Детство Понтия Пилата Трудный вторник Роман-автобиография

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   26


Я замер и слушал, уставившись в золотое колесо-застежку на сером плаще рыбака, потому что смотреть в его хищные глаза мне было невыносимо.


«Я спрашиваю: почему опоздал?» – вдруг спросил меня рыбак на латыни.


Я вздрогнул от неожиданности и собирался ответить, но вовремя вспомнил, что выдаю себя за немого, и потому потупился и виновато пожал плечами.


Тут рыбак снова сердито и хрипло заговорил со мной на своем непонятном языке. А затем спокойно сказал по-латыни:


«Не ври. Мне врать не надо. Всё знаю. Ты не немой и можешь говорить».


«Я… Я с-с… Я с-си…», – от волнения я не мог выговорить и самой простой фразы.


«Т-т… з-з-з… ч-ч-чт…, – сперва передразнил меня рыбак. А потом сердито спросил: – Заика, что ли?»


Я кивнул и попытался поднять глаза, но, наткнувшись на острый взгляд, снова потупился.


Рыбак же опять заговорил на своем языке, а потом, будто переводя свою речь, сказал:


«Ну и заикайся у себя в городе. А сюда зачем ходишь? Гельветы не терпят заик. Гельветы любят плавную и красивую речь. А ты говоришь подло и грязно. Нечистый ты для гельветов. Неужели не ясно?»


«П-п-прости», – тихо сказал я, повернулся и побежал. А мне вдогонку рыбак закричал что-то на галльском языке, в котором я не мог разобрать ни единого слова.


Бежал я быстро, не останавливаясь, не переводя духа. Бежал в сторону города и остановился лишь тогда, когда оказался перед нашим домом.


Ты думаешь: я обиделся или оскорбился? Нет, Луций, ровным счетом наоборот! Мне тогда показалось, что это я своим притворством и скрываемым заиканием обидел и сурового рыбака, и его взъерошенного лебедя, и всю гельветскую деревню, к которой я так привязался, и жители которой встречали меня с таким теплым радушием. Так воры, наверное, бегут с места преступления, когда их застигли, разоблачили, но не успели схватить… Трудно описать это ощущение. Потому что, честно говоря, чрезмерная совестливость и тем более желание самоуничижаться никогда мне не были свойственны…


Но то, что ждало меня в доме Гая Коризия, еще труднее поддается описанию!.. Но вспомнить придется…


VIII.Сначала я увидел Диада, который, вместо того чтобы быть в лавке, сидел на пороге в прихожей и дремал.


Не желая будить его и подвергаться ненужным расспросам, я неслышно проскользнул в атриум.


На первом этаже нашего дома, как ты помнишь, была всего одна комната, в которой жил хозяин – Коризий Кабалл. Двери у комнаты не было. Не было у нее также ни ширмы, ни занавеса, ибо хозяину было не от кого таиться, так как мы с Лусеной жили на втором этаже, Диад ночевал в лавке, а Фер – в сарайчике с лошадьми, в ящике над стойлами, доверху набитом соломой.


Чуть ли не половину хозяйской комнаты занимало широкое ложе. И на этом ложе теперь головой ко мне лежала совершенно голая Лусена. А поверх нее, задрав тунику, встав на колени, ноги Лусены положив к себе на бедра и крепко держась за них, закинув назад голову, закрыв глаза и оскалив зубы, хрипло и часто дыша, то ли постанывая, то ли вскрикивая, то ли хрюкая… Но меня потрясла Лусена! Голова у нее тоже была запрокинута, как будто она специально откинулась назад, чтобы не видеть терзавшего ее человека. Черты лица – совершенно безжизненные. Глаза – широко открытые и остекленелые. И этими невидящими, пустыми, мертвыми глазами она смотрела на меня, как я понял, пребывая в состоянии чувственного отупения…


Страшное зрелище! Тем более страшное, что от резких и грубых движений Кабалла тело Лусены ритмично ползало и ерзало по кровати, запрокинутая голова дергалась и встряхивалась, а взгляд при этих рывках оставался неподвижным, остекленело упертым в одну точку, как мне почудилось, – точно мне в горло!..


Я выбежал из атриума, споткнулся о дремавшего Диада и, наверно, упал бы, если б моментально проснувшийся раб не перехватил меня поперек туловища.


Со мной на руках Диад выбежал из дома на улицу, метнулся к озеру, пробежал с полстадии, а затем, поставив меня на землю, нагнувшись ко мне и крепко держа за плечи, захрипел-зашептал с лицом искаженным от ужаса:


«Видели?! Тебя видели?!.. Ну, откуда ты взялся?! Так рано!.. Запомни – я не спал! Ты зашел со двора!.. Понял, проклятый заика?! Говори, понял?!»


