Вампир арман часть I тело и кровь

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   36

Никогда раньше я не представлял себе, насколько я красивый. Понимаешь, все это я думал совершенно бесстрастно. Я не испытывал торжества по поводу собственной красоты. Я только подумал – надо же, какой красивый мальчик. Как же его одарил Бог. Смотри, какие длинные тонкие пальцы, смотри, какие темные, красновато-коричневые волосы. Я всегда был таким, но не знал этого, или же не думал об этом, не думал, какое впечатление этот производило на тех, кто видел меня в течение жизни. Я не верил их льстивым речам. Их страсть вызывала во мне только презрение. Даже мой господин казался слабым, введенным в заблуждение существом из-за того, что вожделел меня. Но теперь я понял, почему люди несколько теряли голову. Тот мальчик, что умирал на постели, тот мальчик, что стал причиной всеобщих рыданий, тот мальчик казался воплощением чистоты, воплощением юности на пороге жизни. Единственное, что казалось нелогичным, было волнение в огромной комнате.

Почему они все плачут? В дверях я увидел священника, знакомого мне священника из соседней церкви, и заметил, что мальчики спорят с ним и опасаются пустить его к моей постели, чтобы я не испугался. Все это представлялось мне бессмысленной путаницей. Рикардо не должен заламывать руки. Бьянка не должна так стараться с этой мокрой тряпкой и ласковыми, но явно отчаянным словами.

Ох, бедный мальчик, подумал я. Если бы ты знал, какой ты красивый, ты мог бы испытывать к окружающим побольше сочувствия, мог бы считать себя немного сильнее и способнее самому чего-то добиться. На деле же ты играл с людьми в коварные игры, потому что не верил в себя и даже не знал, какой ты на самом деле.

Все ошибки виделись мне совершенно отчетливо. Но я уходил отсюда! Тот же поток воздуха, который вытолкнул меня из лежавшего на кровати очаровательного молодого тела, затягивал меня наверх, в туннель, где дул яростный, шумный ветер.

Ветер захлестнул меня, окончательно затащил меня в тесный туннель, я увидел, что я в нем не один, что в него попали и другие, они двигаются в непрекращающемся яростном вихре. Я заметил, что они смотрят на меня; я увидел открытые как бы в страдании рты. Меня тянуло по тоннелю все выше и выше. Я не чувствовал страха, но испытывал ощущение обреченности. Я ничем не мог себе помочь.

Вот в чем заключалась твоя ошибка, пока ты был тем мальчиком, параллельно думал я. Но здесь все действительно безнадежно. И в тот момент, когда я пришел к этому выводу, я достиг конца туннеля; он рассеялся. Я стоял на берегу прекрасного сверкающего моря.

Волны не замочили меня, но я их помнил и сказал вслух:

- Значит, я здесь, я добрался до берега! Смотри, стеклянные башни!

Подняв голову, я увидел, что до города еще далеко, что он лежит за цепью зеленых холмов, что к нему ведет тропа, а по обе стороны тропы цветут яркие роскошные цветы. Я никогда не видел таких цветов, никогда не видел лепестков такой формы и в таких сочетания, и никогда за всю мою жизнь глазам моим не открывались такие краски. В палитрах художников для этих красок названий не было. Я не мог назвать бы их теми немногочисленными слабыми неадекватными терминами, что были мне известны.

О, как же поразились бы венецианские художники таким краскам, думал я, и представляешь, как бы они преобразовали наши работы, как бы они воспламенили наши картины, только бы найти их источник, растолочь в порошок и смешать с нашими маслами. Но какой в этом смысл? Картины больше не нужны. Все великолепие, которое можно запечатлеть в красках, открылось в этом мире. Я видел его в цветах; я видел его в пестрой траве. Я видел его в бескрайнем небе, поднимавшимся надо мной и уходившем далеко за ослепительный город, и он тоже сверкал и переливался этим грандиозным, гармоничным сочетанием красок, смешавшихся, мигающих, мерцающих, словно башни города были сделаны не из мертвой или земной материи или массы, а из чудесной бурлящей энергии.


Меня переполняла огромная благодарность; все мое существо отдавалось этой благодарности.

- Господи, теперь я вижу, - произнес я вслух. – Я вижу и понимаю. – В тот момент мне действительно очень ясно открылся подтекст этой разносторонней и постоянно усиливавшейся красоты, этого трепетного, светящегося мира. Он до того исполнился смыслом, что я видел ответы на все вопросы, что все наконец-то окончательно разрешилось. Я вновь и вновь повторял шепотом слово "да". Я, кажется, кивнул, а потом выражать что-то словами показалось мне полным абсурдом.

