А. В. Карташев

Вид материалаДокументы

Содержание


Наследственность мест служения духовенства.
Подобный материал:
1   ...   61   62   63   64   65   66   67   68   69
^

Наследственность мест служения духовенства.


Своеобразные условия русской экономики в общегосударственном масштабе породили и в сфере служения приходского духовенства черты наследственности, как ни в какой другой из православных церквей. Но оригинальность этой наследственности духовной профессии в обстановке русского крепостного строя императорского периода состоит еще в его своеобразной завершенности. А именно, русское духовенство крепостной эпохи через свою наследственность в значительной мере (хотя и не полностью) спасало своих сочленов от поглощения их системой крепостного труда. Спасаясь от ига государственного рабства, духовенство укрепляло, как могло, ограду вокруг этого наследственного удела своего служения. Такой оградой и опорой ему служило право наследственной собственности на самые приходские места священнослужения. Чем это достигалось? Устройством при церквах собственных домов и усадеб. Эта собственность жилищ и усадеб прикрепляла к данному месту и к данной церкви целый род на бессрочном и неотъемлемом праве собственности. Священное даже для самого государства право собственности, тем более неприкосновенное ни для помещика, ни для мещанина, ни торговца, не говоря уже о крепостном крестьянине, было надежной гарантией для всей семьи и всего духовного рода, таким способом прикрепившегося к местному храму и приходу. И как у помещика — поместье, у купца и промышленника их заводы и магазины делались их собственными “орудиями производства” и дохода, так и для этих домовладельцев — клириков местная церковь становилась своего рода “орудием дохода,” обеспечения, кормления. Пред этим веским фактом невольно склонялась воля власти государственной и церковной.

Для светской власти этот факт “церковно-владельчества” был безразличен, но церковную, епископскую власть он лишил высшей свободы назначений нужных пастырей на нужные места. Приходилось терпеть личные и профессиональные недостатки во имя защиты интересов замкнутого сословия и даже просто семейных интересов данного рода.

Епископату, как возглавителю замкнувшегося сословия, приходилось в первую очередь и преимущественно ревностно оберегать интересы элементарного житейского благоустройства по возможности всех членов сословия. Дееспособные и школьно дипломированные своей фактической нужностью для их службы не требовали особых попечений. Но государственная власть не давала покоя семьям более многолюдным, посягая на эти, так сказать, “излишки семейного производства” и выводя из рамок сословия путем столь горьких по их историческим воспоминаниям “разборов,” которые то затихали, то усиливались вновь.

При отсутствии точной статистики народонаселения, правительство весь ХVIII век постоянно оказывалось между неожиданными крайностями. То занималось “разборами,” или “изъятием излишков” из семей духовного сословия, то стояло пред жалобами окраинных архиереев (Астрахань, Тобольск, Иркутск), что “церкви за неимением священнослужителей и причетников многие пустеют, а ставить некого, понеже кроме причетников из посторонних не дозволено.” Находились подходящие добровольцы из податного сословия, но архиереи могли ставить их, если только крестьянская община бралась в складчину делать за отпускаемого подушный оклад и нести рекрутскую повинность.

Духовное сословие стояло выше податного, примыкая к низшим и средним слоям служащих государству классов. Поэтому многие лица, забранные из податных в войска, стремились, по выслуге лет, проникнуть в служители церкви, т. е. не возвращаться в рабье податное состояние, по крайней мере детей своих отдать в духовные школы при архиерейских домах. Однако при Петре II особым указом солдатским детям запрещен даже доступ в духовные школы.

Но в южной России казаки обычно свободно входили в духовное звание. В случае обоснованных придирок полковых канцелярий, продолжали, наряду со священством, платить полный казачий оклад за свой земельный надел (грунт), строить на нем торговые лавки и жить богачами. Епархиальные же архиереи добивались, во имя духа дисциплины, чтобы такие попы-казаки не смели отказываться даже от записей в причтовые списки епархии, чтобы дети их, по крайней мере, поступившие в духовные школы, писались уже в духовное сословие.