Я с трудом освободил правую руку и, размахнувшись, изо всех сил ударил Диада по лицу, попав ему в нос и в верхнюю губу.


Раб опустился на колени и, не вытирая выступившую кровь, молитвенно сложил руки.


«Умоляю тебя! Скажи, что пролез через кухню. Ну чего тебе стоит, гаденыш?!»


Я попытался ударить его ногой в живот. Но раб оттолкнул мою ногу в сторону и прохрипел:


«Бей, сколько хочешь! Только не выдавай господину! Он меня до смерти засечет! Или продаст аллоброгам! Пожалей! Не губи! Скажи, что я правильно сторожил».


Я еще раз ударил Диада. На этот раз – по щеке и вскользь по уху.


Клянусь Фортуной, Луций, это был первый и, надеюсь, последний раз в моей жизни, когда я поднял руку на раба.


Я был словно в беспамятстве…


Я снова побежал. Теперь уже не разбирая дороги…


Поверь, Луций, накануне своего четырнадцатилетия я давно уже знал, откуда берутся дети, и, несколько месяцев живя среди солдат, не раз был свидетелем, как они делаются, вернее, могут делаться. Но мой отец и возлюбленная жена его Лусена были столь возвышены и осторожны в своих отношениях, что я, при всей своей наблюдательности, даже представить себе не мог… А тут, потная и грязная полугалльская скотина, воспользовавшись нашим безвыходным положением…!


И самое страшное – лицо Лусены, обморочное, безразличное, на котором даже отвращения не было!.. Я до сих пор не могу забыть этого лица и этого остекленелого взгляда. Они, в самый неподходящий момент возникая передо мной, долгие годы отравляли мне…


На воздух! Пока дойду до корпуса Агриппы, немного проветрюсь…


Стало быть, словно в беспамятстве, я то бежал, то шел быстрым шагом, не разбирая дороги. И думаю, мною тогда руководила Фортуна.


IX.Потому что, когда я пришел в себя, то снова оказался в гельветской деревне, в самом ее центре, возле пруда, у высокого орехового дерева.


Я сел под деревом и уставился в одну точку, ничего не видя и ни о чем не думая.


Сколько я так сидел, спроси у богини, потому что я, представь себе, не помню.


Из этого оцепенения меня вывел Рыбак. (Отныне, с твоего позволения, я буду именовать его с большой буквы, ибо настоящее имя этого человека мне только через полгода удалось узнать.) Неслышно подойдя ко мне сзади (может, он громко ступал, но я, ей-богу, не слышал), Рыбак положил мне руку на голову и бережно повернул ее в сторону и вверх, так что я увидел лицо гельвета. Взгляд его теперь не колол и не резал, а глаза были синими. – Представь себе: именно синими. Бывают, оказывается, такие без примесей, совершенно синие глаза!


Я попробовал подняться на ноги. Но Рыбак не позволил, придавив мне голову и лицо мое повернув к земле.


А затем отпустил мне голову и сел рядом со мной на траву.


«Значит, снова пришел?» – тихо спросил Рыбак.


Избегая смотреть на него, я набрал в легкие побольше воздуха и хотел сказать: «Мне некуда больше идти», но будто слова, которые я собирался произнести, в последний момент беззвучно выскользнули у меня изо рта, и в глотке у меня остался один лишь хриплый и беспомощный выдох.


«Молчи, – сказал Рыбак. – Раз снова пришел, молчи. Я буду говорить. А ты слушай».


Я кивнул. А Рыбак продолжал тем же тихим и, как мне показалось, почти ласковым голосом:


«Если будешь приходить опять и опять, я помогу тебе. Я вылечу тебя от заикания».


На самом деле, он не так выразился. Он сказал: «Я заберу у тебя…» и дальше употребил незнакомое для меня гельветское слово, которое я тогда перевел как «заикание».


«Может, быстро получится. Но, может быть, придется пройти через несколько ворот. Никто не знает. И я сейчас не знаю», – сказал Рыбак и дальше заговорил на галльском. А потом опять перешел на латынь и как бы резюмировал:


«Завтра начнем. Завтра с утра я пойду рыбачить. А когда вернусь, и лебедь уйдет в озеро, подходи ко мне. Я проведу тебя через первые ворота. Шагнем в первую долину. С краннона начнем. Попробую для начала представить тебя Врачу».


