С www. BashKlip ru Каменные стражи Таласа

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8

II.


Однако вернемся к тем далеким годам моего детства в Таласской долине, со всех сторон окруженной заснеженными гребнями Тянь-Шаньских хребтов.
Меня поражало утверждение чтецов «Манаса», что они поют и декламируют то, что им является во сне. Четкость видения и его продолжительность прямо пропорциональны таланту манасчи, данному ему Аллахом ясновидения. Впоследствии я не раз думал над этим феноменом, но так и не пришел к какому-то убедительному умозаключению. Не помог мне и Зигмунд Фрейд, который почти не касается творческой фантазии сновидений, из коих могут родиться великие картины, музыкальные творения или литературные произведения. Хотя элемент фантазии в его лекциях о сновидениях занимает довольно солидное место. В детстве меня особенно смущало то, что «вещие» сны о Манасе и его близких друзьях и соратниках навещают даже самых заурядных, ничем не примечательных в жизни киргизят, которые и в школе-то едва-едва барахтаются между двойками и тройками, а четверки и пятерки им только снятся. Но ведь нет же! — сядет этот десятилетний шалопай перед своими притихшими сверстниками, чьи лица моментально обретают какое-то особенное, я бы сказал, вожделенное выражение, которое проявляется у тех, кто предвкушает услышать или увидеть нечто из ряда вон выходящее, почти сакральное, и они замирают в ожидании этого «вожделенного» — все как один, — ибо все они равны перед «Манасом», как перед Богом. И начинает этот псевдошалопай священнодействовать, то бишь одаривать окружающих ритмически льющимися из его уст рассказами о подвигах древних предков киргизов во главе с непобедимым, сверхмогущественным богатырем Манасом, почти не сбиваясь и не обрывая текущей, как бурная река Талас, логики повествования.
Как же происходит подобное чудо?
По тому же З. Фрейду, явь — это работа сознания, тогда как сновидение — это работа души.
Почти каждый киргиз с малолетства живет в мире «Манаса». Он слышит строчки, какие-то куски и целые фрагменты этой киргизской «Илиады» чуть не каждый день, и совершенно не обязательно от мастеров-исполнителей, но и просто — от знакомых и незнакомых ему людей, а также от своих сверстников, лучше или хуже его запомнивших или заучивших эти куски и фрагменты, как дети фанатиков-богомольцев заучивают суры и аяты Корана. Ничего удивительного в том, что застрявшие в памяти строчки «Манаса» как бы самопроизвольно оживают в недремлющем сознании, становясь «достоянием» никогда не забывающейся души: ведь даже после смерти человека душа остается живой и, отрываясь от мертвой плоти, начинает жить своей автономной жизнью. А во плоти живого, но спящего человека она может творить чудеса, проявляющиеся прежде всего в зрительном феномене, который, как известно, является наиболее сильным из всех других видов ощущения и восприятия детей и подростков. Именно зрительный ряд становится тем внутренним двигателем человеческой фантазии, которая по закону уже ранее известных поэтических параллелей как бы сама по себе растягивает словесный свиток исполнителя — повторяю, в зависимости от его чувствительности и таланта. «Воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развивает свиток...» Вот уж и впрямь «работа души» превращается в некое бесконечно длинное воспоминание того, что было, и того, чего не было, но могло быть с твоим народом и его героями много-много веков и даже тысячелетий назад!
Занимаясь «работой души» долгие годы, наиболее талантливый манасчи как бы сам себя превращает в некое материальное воплощение эпоса, когда из года в год один словесно-поэтический пласт наслаивается на другой, тот — на третий и т. д., и все это почти волшебным образом откладывается в необъятных тайниках памяти, которая волею божьей не ведает ограничения; вот так и появляются на свет манасчи-титаны, подобные Сагымбаю Оразбакову и Саякбаю Каралаеву, удерживающие в своей памяти многие сотни тысяч строк великого эпоса (как известно, киргизский «Манас» содержит в себе более полумиллиона строк и в десятки раз превышает объем «Илиады» и «Одиссеи»).