В этой красоте сквозила великая сила. Она окружила меня, как воздух, ветер или вода, но он имела к ним отношения. Она была гораздо более разреженной и глубинной, и, удерживая меня с внушительной силой, тем не менее оставалась невидимой, лишенной ощутимой формы и напряженности. Этой силой была любовь. О да, думал я, это любовь, совершенная любовь, и в своем совершенстве она наполняет смыслом все, что я когда-либо знал, каждое разочарование, каждую обиду, каждый ложный шаг, каждое объятье, каждый поцелуй – все это было только предзнаменованием этого божественного приятия и добра, ибо дурные поступки показывали, чего мне не хватает, а хорошие вещи, объятья, мельком открыли мне, какой может быть любовь.

Всю мою жизнь наполнила смыслом эта любовь, ничего не оставив незамеченным, и, пока я этим восторгался, пока всецело, без настойчивости и сомнений, отдавался ей, начался удивительный процесс. Вся моя жизнь вернулась ко мне в форме всех тех, кого я когда-либо знал.

Я увидел свою жизнь с самых первых секунд и до того самого момента, который привел меня сюда. В этой жизни не нашлось ничего ужасно примечательного; в ней не хранилось ни великой тайны, ни перелома, ни особенно значительного события, которое изменило бы мою душу. Напротив, она оказалась просто естественной и заурядной цепочкой мириадов крошечных событий, и каждое из этих событий касалось других душ, затронутых мной; теперь я увидел нанесенные мной обиды и те мои слова, что приносили успокоение, я увидел результат своих самых незначительных, повседневных поступков. Я увидел обеденный зал флорентинцев, и снова среди них я увидел неловкое одиночество, в котором они споткнулись на пути к смерти. Я увидел изоляцию и печаль их душ, сражающихся за то, чтобы остаться в живых.

Единственное, чего я не видел – это лицо моего господина. Я не видел, кто он такой. Я не видел его душу. Я не видел, что значит для него моя любовь, или что значит его любовь для меня. Но это не имело значения. В действительности я осознал это только позже, когда пытался пересказать испытанное. Пока что важно было только понимание того, что означает дорожить остальными и дорожить самой жизнью. Я осознал, что значило рисовать картины, не рубиново-красные кровавые и животрепещущие венецианские картины, но старинные картины в древнем византийском стиле, которые когда-то с таким совершенством и безыскусностью выходили из-под моей кисти. Теперь я понял, что рисовал удивительные вещи, и увидел эффект, произведенный моими картинами… и мне казалось, что меня затопит огромное скопление информации. Ее накопилось такое богатство, и ее было так легко воспринимать, что я почувствовал великую и легкую радость.

Знания эти были похожи на любовь и на красоту; я с великим торжествующим счастьем осознал, что все они, знания, любовь и красота, все они – одно и то же. "Ну да, как же я не понял. Все так просто! – думал я. Если бы я находился в теле с глазами, я бы заплакал, но это были бы сладостные слезы. В действительности же моя душа чувствовала себя победительницей всех мелочных, расслабляющих вещей. Я стоял неподвижно, и знания, факты, то есть сотни и сотни мелких подробностей, которые, как прозрачные капли волшебной жидкости, проходили сквозь меня, наполняли меня и исчезали, уступая дорогу новым нитям этого водопада истины – все они внезапно поблекли.

Там, впереди, стоял стеклянный город, а за ним высилось голубое небо, голубое, как в полдень, только теперь его заполнили все существующие на свете звезды.

Я пошел по направлению к городу. Я пошел к нему с такой стремительностью и с такой убежденностью, что задержать меня смогли только три человека.

Я остановился. Я был потрясен. Но этих людей я знал. Это были священники, старые священники из моей родной страны, которые умерли задолго до того, как я нашел свое призвание, и теперь я видел все это очень отчетливо, я знал их имена, знал, от чего они умерли. На самом деле это были святые из моего города и из великого здания с катакомбами, где я раньше жил.

- Зачем вы меня держите? – спросил я. – Где мой отец? Он же уже здесь, правда?