И снова перешел на свой галльский язык, в котором не было ни одного знакомого мне гельветского слова. А вернувшись на латынь, сообщил мне:


«Сегодня уже поздно. И ветер не тот. Мы называем его брокк. Он навевает уныние. Врач нас не примет. Он любит утренний ветер, ветер надежды».


Я наконец заставил себя и посмотрел в лицо Рыбаку. И увидел, что глаза у его еще более посветлели и из синих стали зелеными. Брови лежат ровно, и нет между ними двух резких бороздок. Рот как будто улыбается, и от этой улыбки не только припухли и оттопырились губы, но верхняя губа надвое разделилась широкой складкой, так что у моего собеседника образовалось как бы три губы.


Впрочем, заметив, что я удивленно разглядываю его лицо, Рыбак быстро поджал губы, убрав складку, чуть поднял вверх кустистые брови; глаза его посинели, взгляд обострился; и эдак изменившись в лице, Рыбак сказал сухо и жестко:


«Ну, всё, всё. У меня мало времени. Орел не любит ждать. Сказано: завтра утром».


Встал и твердой, я бы сказал, величественной походкой направился к своей мазанке.


X.А я теперь, Луций, вот о чем хочу предупредить тебя:


Во-первых, я, конечно, постараюсь сделать свои воспоминания о Рыбаке как можно более краткими. Но особой краткости не могу обещать, ибо мои с ним, с позволения сказать, упражнения начались в середине апреля, а кончились поздней осенью, за несколько дней до ноябрьских ид.


Во-вторых, я сосредоточусь лишь на упражнениях, а как обстояли дела у меня дома, как развивались мои отношения с Гаем Коризием и с Лусеной, – об этом я не стану вспоминать и умолчу. Скажу лишь, что ни похотливый боров, ни многострадальная Лусена не заметили моего внезапного появления в проклятом атриуме и не подозревали о том, что я… ну, что я застал их и был свидетелем.


В-третьих, мне придется несколько нарушить, как говорят греки, хронологию, то есть тот порядок, в котором Рыбак делился со мной своими «знаниями дуба». Ибо он имел обыкновение давать информацию разрозненными частями, которые я, видимо, сам должен был сортировать и складывать в некое подобие учения. Так что либо одно, либо другое, и полагаю, хронологию будет целесообразно принести в жертву учению.


В-четвертых, это самое учениея постараюсь максимально сократить, а равно пространные и нередко утомительные рассказы о многочисленных кельтских богах и галльских обрядах. – Зачем они нам с тобой, Луций?


Далее, в сильно сокращенном виде воспроизводя рассказы и объяснения Рыбака, я не стану буквально цитировать его корявую, часто неграмотную и неясную латынь. Но некоторые характерные особенности его речи я, тем не менее, постараюсь вспомнить и передать.


Наконец, тебя, человека на редкость логического, я с самого начала должен предупредить, что именно логики часто недоставало рассуждениям моего галльского учителя и наставника. Но если с этим смириться, если не требовать от него привычного нам строя мысли, если плыть в его лодке, следуя ему одному известным течениям…


Да что я, право, пытаюсь тут философствовать?!


Предупредил – и кончено.


Что тебе, Лонгин?… Я ведь сказал Периклу, что все свои дела я отложил до завтра и никого не принимаю… Или ты думаешь, что если человек остановился посреди лестницы и задумался, то он совершенно ничем не занят, и можно приставать к нему с дурацкими вопросами!.. Я же сказал: все дела отложил! Значит, никуда не выйду из дворца… Вечером тем более!.. Отдыхай. И меня, Градива ради, оставь в покое!


Первая долина. Краннон


XI.На следующее утро, когда я явился к дому Рыбака, взгляд у гельвета снова был фиолетовым и хищным. Клюнув меня этим взглядом в лоб, Рыбак велел мне следовать за собой.


Мы пошли через деревню, но не к озеру, а в направлении буковой рощи. С этой стороны деревня была огорожена деревянным тыном, а в тыне была калитка.


Остановившись перед ней, Рыбак сначала ощупал мне лицо своими потемневшими глазами, а затем как бы ущипнул меня за горло острым и цепким взглядом и почему-то сердито сказал:


«Думаю, несложно тебя будет вылечить. Представлю тебя солнечному Гранну».


Потом, указав на калитку, сказал:


«Это – первые ворота. За ними – долина знакомств и представлений. Я буду представлять тебя краннону».


Я напрягся и затаил дыхание, чтобы, не заикаясь, спросить, кто такой или что такое краннон. Но Рыбак, словно читая мои мысли, сердито тряхнул головой и скомандовал:


«Не смей! Не задавай глупых вопросов!»