* * *
«...Самые древние из тюрков — усуни и канглы. Хан племени канглы имел письменный кодекс и хранил его в своей ставке. Потом новые тюркские племена хлынули с Алтая. В короткий срок они подчинили себе пространства от Тихого океана до Черного моря, смешиваясь с людьми, населявшими эти земли. Знать у них называлась костью Тэнгри. Тэнгри означает «небо» и «Бог». Во главе тюрков стоял каган. От этого слова произошло всем известное «хан». Приближенные кагана заплетали свои волосы в косы, а у кагана волосы были распущены, голова его была обернута кусками шелка. Главным городом каганата был Тараз. На Востоке его считали городом красавиц. Через него проходили пути из Западной Азии в Китай. На его месте потом построили город Аулие-Ата. Недавно Аулие-Ата переименовали в честь умершего поэта в Джамбул. Величие каганата постепенно разрушалось. На государство стали нападать тюрки другого корня — тюргеши. Но и тюргеши были разгромлены китайцами. А на степь все набегали и набегали новые тюркские племена — огузы, карлуки, кыпчаки.
Кыпчаки были многочисленны. Русские называли их половцами. Их новое государство получило название Дешти-кыпчак — Кыпчакская степь. Они жили и на Днестре, и в Крыму, и на берегах Нижней Волги, где у них был красивый деревянный город Булгар. Бежит кипчакская кровь в жилах татар, башкир, узбеков, казахов, туркмен, чувашей, кумыков, балкарцев, карачаевцев, крымских татар...»
Эту пространную цитату я взял из книги Семена Липкина «Декада»*****. Да, да, того самого Липкина, который перевел киргизский эпос «Манас». Кроме того, он перевел еще немногим меньший по объему калмыкский эпос «Джангар». А взял я эту цитату потому, что среди тюркских собратьев он не назвал киргизов. Может быть, упустил по недоразумению? А может быть, вполне сознательно. Ведь они пришли в свои обетованные Тянь-Шаньские края иным путем — не из алтайских нагорий, которые от века считались прародиной тюркских племен, а с берегов великой сибирской реки Енисей, хотя язык у них по всем параметрам имеет тюркские корни. Но ведь многие историки причисляют башкир к иранской группе народов и приводят для этого множество убедительных примеров. Откровеннее всех делает это молодой ученый Салават Галлямов, исходя при этом прежде всего из крупнейших произведений фольклора, в частности, древнейшего из них — «Урал-батыра».

Однако в данном случае меня интересуют не проблемы происхождения тех или иных племен и народов, а нечто иное. А именно: творческое своеобычие тех, кто в течение долгих веков являлся носителем сокровищ народного творчества.
Автор приведенного выше отрывка из книги «Декада» мог не внести киргизов в один ряд тюркских народов еще и потому, что ни у кого из них нет народных сказителей, подобных «манасчи». Есть акыны, ашуги, сэсэны, бакшы... Но нет манасчи! И ни у какого другого тюркского народа поэты-импровизаторы не черпают свою творческую фантазию во сне, чтобы потом часами (а то и несколькими днями подряд) излагать ее при огромном стечении своих сородичей и гостей, всем своим загадочным существом уходя в таинственные глубины человеческого и, значит, духовного естества. И уже одно это ставит киргизов на какое-то особое положение среди собратьев по языку и вере.
Но это уже — воля Провидения, с феноменом которой мы сталкиваемся в масштабе всего человечества довольно часто.

