Поэтическая семантика женских образов в прозе А.П. Чехова

Информация - Литература

Другие материалы по предмету Литература

ва черта состоит в другом. До Чехова случайность исповеди во время встречи на большой дороге - обычно не более, чем литературная условность. Эта случайность всегда неслучайна. История, которую рассказывает исповедующийся герой, подготовлена или мыслями и наблюдениями рассказчика, к которому обращена исповедь, или обстоятельствами их встречи. Слушатель заранее готов к диалогу. При этом рассказанная история либо выступает как подтверждение и прояснение смутных мыслей, которые уже возникли у рассказчика, либо опровергает его заблуждения.

Перед читателем проходит вереница провинциальных типов, которые должны представить и засасывающую героя среду, и тех отличных от этой среды индивидов, которые отмечены отдельными гамлетовскими чертами: бесталанностью, заграничным образованием, умом и озлобленностью, семейными несчастьями, склонностью к неожиданной откровенности и т. д. Исповедь героя суммирует, концентрирует и проясняет семантику духа времени, растворенную в обществе, которую давно ощущает рассказчик.

Рассказ Шамохина до того момента, когда он начинает рассуждать о женщине вообще, - это литературное повествование, вполне чеховское по своей поэтике. В отличие от толстовской, эта поэтика предполагает, среди прочего, прямую зависимость любых обобщений от конкретных наблюдений: характеристик людей (Ариадна, Лубков, сам рассказчик), мест (имение, Аббация, Италия) и событий. В этом рассказе нет всеобъемлющих генерализаций. Но поскольку слушатель Шамохина не знает этих людей и не бывал в описанных местах, он не может вмешаться в рассказ с вопросом или возражением. Речь о себе оказывается весьма авторитарной: у слушателя просто нет возможности вставить свое слово. Только в конце появляется пространство для спора, и писатель-слушатель приводит аргумент, который не отличается ни новизной, ни глубиной. Следовательно, в рамках толстовского варианта у Шамохина появляется возможность убедить собеседника. Но вместо этого выясняется, что Шамохин не умеет спорить, что он догматик, с которым бессмысленно говорить.

Однако речь Шамохина - не просто авторитарное монологическое слово: она еще и постоянно противоречит сама себе. История, похожая на исповедь, которую он рассказывает, безусловно, соотносится с речевым жанром исповеди, но одновременно и отрицает его. В ней присутствуют почти все упомянутые в предыдущем разделе черты, определяющие исповедь как жанр, но все они оказываются перевернутыми. Так, слово Шамохина инициативно и добровольно - он спонтанно и неожиданно начинает изливать душу собеседнику. Но открытость очень быстро переходит в навязчивость: его откровения постепенно становятся тягостны для слушателя, то есть место свободной реакции слушателя занимает неприятная обязанность, диктуемая этикетом. В рассказе Шамохина есть и необходимое для исповеди качество откровенности, раскрытие всех тайн, в том числе табуированных, о которых не принято говорить. Но откровенничает Шамохин не столько о себе, сколько об Ариадне - что этически небезупречно, поскольку он рассказывает чужому человеку о добрачных связях девушки. Исповедь оказыватся парадоксальным образом неотличима от сплетни. С другой стороны, она граничит и с фатической болтовней: сознательное намерение рассказать о своей жизни все без утайки здесь трудно отличимо от желания поболтать у человека, который давно не видел соотечественников и не говорил по-русски во всех смыслах этого выражения. Элемент последнего слова о себе в его речах все-таки есть, но, как мы увидим в дальнейшем, облегчение Шамохину приносит не покаяние, а самооправдание, и потому его речь предстает прямой противоположностью исповеди как дискурса открытости, размыкания уединенного сознания. Контакт обеспечивается взглядом глаза в глаза, причем в качестве слушателя-духовника выступает писатель (что не удивительно, учитывая статус русской литературы как второй религии и давнюю литературную традицию исповеди героя авторскому представителю), но неопосредованность контакта здесь (как и в Печенеге) только усиливает муки слушателя, которому нельзя уйти, и постепенно приводит к отказу от контакта. Слушатель не обязан соглашаться со словом исповедующегося в тот момент, когда оно перетекает в проповедь, но полная потеря контакта в исповеди - это катастрофа, потому что именно контакт является краеугольным камнем жанра. Исповедь Шамохина не завершена, потому что не завершены его отношения с Ариадной, - однако именно этого завершения больше всего жаждет герой. И, наконец, в рассказе несомненно присутствует скрещение речевых жанров исповеди и проповеди, но проповедь Шамохина полностью дискредитирована и не может убедить ни слушателя, ни читателя.

Ариадна построена не на двойной, как кажется, а на тройной нарративной перспективе. Первый, рамочный, рассказ - это повествование путешествующего писателя о встрече с Шамохиным. Второй - вставной рассказ Шамохина о своей жизни и об Ариадне. Но есть еще и третий - непрямой рассказ о самом Шамохине, который создается за счет того, что во вставном рассказе факты постоянно противоречат оценкам. Внешне это рассказ об эгоистичной, суетной и расчетливой женщине-соблазнительнице и тонко чувствующем, ранимом мужчине, у которого постепенно открываются глаза на возлюбленную. Эта внешняя сторона Ариадны породила, наряду с другими плохо прочитанными текстами, легенду о чеховском мизогинизме. Но в р