Только когда я задал этот вопрос, я увидел своего отца. Он выглядел точно так же, как всегда. Здоровый, лохматый мужчина в кожаных охотничьих одеждах, с густой взлохмаченной бородой и длинными каштановыми волосами, того же цвета, что и у меня. Его щека порозовели от холодного ветра, а нижняя губа, выделявшаяся между густыми усами с бородой с проседью, насколько я помнил, была влажной и розовой. Глаза по-прежнему оставались ярко-голубыми, как фарфор. Он помахал мне. Он помахал мне, как всегда, небрежно, сердечно, и улыбнулся. Он выглядел точь-в-точь так, словно собирался в спеть, невзирая на советы и предостережения не охотиться там, совершенно не боясь, что на него могут налететь монголы или татары. В конце концов, с ним был большой лук, лук, который мог натянуть только он, как мифический герой великих поросших травой полей, с ним были его остро заточенные стрелы и его огромный широкий меч, которым он мог с одного удара отрубить человеку голову.

- Отец, почему они меня держат? – спросил я. Его лицо стало озадаченным. Улыбка просто погасла, а лицо утратило всякое выражение, и к моей глубочайшей печали, к моей ужасной, потрясенной печали, он весь поблек, и его больше не было.

Священники, стоявшие рядом со мной, люди с длинными седыми бородами, облаченные в черные рясы, заговорили со мной сочувственным шепотом:

- Андрей, твое время еще не пришло.

Я чувствовал себя глубоко, глубоко несчастным. Мне стало так грустно, что я не мог подобрать слов возражения. Я понял, что никакие мои возражения ничего не изменят, и один из священников взял меня за руку.

- Нет, ты всегда так себя ведешь, - сказал он. – Спрашивай. – Он не шевелил губами, но в этом не было необходимости. Я слышал его очень отчетливо и знал, что он не держит зла лично на меня. На такое он был не способен.

- Тогда почему, - спросил я, - мне нельзя остаться? Почему вы не разрешаете мне остаться, если я хочу, если я так далеко зашел?

- Подумай обо всем, что ты увидел. Ты знаешь ответ.

И я не мог не признать, что на секунду я действительно понял ответ. Он был сложным и в одновременно глубоко простым, он имел отношение к полученным мной знаниям.

- Ты не сможешь забрать их с собой, - сказал священник. – Ты забудешь все подробности, увиденные здесь. Но помни общий урок – значение имеет только твоя любовь к другим, и их любовь к тебе, и общее усиление любви в окружающей тебя жизни.

Это показалось мне чудесным и исчерпывающим! Не просто клише. Нечто безмерное, неуловимое, но такое тотальное, что все смертные преграды рухнули бы перед лицом этой истины.

Я моментально вернулся в свое тело. Я моментально стал мальчиком с каштановыми волосами, умирающим на кровати. Я почувствовал зуд в руках и ногах. Я изогнулся, и спина загорелась жуткой болью. Я весь горел, потел и корчился, как раньше, только теперь у меня сильно потрескались губы, а язык порезался о зубы и распух.

- Воды, - сказал я, - пожалуйста, воды.

Окружающие тихо всхлипывали. Всхлипывания смешались со смехом и с выражениями благоговейного восторга.

Я был жив, а они решили, что я умер. Я открыл глаза и посмотрел на Бьянку.

- Я пока не умру, - сказал я.

- Что ты говоришь, Амадео? – спросила он. Она наклонилась и поднесла ухо к моим губам.

- Еще не время, - сказал я.

Мне принесли холодного белого вина. В него добавили меда и лимона. Я сел и выпил его глоток за глотком.

- Еще, тихо и слабо сказал я, но я уже засыпал.

Я опустился на подушки и почувствовал, как бьянкина тряпка вытирает мне лоб и глаза. Какое чудесное милосердие, как же важно приносить это небольшое, но благородное успокоение, которое сейчас для меня все равно, что целый мир. Целый мир. Целый мир.

Я забыл, что я видел на той стороне! Мои глаза распахнулись. Восстанови это, отчаянно думал я. Но я помнил священника, так живо, словно мы только что разговаривали в соседней комнате. Он сказал, что я не вспомню. А там было столько всего, бесконечно много, такие вещи, которые сможет понять только мой господин.

Я закрыл глаза. Я заснул. Сон ко мне не шел. Я был слишком болен, слишком горел, но по-своему, смутно сознавая, что лежу на влажной горячей постели, под балдахином, что вокруг - вялый воздух, что я слышу неясные слова мальчиков и милые наставления Бьянки, я все-таки спал. Бежали часы. Я узнавал их, и постепенно получил некоторое облегчение, так как моя кожа привыкла к густо покрывавшему ее поту, а горло – к обжигавшей его жажде, и я без возражений лежал, дремал и ждал, когда придет мой господин.

Мне столько нужно тебе рассказать, думал я. Ты узнаешь про стеклянный город! Я должен объяснить, что когда-то я был… но я не мог вспомнить. Художником, да, но каким именно, каким образом, и как меня звали? Андрей? Когда же меня так называли?