* * *
Ненадолго вернемся к переводу «Манаса».
Да, да, я впервые открыл эту необыкновенную книгу весом в два или три килограмма и ценой в сто рублей в третьем классе, когда знал на память почти все сказки Пушкина. Старшеклассники ставили меня во время перемены между уроками на парту или даже на учительский стол и заставляли читать «Сказку о царе Салтане» или «Сказку о рыбаке и рыбке», и я начинал как заведенный декламировать строчки Александра Сергеевича с любого подсказанного мне старшими места, ибо, если бы я всякий раз начинал сначала, времени на полное исполнение не хватило бы, перемена, как известно, тянется не больше десяти или пятнадцати минут, да и то если она — «большая».
Но как-то мне удалось дочитать «Сказку о попе и работнике его Балде» от начала и до конца. В тот раз в нашем классе столпилось особенно много старшеклассников — не меньше, чем наших собственных ребят и девчонок, для которых я давно стал своеобразной достопримечательностью и приход старших по классу воспринимался ими как вполне правомерный, достойный гордости интерес к этой достопримечательности, к которой каждый из них как бы имеет свое косвенное (а у иных — даже прямое!) отношение. Я был самым маленьким в классе, и потому любой и каждый из старшеклассников мог поднять меня, как большую куклу, и водрузить на любое возвышенное место. Это еще более усугубляло забавность и парадоксальную привлекательность положения. Я как бы и не был для них живым существом — скорее воспринимался этими «дылдами» (любимое слово тогдашних наших учителей) как механическая игрушка: нажми на нужную кнопку — и она заговорит.
В принципе, так и было. Я начисто был лишен чувства скованности и стеснительности, никакая даже самая большая и разношерстная толпа не могла вывести меня из равновесия, и это удивляло старших даже больше, чем моя феноменальная память — ведь подавляющее их большинство не могло запомнить элементарный стишок какого-нибудь Безыменского или Михалкова, которых и заучивать-то было как-то неудобно — просмотрел нехитрые строчки — и валяй, шпарь вслух, как я и делал тогда; а они, бывшие старше меня на два или даже три года, весь день, а то и по нескольку дней терзали свою заскорузлую голову, стараясь запомнить какую-нибудь ахинею, вроде: «Ранним утром на рассвете, / Когда мирно спали дети / Гитлер дал войскам приказ / И повел солдат немецких / Против всех людей советских. / Это значит против нас...» Доныне поражаюсь пошлой банальности сих строчек неувядаемого дяди Степы-Михалкова, которыми в ту пору пичкали нас учителя литературы, а если быть точнее, авторы учебников, по которым мы постигали русскую словесность.
Итак, я в очередной раз был водружен на учительский стол, как фигура великого Сталина на постамент, и без всякой подсказки начал декламировать: «Жил-был поп, толоконный лоб. Пошел поп по базару посмотреть кой-какого товару...» Это была самая короткая сказка великого поэта, и поэтому я прочитал ее всю до конца и удостоился веселых возгласов одобрения и даже аплодисментов. Когда я огляделся по сторонам, решаясь, в какую сторону спрыгнуть со стола, то сразу увидел возле дверей нашу «училку» по литературе Наталью Андреевну. Когда она успела войти? Ведь звонок на урок еще не прозвенел. Старшеклассники убрались восвояси, наши расселись за парты, а я, как преступник, застуканный на месте, продолжал торчать во весь рост на столе училки, не в силах спрыгнуть на пол и тоже усесться на свое место.
— Ну, что же ты не слезаешь с моего стола? — обыденным голосом спросила Наталья Андреевна и, подойдя ко мне, помогла сойти на пол. Опустив голову и страшно переживая, я прошел к своей парте и уселся, боясь поднять на литераторшу глаза. Но она повела урок как ни в чем не бывало, и вскоре мое волнение улеглось: слава Богу, все встало на свои места!..
Когда урок закончился, ребята, не дожидаясь выхода училки, помчались из класса. Наталья Андреевна продолжала сидеть на своем месте за столиком, что-то занося в журнал, — так делали многие учителя, и это воспринималось как должное. Однако на этот раз училка засиделась дольше обычного. В классе оставалось два или три ученика и я. Вдруг она взглянула на меня, как мне показалось, внимательнее обычного, затем произнесла опять-таки каким-то особенным голосом:
— Шафиков, подойди ко мне.
«Ну все, началось!» — пронеслось в моей голове. Нерешительно, как нашкодивший кот, я приблизился к Наталье Андреевне и стал возле ее стола.
— Я уже слышала, что ты читаешь во время перемен стихи и сказки Пушкина... Но как-то не очень этому верила. Сегодня вот убедилась. — Она сделала многозначительную паузу и затем продолжала все тем же особенным голосом: — Ты что, специально учишь наизусть его стихи и сказки?
Как ни странно, простой этот вопрос застал меня врасплох. Я не знал, что мне ответить, ибо в ту минуту и впрямь не знал, как это сделать. Учить наизусть? Нет, я не помню, чтобы я их заучивал специально. Я их просто читал, потом перечитывал — но не для того, чтобы заучить наизусть, а затем, чтобы насладиться единожды прочитанными строчками. Да разве же можно не перечесть, к примеру, такие строчки:
Ты, царевич, мой спаситель,
Мой могучий избавитель,
Не тужи, что за меня
Есть не будешь ты три дня,
Что стрела пропала в море;
Это горе — все не горе.
Отплачу тебе добром,
Сослужу тебе потом:
Ты не лебедь ведь избавил,
Девицу в живых оставил;
Ты не коршуна убил,
Чародея подстрелил...

Возможно ль, прочитав такое, не вернуться к начальным строчкам и не перечитать все заново, до самых последних строк:
День прошел — царя Солтана
Уложили спать вполпьяна.
Я там был, мед, пиво пил —
И усы лишь обмочил.

— Ну, что же ты молчишь? Тебе нравится учить наизусть? Насколько я понимаю, прежде всего — Пушкина?
— Да... Но не только Пушкина, — пролепетал я.
— А кого же еще? — вкрадчиво спросила Наталья Андреевна.
— Ну... скажем, Лермонтова.
— Лермонтова? — переспросила училка. — И что же ты знаешь у Лермонтова? Может быть, прочитаешь что-нибудь?
И я тут же начал как заведенный:
Ты помнишь детские года:
Слезы не знал я никогда,
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес,
Да месяц, плывший средь небес...

