во множестве туманов».


Потом провозгласил:


«Туман – это путь в гатуат. Если туман внезапный. Если вокруг и внутри светит солнце, и никто из обычных людей не видит тумана».


Не то приготовили… Нет, я никого не виню. Я просто прошу заменить… Сейчас объясню. Муку уберите. Принесите полбу и соль. Вместо ладана – мирру. И красный шафран… Огонь погасите, сучья сбросьте и тщательно протрите алтарь. Принесите сухой лавр… Нет, я сам зажгу… Не торопитесь. Я никуда не спешу. Я пока прогуляюсь в заднем саду… Ты слышишь, Перикл? Я говорю: успокойся и действуй! Призови на помощь Сократа. Может, он мне фиалок достанет?…