7

Постепенно на мое восприятие постели и душной комнаты упала темная пелена небес. Во всех направлениях раскинулись звезды-часовые, во всем своем великолепии они сияли на блестящие башни стеклянного города, и в этом полусне, теперь уже при поддержке самой спокойной и благословенной из всех иллюзий, звезды запели мне песню.

Из пустоты, каждая звезда со своего устойчивого положения в созвездии издавала бесценный мерцающий звук, словно в глубине каждого пылающего шара брался грандиозный аккорд, посредством его сверкающей циркуляции передаваемый всему миру вселенной.

Никогда мои земные уши не слышали такого звука. Но никакие оговорки не могут дать хотя бы приблизительное представление об этой воздушной и прозрачной музыке, об этой гармонии и праздничной симфонии.

Господь мой, будь ты музыкой, таким был бы твой глас, и никакой разлад не смог бы восторжествовать над тобой. Ею ты очистил бы обычный мир от каждого тревожного шума, чистейшим выражением твоего запутанного и чудесного замысла, и померкла бы всякая банальность перед лицом этого громогласного совершенства.

Такой была моя молитва, моя прочувствованная молитва, в высшей степени интимная и легкая, произнесенная на древнем языке, пока я спал.

Останьтесь со мной, прекрасные звезды, умолял я, и пусть я никогда не буду стремится разгадать это слияние света и звука, а только отдамся ему, окончательно, без сомнений и вопросов.

Источая холодные царственные лучи, звезды увеличились и превратились в бесконечность, постепенно вся ночь ушла, и остался только великолепный свет, льющийся неизвестно откуда.

Я улыбнулся. Я вслепую нащупал на лице свою улыбку, и когда свет зажегся еще ярче и ближе, как будто стал целым океаном света, я почувствовал, как по моему телу разливается спасительная прохлада.

- Не гасни, не уходи, не оставляй меня. – Мой собственный шепот оказался горестным и неслышным. Я вжался дрожащей головой в подушку.

Но его время, время этого величественного и первичного света, истекло, свету предстояло померкнуть и оставить перед моими полузакрытыми глазами обыденно дрожащие свечи, и мне осталось только увидеть отполированный полумрак вокруг кровати и повседневные вещи, например, четки с рубиновыми бусинами и золотым крестом, вложенные в мою правую руку, или лежащий слева открытый молитвенник, чьи страницы мягко гнулись от легкого дуновения ветра, который при этом пустил рябь по гладкой тафте, натянутой на золотую раму.

Какие же они были красивые, простые, заурядные вещи, составлявшие эту безмолвную гибкую сцену. Куда они ушли, моя милая сиделка с лебединой шеей и мои плачущие товарищи? Может быть, ночь утомила их и отправила спать в другое место, чтобы я мог оценить эти тихие минуты бодрствования без свидетелей? Мои мысли венчала мягкая корона тысячи живых воспоминаний.

Я открыл глаза. Никого не было, за исключением одной фигуры, которая сидела рядом со мной на кровати и смотрела на меня одновременно мечтательными и далекими глазами, прохладно голубыми, намного бледнее, чем летнее небо, полные почти отшлифованного света, остановившими на мне праздный и равнодушный взгляд.

Это был мой господин, сложивший руки на коленях, он выглядел посторонним, наблюдавший за всем издалека, словно ничто не могло потревожить величия его изваяния. Казалось, что его лицо всегда хранило установившееся на нем сейчас выражение, лишенное улыбки.

- Безжалостный! – прошептал я.

- Нет, о нет, - сказал он. Его губы не двигались. – Но расскажи мне еще раз эту историю. Опиши мне тот зеркальный город.

- Ах да, мы же о нем уже говорили, не так ли, о тех священниках, они говорили, что я должен возвращаться, и о тех старых картинах, таких древних, я считаю, что они очень красивые. Понимаешь, они создаются не руками, а вложенной в меня силой, она входила в меня, а мне оставалось только взять кисть, и я мог свободно раскрывать лики и богородицы, и святых.

- Не отбрасывай это старые образы, - сказал он, и снова его губы не дрогнули, произнося слова, которые я так ясно слышал, слова, пронзавшие мои уши, как любой человеческий голос, своим тоном, своим тембром. – Ибо образы меняются, а то, что сегодня логично, завтра

станет суеверием, и в той древней строгости лежит великая неземная цель, неослабевающая чистота. Но расскажи мне еще раз про зеркальный город.

Я вздохнул.