Наталья Андреевна слушала молча и терпеливо, слегка склонив голову, иногда легко кивая ею в ритм моего чтения.
Я не заметил, как класс вновь заполнился учениками. А не заметил потому, что все они вошли и расселись за партами так тихо и незаметно, что даже училка вряд ли обратила на них внимание. Выходит, мы с ней не расслышали даже звонка. И лишь когда на пороге дверей появился учитель математики, она встрепенулась и быстро встала с места:
— Простите, Леонард Гергардиевич... Я... Мы... немножко задержались.
И потом, обращаясь ко мне, проговорила скороговоркой:
— Завтра мы с тобой продолжим наш разговор.
И она торопливо вышла из класса.
Леонард Гергардиевич был немцем, как некоторые другие наши учителя, эвакуированные сюда с прежней родины — города Энгельса, что на левом берегу Волги, напротив Саратова. Он был блестящим математиком, мы его уважали и побаивались.
— У вас что, был урок чтения русской поэзии? — спросил он, усаживаясь за стол. Но, не получив ответа, сказал с каким-то сожалением:
— В молодости мне очень хотелось стать литератором. Но... не получилось.
Он вздохнул, хотел начать урок, но, как бы не удержавшись, добавил:
— Мой сын Артур знал «Евгения Онегина» от начала и до конца. — И он опять вздохнул, но на этот раз тяжело и горько.
Когда он раскрыл классный журнал и стал просматривать список фамилий, намереваясь кого-то вызвать к доске, одна из девчонок спросила:
— Леонард Гергардиевич, а где ваш сын теперь?
— Он погиб на фронте, — не поднимая головы, промолвил тот, и тут же каким-то чужим, холодным голосом назвал фамилию одной киргизской девчонки, учившейся в русском классе:
— Джоончароева!