Мы прошли через узкую калитку и по тропинке, огибавшей буковую рощу, стали подниматься в гору.


Пока мы шли, Рыбак несколько раз заговаривал со мной, что-то объясняя мне и растолковывая. Но делал он это на непонятном мне галльском языке. А на латыни сказал всего одну фразу:


«Для тех, кто идет к силе, есть много ворот. Но первые ворота мы уже прошли и теперь идем по первой долине. Неужели непонятно?»


Я на всякий случай кивнул.


(2) Обогнув буковую рощу, мы вышли на поле, на котором гельветы выращивали просо.


Рыбак шел впереди и шагал очень быстро, хотя, казалось бы, не прилагал к этому ни малейших усилий. Я с трудом за ним поспевал.


Два раза Рыбак останавливался и сердито говорил:


«Куда так несешься?! Иди за мной медленно и осторожно».


После чего еще быстрее припускал по тропинке, так что мне приходилось чуть ли не бежать за ним.


(Кого-то он мне опять напоминает. А тебе, Луций?)


Когда же миновали просяное поле и стали подниматься на второй холм, Рыбак вдруг вскрикнул, остановился и резко обернулся ко мне. Глаза у него теперь стали зелеными, лицо посерело, брови опустились к глазам, а верхняя губа раздвоилась.


«Что ты делаешь?!» – испуганно прошептал гельвет.


(Я знаешь, о чем попрошу тебя, Луций? Чтобы мне не описывать эти частые и мгновенные изменения во внешности Рыбака, давай сделаем так: я буду отмечать только его «хищное» или «детское» состояние. А ты сам представляй себе, какого цвета были у него глаза, что происходило с его бровями, с бороздками на лбу и со складкой на верхней губе. Договорились?)


«Что ты делаешь?! – словно испуганный ребенок прошептал Рыбак. – Зачем ты раздавил человека!»


Я остановился и в полной растерянности посмотрел на своего спутника.


«Не туда смотришь. Назад посмотри!» – испуганно шептал рыбак.


Я обернулся, и в нескольких шагах от себя увидел большого зеленого жука. Жук был действительно раздавлен.


«Это…» – начал я. Но Рыбак перебил меня:


«Вижу, что жук! Но он тоже хотел жить. Он не заикался. Он шел медленно и осторожно. Чем он хуже тебя? А ты наступил на него и убил! Зачем, спрашивается?!»


Я не знал, что ответить.


Рыбак же подбежал к раздавленному жуку, присел на корточки и стал с жуком разговаривать, на галльском своем наречии, похоже, прося у жука прощения.


А потом встал с корточек, уже не так испуганно посмотрел на меня и сказал по-латыни:


«Тебе еще повезло. Жук не с нашего перекрестка. Он зеленый… А если бы это был наш соратник?… Или еще хуже – если б он был нашим противником! Тогда весь их перекресток ополчился бы на нас!»


Рыбак взял горсть земли и присыпал раздавленного зеленого жука.


И мы пошли дальше. Причем теперь Рыбак шел намного медленнее.


И пройдя с полстадии, остановился и пояснил:


«Запомни: цвет нашего перекрестка – серый или фиолетовый. Наши противники – неважно, в каком виде они нам предстают: птицами, животными, незнакомыми людьми, жуками или насекомыми, – рыжие или желтые. А все другие цвета…, – тут Рыбак сначала запнулся, потом произнес какое-то галльское слово, а затем сказал: – Ну, в общем, они – не наши и не противники».


Рыбак прошел еще с полстадии, снова остановился и сказал уже с хищным выражением на лице:


«Многие живут на свете, ничего не чувствуя, ничего не слыша и ничего не видя. Но тебе так нельзя. Ты ведь уже прошел через первые ворота. Видеть – этого я от тебя не требую: ты еще очень долго ничего не сможешь увидеть. Слышать тоже нескоро научишься. Но чувствовать ты должен учиться уже сейчас. Вот с этого самого момента».


Рыбак еще прошел с полстадии, обернулся и почти злобно спросил:


«Неужели не ясно?!»


Я на всякий случай кивнул головой.


(3) Мы поднялись на холм и подошли к святилищу.


Святилище было довольно примитивным. Представь себе: узкая и неглубокая канава, за нею – невысокий вал, на валу – бревенчатый палисад, из-за которого выглядывало прямоугольное деревянное строение.


Я часто бывал в этом месте, но, ясное дело, никогда не решался ступить на территорию святилища. Тем более что ворота всегда были закрыты.