Характерны для сословных самосознаний и самооценок того времени некоторые административные подробности и мотивировки узаконений. Напр., еще Петровский указ 1714 г. разрешает из дворянских семей брать в духовенство только самых младших членов семей — “кадетов,” с мотивировкой, чтобы “этого никто не ставил им и их фамилиям в бесчестие.” Ускоренная чеканка границ сословий, под влиянием сложной служебной нагрузки, вскоре сняла с очереди самый вопрос о переходе детей шляхетства на духовную службу. Отпали мотивы и запрещений такового особыми распоряжениями. Лишь монашество, игуменство и архиерейство продолжали быть случаями перекрестных встреч сословий дворянского и духовного. Но в массовом быту, в период императорской России, в кругах высших и привилегированных сословий, это стало считаться неким социальным понижением. Исторически молодое русское дворянство смотрело сверху вниз на поповичей. Черта, отличавшая Россию от Запада, где бытовала даже традиция не только в католических, а даже в протестантских семьях — одного из сыновей определять на службу церкви. Эта черта заносчивого верхоглядства на церковное служение передалась даже в видоизмененной форме и в среду русской дореволюционной интеллигенции. Живые наблюдения над этой, вновь слагающейся сословной психологией, как результате петровских реформ, нам дает человек первой половины ХVIIІ века, В. Н. Татищев. Устойчивых сословных категорий в России он указывает четыре: 1) шляхетство, 2) гражданство и 3) подлость, а негде 4-ое считают — духовенство.” Неуклюжий петровский термин “подлость,” звучавший все ХVIII столетие, включая и язык Екатерины II, является русской переделкой соседнего литовско-польского “подлеглость,” т. е. подчиненность, зависимость. Это русское крепостное состояние. Татишев правильно замечает, что у нас в Уложении 1649 г. царя Алексея “шляхетство неколико от прочих отменено, токмо без основания, недостаточно и неясно. Для того у нас всяк, кто только похочет, честь шляхетскую похищает.” “У нас между шляхтичем и подлым никакой разности, ни закона о том нет. А почитаются все имеющие деревни: подьячие, поповичи, посадские, хлопи имеющие отчины, за шляхетство. Гербы себе берут, кто какой сам себе вымыслит. И почитаются по богатству, чего нигде не водится.” С ростом свободомыслия барских верхов и издевательств над духовенством даже в литературе, с “вольностью” дворянства от обязательной службы и расцветом крепостного права, возрастал и унизительный взгляд на духовенство “сверху вниз.” Таким образом, самый резкий духовный контраст во взгляде на сословие служителей церкви совпал с легализацией максимума деспотизма свободного дворянства над своими рабами. Такова психологическая аналогия сочетания у достигшей самодержавия компартии с разнузданием ее гонений на религию. Только “реакционный” наследник Екатерины II, Павел I освободил духовенство от “подлого” телесного наказания. Томление в рамках несвободных сословий было длительным подвигом русского духовенства ради создания Великой России. И вполне понятны вожделения отдельных лиц подняться над уровнем сословного “тягла.” В то время, как Сперанский преодолел его блеском своего гения, двумя десятилетиями позже питомец той же СПБ Александро-Невской Академии Андруцкий, сын протоиерея Киевской губернии, узнав, что он по документам дворянского сословия, немедленно подал прошение о выходе из философского класса академии, “чтобы избрать новый род жизни, соответственно его склонностям, равно и правам, предоставленным благородному дворянству.” При такой “крепости” сложившихся границ между сословиями исчез древнерусский обычай поступления в духовенство из служилых классов. Но остались редкие, исключительные случаи возвышения до дворянского звания, напр., царских духовников.

Сословная замкнутость духовенства так закрепилась, что почти курьезом звучит для нас вопрос, который разбирал св. Синод в 1799 г.: “можно ли посвящать в духовный сан лиц, хотя и из духовного звания, но уже состоявших на светской службе?” Мало этого. “Можно ли даже тех, кто служили в светском звании не в других каких-либо министерствах, а в самом синодском ведомстве? Напр., в качестве сторожей или приставов в духовных консисториях?.” Синод милостиво дозволил (!) и даже объяснил это как некоторое пожалование (!) за службу. И опять как милость разрешил и детям таких лиц, даже обучающимся в духовных школах (!!) вступать в духовенство. Даже духовная школа сама по себе еще не вводила ученика духовного рода (!), но сына служаки-мирянина, в состав духовенства. В этой атмосфере закрытых сословий слагался причудливый сословный гонор, отраженный в шутливой песенке, сочиненной самими семинаристами начала ХIХ в.:


“О, злая судьбина!

По свету царя,

Дьячецка ты сына

Свела в писаря!”


Даже звание прославленных Пушкиным за чистоту русского языка просвирен, работавших на периферии сословных границ, стало замкнутым. Вступление в профессию просвирен добродетельной вдовы, но не духовного звания, обсуждается в Московской Консистории при архиеп. Амвросие Зертис-Каменском (1760-1773 гг.) и мотивируется так: “хотя означенную вдову, в рассуждении того, что она не из духовного звания, а из купеческого чину, на просимое место к преобидению духовного чину вдов определить и не следовало, но как и очень усердно просят определить священник и приходские люди и, по собранным сведениям, она поведения удовлетворительного, то определить ее.”