- Ты, как и я, видел, - начал я, как из печи достают расплавленное стекло, раскаленный шар, чудовищно горячий, на железном копье, он плавится и капает, чтобы художник мог своим прутом вытянуть его и растянуть, или же наполнить его воздухом, чтобы получить идеально круглый сосуд. Так вот, представь себе, что это стекло поднялось из самой матери Земли, расплавленный поток, выброшенный в облака, а из этих огромных жидких фонтанов родились населенные башни стеклянного города – не в подражание формам, созданным человеком, но идеальные, как предопределенная естественным образом, раскаленная сила самой земли, невообразимых цветов. Кто жил в таком месте? Мне показалось, что оно очень далеко, но вполне достижимо. Всего лишь на расстоянии небольшой прогулки по прекрасным холмам со гибкой зеленой травой и волнующимися цветами тех же фантастических оттенков и тонов, спокойное, оглушительное и невероятное видение.

Я посмотрел на него, потому что раньше смотрел в сторону, погружаясь в зрительные воспоминания.

- Скажи, что все это значит, - попросил я. – Где находится это место, и почему мне позволили на него посмотреть?

Он грустно вздохнул и сам отвел глаза, а потом посмотрел на меня с тем же отчужденным выражением на застывшем лице, только теперь я рассмотрел в нем густую кровь, как позавчера ночью, его наполнило человеческое тепло, перекачанное из человеческих вен – несомненно, его поздняя трапеза в тот же вечер.

- Неужели ты даже не улыбнешься, если пришел попрощаться? – спросил я.

– Если ты ничего не чувствуешь, кроме горечи и холода, и дашь мне умереть от свирепой лихорадки? Я болен и умру, ты же знаешь. Ты знаешь, какую я испытываю тошноту, ты знаешь, как у меня болит голова, ты знаешь, как у меня сводит все суставы, как горят мои раны от бесспорно смертельного яда. Почему же ты так далеко, и все-таки вернулся домой посидеть со мной, почему ты ничего не чувствуешь?

- Когда я смотрю на тебя, я, как всегда чувствую любовь, - ответил он, - дитя мое, мой любимый, выносливый сын. Любовь. Она замурована там, где ей, наверное, и надлежит остаться, чтобы дать тебе умереть, поскольку ты прав, ты умрешь, и тогда, может быть, твои священники примут тебя, ибо что им останется, если тебе некуда будет вернуться?

- Да, но вдруг таких мест много? Что, если во второй раз я окажусь на новом берегу, где из кипящей земли поднимается не открывшаяся мне красота, а сера? Мне больно. Эти слезы - как кипяток. Столько всего потеряно. Я не могу вспомнить. Кажется, я слишком часто повторяю одно и то же. Я не могу вспомнить! – Я протянул руку. Он не двигался. Моя рука отяжелела и упала на забытый молитвенник. Мои пальцы нащупали жесткие пергаментные страницы.

- Что убило твою любовь? То, что я сделал? Что я привел сюда человека, убившего моих братьев? Или то, что я умер и увидел такие чудеса? Отвечай.

- Я и сейчас тебя люблю. И буду любить, каждую ночь, и каждый день во сне, вечно. Твое лицо – это сокровище, данное мне, которого я никогда не забуду, хотя и могу безрассудно потерять. Его блеск будет мучить меня целую вечность. Амадео, подумай обо всем еще раз, открой свои мысли, как раковину, дай мне увидеть жемчужину того, чему они тебя научили.

- А ты сможешь, господин? Ты сможешь понять, как любовь, и только любовь, может столько значить, что из нее состоит весь мир? Даже травинки, листья деревьев, пальцы руки, которая тянется к тебе? Любовь, господин. Любовь. Но кто поверит в такую простую и огромную вещь, когда существуют хитроумные лабиринты вероучений и философии, полные созданной человеком, неизменно соблазнительной сложности? Любовь. Я слышал ее звук. Я ее видел. Или это были галлюцинации охваченного лихорадкой ума, ума, который боится смерти?

- Может быть, - сказал он с по-прежнему бесчувственным, неподвижным лицом. Его глаза сузились в плену их собственного уклонения от веры в увиденное. – О да, - сказал он. – Ты умрешь, я дам тебе умереть, и я думаю, что для тебя, возможно, существует только один берег, где ты опять найдешь своих священников, свой город.

- Мое время еще не пришло, - сказал я. – Я знаю. И такое заявление за несколько часов не изменить. Разбей свои часы. Они хотели сказать, что час земного воплощения души еще не пробил. Судьба, при рождении написанная у меня на руке, не может так скоро осуществиться или так легко потерпеть поражение.