А тут Рыбак распахнул их и сказал:


«Это дом Магузана. Входи. Нас ждут».


Внутри ограды был расчищенный и утоптанный участок земли, в центре которого стоял дом с соломенной крышей, с четырех сторон обнесенный крытой галереей. К единственному его входу вела небольшая деревянная лестница. Я насчитал пять ступеней.


Мы поднялись по этим ступеням. Но прежде чем войти в храм, Рыбак велел мне сделать три круга по галерее, с запада на восток.


«Ну, вот. Теперь Луговес рассмотрел тебя. Теперь можно войти внутрь», – сказал Рыбак, когда я трижды обошел вокруг дома.


Внутри я увидел деревянного идола. У него не было туловища. Зато были три шеи и три головы, смотревшие в разные стороны. И каждую из голов венчали рога: правую – оленьи, среднюю – бычьи, а левую – бараньи. А так как я эти головы принялся разглядывать, Рыбак мне сказал:


«Что тут не ясно? В кранноне каждый бог имеет три головы. Потому что ему надо не только видеть настоящее, но проверять прошлое и заглядывать в будущее. И даже если его изображают с одной головой, знай, что на самом деле у него три лица и три взгляда на вещи».


Я учтиво кивнул и, отвернувшись от идола, стал с интересом рассматривать многочисленные деревянные и глиняные фигурки, которые стояли на широкой полке по всему периметру помещения. То были изображения людей и животных, а также различных частей тела и внутренних органов: шей и голов, рук и ног, сердца и печени, и тому подобное.


«Не надо таращиться! – сурово заметил Рыбак. – Если Девзон тебя исцелит, мы тоже сделаем ему приношение. А пока подойди поближе к Белену. Пусть он изучит твою болячку».


Я уже давно обратил внимание, что всякий раз, говоря о боге, Рыбак произносит разные имена. А потому спросил:


«Б-белен?… Или Д-д-девзон?… А ты еще г-г-говорил…»


Рыбак сердито прервал меня:


«Не смей заикаться, когда произносишь имена богов. А если хочешь показать Белену, как ты заикаешься, то лучше считай от одного до десяти. Но «три» пропусти, потому что в кранноне это священное число».


Я, как мне было велено, подошел к идолу и стал считать вслух.


На цифре «шестнадцать» Рыбак меня остановил.


«Ну всё! Наслушались твоего кваканья! – сказал он. – Теперь помолчи. А я прочту молитву. Попрошу за тебя».


И принялся на галльском языке читать какие-то словно стихи: громко, властно, торжественно.


А кончив читать, приказал:


«Пойдем отсюда. Нельзя тебе, чужеземцу, долго здесь оставаться».


(4) Когда мы вышли из здания и прошли через ворота, Рыбак велел:


«Теперь до самого вечера рта не открывай. Молчи, словно совсем онемел. А утром, как встанешь, попробуй. Думаю, Белен поможет. А если нет, опять приходи. Как сегодня».


И лишь когда мы почти совсем спустились с холма и дошли до того места, где я раздавил зеленого жука, Рыбак ответил на мой вопрос, о котором я уже успел забыть.


«Белен, Девзон, Магузан – какая разница. У каждого народа – свое имя для этого бога. Эдуи называют его Луговесом, секваны – Девзоном, треверы – Магузаном, нервии и прочие белги – Гранном. В Британии он и вовсе – Гойбни… Гельветы предпочитают звать его Беленом… Греки, а потом вы, римляне, богов разных племен и народов объединили в этот, как его… забыл слово… У кельтов такого нет».


Я открыл было рот, чтобы подсказать Рыбаку слово «пантеон». Но он тут же шлепнул меня по губам и испуганно воскликнул:


«Я же сказал: до утра ни единого слова! А то не подействует! Всё испортишь, глупый заика!»


Мы расстались возле буковой рощи.


Придя домой, я написал на восковой дощечке: «Дал зарок не говорить до утра» и показал Лусене. И чуткая моя мачеха-мама не тревожила меня разговорами и другим запретила.


XII.На следующее утро я выпрыгнул из постели, сбежал по лестнице в атриум, выскочил из дома на улицу, добежал до озера, и только там стал радостно говорить, вернее, считать от одного до шестнадцати. Две первые цифры я произнес великолепно. На цифре «три» лишь немного запнулся. «Четыре», «пять» и «шесть» проговорил более или менее ровно. А начиная с «семи» в горле у меня стали возникать привычные судороги, которые раз от разу усиливались, так что слово «шестнадцать» я одолел лишь с пятой попытки.