Что было главным побуждением к сословному замыканию духовенства? И в положительном смысле хранения своих членов внутри сословной стены и в отрицательном — недопущения притока новых членов извне? Это был страх за свой сословный “паек” не только хлеба насущного, но главным образом, своей гражданской свободы, страх перехода не только в податное, кабальное, крепостное, но и в буквально “рабье” положение, ибо ХVIII век в России был веком максимального усиления личного рабства. В быте духовенства за это время и вплоть до отмены крепостной зависимости в 1861 году, по инстинкту самосохранения, оформились максимально черты сословной замкнутости. Но, и замыкаясь поневоле, духовенство по его подлинному смирению и долготерпению пред запросами государства, все время услужало ему. Напр., в первой половине ХVIII в., при скудости вообще школьного дела, архиерейские школы пропускали сквозь свои первые общеобразовательные ступени еще не мало иносословных учеников. Но вторая половина ХVIII века, особенно после секуляризации церковных имуществ, являет картину строгой замкнутости. Напр., в 1769 г. Московская Славяно-греко-латинская Академия с особого разрешения приняла детей синодальной типографии и то только тех из них, отцы которых сами были духовными или духовного рода и не состояли в подушном окладе. Очевидно, из опасения, чтобы последних никто не посягнул вернуть в крепостное рабство.

История Московской Академии за последнюю половину ХVIIІ в. отмечает только одно исключение. В 1787 г. принят вольнослушателем курсов философии Можайский купец Пыпин. В Троицкой семинарии в 1767 г. по особому исключению продолжали учиться 8 сыновей унтер-офицеров лейб-гвардии, позднее число их было сокращено до 4-х.

Иная либеральная традиция всесословности продолжала господствовать в Южной России. Киевская Академия, Черниговская и Переяславльская семинарии открыты были для всех, как школы общеобразовательные и были наполнены большинством школьников иных сословий, расходившихся по выходе из школы по самым разнообразным дорогам.

Но и эта картина сословной и школьной открытости сильно изменилась и приблизилась к великорусскому, т. е. общерусскому укладу со времени Екатерининской “революции сверху” со введением “вольности дворянства,” т. е. барского помещичества и на юге России и с одновременной там же конфискацией недвижимой церковной собственности.

Генерально по всей России отчеканились в этот период “просвещенного абсолютизма” и черты закрытого потомственного быта духовенства. Некоторые последствия этого сословно закрытого для посторонних профессионального служения могут поражать своей неожиданностью. Так, не только семейства и роды наследственно привязывались к стоянию у престола Божия, но и самые эти престолы, т. е. храмы, попадали в обладание данного рода, т. е. становились родовыми церквами. А в семейном составе самих духовных родов (подобно наследственным линиям удельных князей) члены одного рода также держались наследственно по старшинству рождения за свою степень священнослужения (иерейство), предоставляя младшим по рождению братьям меньшие степени: дьяконство, пономарство и т. д. Старший сын при отце служил диаконом, 2-й — дьяком, 3-й — пономарем. Очередь иерейства затем была за 1-м сыном старшего брата. Если он был еще мал, то все-таки место “зачислялось” за ним. Этот ультра-левитский, ветхозаветный порядок, без всякого умысла, порожденный русской государственной почвой, был настолько явно анти-каноничным, что непривыкший к нему южно-русс Феофан Прокопович, пиша свою новую конституцию для Российской церкви, осуждал такой ненормальный порядок. Но Петр I неумолимо творил свое диктаторское дело вооружения своего народа для овладения морями и потому и ввел беспощадные “разборы” духовенства. Но одновременно, вне всяких “идеологий,” как практик и реалист, творил злободневные законы, считаясь с реальной обстановкой. Итак, Петр — трезвый реалист — одной рукой подписывает Д. Регламент Феофана и всю сатирическую его публицистику, а другой издает Высоч. Указ 1722 г. по случаю производимого разбора и записи в “в подушный оклад” “излишков” духовных семей и в этом указе защищает необходимый минимум поповских сыновей “для того, чтобы им быть при тех церквах во дьяках и в пономарях, из них же учить в школе и производить на убылые места в попы и во дьяконы.”