* * *
Весь вечер того и утром следующего дня я думал о словах Натальи Андреевны: «Завтра мы с тобой продолжим наш разговор». Какой разговор? О чем она хочет со мной говорить? Может быть, со своим «Мцыри» я просто-напросто накликал на свою голову беду? Вот возьмет и задаст мне учить какие-нибудь стихи, которых вообще нет ни в какой школьной программе? От этих училок можно ожидать чего угодно.
Однако мой интерес к предстоящему разговору был куда сильнее любых самых неприятных подозрений.
Когда я вошел в класс, сразу несколько голосов, заглушая друг друга, прокричали мне, что минуту назад заглядывала литераторша. Тебя спрашивала, поэт. Так что дуй в учительскую!
Ну вот, уже и получил новую кличку! Теперь она прилипнет как смола. Одна эта мысль так подействовала на мое настроение, что я демонстративно уселся за свою парту и стал раскладывать на ней учебники.
Но тут взвизгнула сидевшая рядом девчонка по имени Лидка:
— Ты чего?! Тоже мне, барин-татарин! А ну марш в учительскую, нашел время выпендриваться.
Ее поддержали и другие девчонки, а тот, кто назвал меня «поэтом», примирительно произнес:
— Ладно, чего ты... Иди, раз зовут.
Я направился в учительскую, как на плаху.
— А-а, Шафиков, пришел? — каким-то незнакомым деловым голосом встретила меня Наталья Андреевна. — Подойди. Сядь сюда.
Усаживаясь на стул у самого окна, я косым взглядом успел заметить, что все находившиеся в комнате учителя взглянули на меня с каким-то особенным интересом. Сомнений быть не могло: о моей приверженности учить стихи и поэмы Пушкина и Лермонтова (поди, и других великих поэтов!) здесь уже знали все.
Между тем литераторша продолжала все тем же деловым тоном:
— Вот что, Шафиков, в скором времени в райцентре будет проходить школьная олимпиада. Ученики из разных школ будут демонстрировать свои способности. Мы тут обговорили... — и она обвела взглядом находившихся в комнате учителей, — и решили: тебе надо обязательно принять участие в этой олимпиаде. Разумеется, со стихами. Может, ты прочитаешь там отрывок из «Мцыри»? Впрочем, необязательно именно «Мцыри». Можно то, что тебе самому больше нравится. Так ведь? — неожиданно обратилась она к своим коллегам, чем очень меня смутила. Причем тут они? С другой стороны, в груди моей шевельнулось нечто похожее на гордость: надо же такое — мое участие в олимпиаде и чтение там стихов стало как бы общешкольным делом! Как же быть? Что сказать Наталье Андреевне и всем тем, кто ждет в этой комнате моего ответа? Отказаться? Тогда они подумают, что я сдрейфил или, того хуже, набиваю себе цену. Конечно, надо соглашаться! И даже не ради Натальи Андреевны, всех этих учителей... И даже не ради школы. В конце концов, практика моих участий в разных праздниках и клубных вечерах у меня была довольно приличной — можно сказать, с самого первого класса; а в недавнем новогоднем празднике я даже сыграл роль Петрушки в какой-то «одноименной» пьесе. Да что там Петрушка! Я успел даже исполнить роль Вани Солнцева в инсценировке повести Валентина Катаева «Сын полка» и имел большой (без всякого преувеличения) успех. Кое-кто из взрослых даже сулил мне в будущем карьеру артиста театра. Так что участие в рядовой районной олимпиаде отнюдь не было для меня слишком большой неожиданностью. Но что-то заставляло меня тревожиться и сомневаться: одно дело — читать сказки Пушкина или «Мцыри» Лермонтова «дылдам» из старших классов, которые взирали на меня, как свифтовские йэху на Гулливера. Я был для них забавной зверюшкой, могущей делать то, чего не умеют они. Но это ничуть меня не смущало, даже забавляло: дылды — а не могут заучить одно простенькое стихотвореньице! Но совсем другое дело — выходить пред очи огромного, совершенно чужого и уже потому враждебного мне зала. Тут нетрудно споткнуться на ровном месте, запамятовать совершенно простенькие строчки, и никто не придет на помощь и даже не проявит снисходительность, как здесь, в своем Водном******, где меня знали многие — именно как «школьного чтеца и артиста». Вот уж будет позор так позор! И больше всего будет переживать не кто-нибудь (и даже не я сам), а мой отец, который всегда с особенным чувством относился и к успехам, и неудачам своего единственного наследника. В нем-то, моем собственном отце, заключался весь вопрос!
Словно угадав мои тайные мысли, Наталья Андреевна сказала, как бы озвучивая мнение всех остальных коллег:
— Это будет особая олимпиада, посвященная годовщине республики. Говорят, победители поедут со своими номерами не куда-нибудь, а в саму столицу — Фрунзе.
Я поначалу даже не понял ее слов: как во Фрунзе? В какой такой Фрунзе? И только когда, наконец, смысл этого слова дошел до моего сознания, я даже похолодел от этого открытия: ну да! в город Фрунзе, прекрасную столицу Киргизии! В город, где я появился на свет, в роддоме на улице Беговой, но совершенно ничего не помню, ибо мы уехали оттуда в Талас, когда мне исполнился всего один год. Но я так много слышал об этом неповторимо-зеленом, полном многозвучных арыков и высоких тополей городе — из уст взрослых, что увидеть его хоть однажды стало для меня самой заветной мечтой. Можно сказать, целью всей моей жизни.

И я решился!
Впрочем, решиться на что-то — отнюдь не какой-то великий подвиг. Решиться может любой, мало-мальски наделенный чувством тщеславия, мальчишка. Я решился потому, что в ту минуту меня, будто божественным огнем, обожгла идея, какая является человеку даже вполне зрелого возраста лишь один раз в жизни: я не буду читать ни Пушкина, ни Лермонтова, и вообще никаких других, пусть даже самых известных во всем мире поэтов. Я буду на этой олимпиаде читать «Манаса»! Причем на русском языке. Может быть, впервые в мире, ибо переводчик великого киргизского эпоса Семен Липкин вряд ли читал его со сцены. Он мог читать где угодно: жене перед сном, в кругу друзей за скудной послевоенной трапезой... Словом, где угодно, но только не со сцены — это как пить дать. А я буду читать первым в мире! И это станет самым необыкновенным сюрпризом для всех участников олимпиады, ибо, я был уверен, что вряд ли кто-то из ее участников или организаторов вообще знает о выходе русского перевода «Манаса», цена которого тянет на самого жирного барана или двухгодовалого телка.
И я тут же убедился в правильности своего мнения: учителя смотрели на меня как на сумасшедшего: как? «Манас» — на русском языке? Да как это вообще возможно? — ведь его создали киргизы, а не русские! И исполняют его тоже киргизы, а не русские! Что же это, третьеклассник морочит головы умудренным в жизни учителям? Или откровенно над ними смеется? Ур-ра! Они не знают о том, что перевод «Манаса» увидел свет, надежно обернутый в багрово-темную, цвета горных тюльпанов, обложку, и перевел его на русский язык некий воистину мудрый и всезнающий человек по имени Семен Липкин…
Я был в безмерном восторге от своего открытия.