Легко критиковать все факты сложившихся социальных форм, но отвлеченно-революционной ломке они не поддаются. Так и наследственная профессиональность, созданная государственными перегородками Петровых реформ, продолжала причудливо эволюционировать и углубляться. Там, где при церкви прижилась одна семья, открывалась возможность дойти пономарю через дьячка, дьякона, до священника. Но где прижилось несколько семей клириков, там сыновья обречены были на достижение только степени своего отца. Так появились “прирожденные” дьякона, дьячки и пономари. Как бы ветхозаветные касты только “левитов,” а не священников. Лишь развитие духовных школ и предпочтение их дипломов могло разбить эти кастовые перегородки. Синод, вскоре после его открытия (1721 г.) издает указ: “священнических и диаконсκих детей, которые в школах наук не примут, в священники не производить. А ежели дьяконские и пономарские дети науки примут, таковых и в священники производить, не смотря на священнических детей.” Так звучала буква закона, но сложность жизни заставляла епископов делать уступки семейным нуждам соискателей духовных мест и делать большие отступления от дезидерат закона в пользу “левитских” житейских интересов. И архиереи и Консистории серьезно разбирались в этом, полагая, что житейская сделка куда человеколюбивее, чем буква жестоких сословных перегородок — этого своего рода рабства государственности. Так, напр., соискатель священнического и дьяконского места, вооруженный достаточным школьным аттестатом (соnditiо sinе quа nоn), сговаривается с осиротевшей семьей. Вдова-мать и невеста-дочь по бытовому праву — наследницы места. Претендент с аттестатом соглашается жениться на дочери. Он входит тогда в обладание и готовым семейным домом и берет на себя полное “отеческое” попечение о всем родстве покойного иерея, о старой бабушке, о девице-свояченице с обязательством дать ей приданое в случае брака и т. п. При этом воля невесты, на согласии которой основывалась вся сделка слияния двух родов, играла главную роль.

Наследственность мест часто именно за невестами охотно поддерживалась епархиальными владыками в целях обеспечения семейств в сиротстве.

В случаях, когда наследники и наследницы данного места были еще несовершеннолетними, права их заботливо соблюдались епархиальной властью. Наследники подыскивали такого подвижного иерея-заместителя, старомодно называвшегося “викарием,” и он, по исследовании положения дела консисторией и епископом, получал на условленный срок данное место. А тем временем подыскивал себе другое такое же “викариатство.” Это было некоторым продолжением старой, московской практики перехожего духовенства, особенно для вдовцов.

Когда у семьи покойного священника не было ни очередного наследника, ни невесты-наследницы, то семья продавала право (конечно, не иерархическое, а только имущественное) на место. И все освобождающиеся места на практике назывались откровенно “наследственными,” а другие столь же откровенно “продажными.” Продажными бывали места с домами и при жизни священников, безродных и по старости искавших устроиться “на покой.”

Напрасно правительство Петра I пробовало голыми запретами этого домостроительства облегчить дорогу к священству дипломированным ученикам духовных школ. Указ 1718 г. запрещал священникам строить “свои” дома на церковной земле. Собор 1667 г. напротив это узаконил, и это было формой действительного благоустройства. Тем более, что в новом петербургском крае, наоборот, правительство поощряло прицерковное строительство на даровой земле.

Для церковной власти важен был примат школьного ценза, а не безнадежная борьба против права имущественной собственности. Поэтому архиереи, не веря безнадежной борьбе с правами наследования, начали предъявлять к обладательницам этих прав, к невестам, ультиматум: — выбирать женихов только из числа дипломированных. В 1765 г. митр. Киевский Арсений (Могилянский) издал по киевской епархии указ, чтобы священники и дьяконы обязательно сдавали сыновей в Академию, а в случае передачи мест через брак с их дочерьми, отдавали дочерей замуж только за дипломированных: парохии в 80—100 дворов — за “богословов,” в 60-80 — за “философов,” меньшие — за “риторов.” Если у невесты не было на виду столь квалифицированного жениха, ее везли к митрополиту. Начальство Академии объявляло соответствующему классу бурсаков, что в такой-то день и час классу предъявлена будет невеста с таким-то местом “на оглядины.” Иногда это “чудное мгновение” совершалось чисто механически: отворялись двери класса, и в них стояла невеста. Через минуту-две “мимолетное видение” исчезало.

Наследники мест уступали господству школьных дипломов не без борьбы, даже не без драки. Они жаловались на назначение “ученых,” доказывали с документами в руках затраты своих родичей, и епархиальным владыкам приходилось иногда уступать. Иногда наследники саботировали “ученого” назначенца, не продавая ему своего дома, к своему собственному неудобству, только бы отравить ему жизнь.

Архиереи сетовали, что, благодаря этому наследническому засилью, они власти над церквами не имеют. Но вот произошла великая реформа (1764 г.), сократившая житейский комфорт большинства архиереев, переведенных с удобного “хозяйского” пайка, на ограниченный паек церковных чиновников. Члены Синода, можно сказать, возмутились на не хотевших ничего знать о происшедшей катастрофе в жизни монастырей и архиерейских домов. Сельское духовенство продолжало осаждать епархиальных владык своими устаревшими домовладельческими претензиями. Синодалы не без возмущения в 1763 г. издали принципиальное осуждение этого, конечно, неканонического, но по классовой необходимости терпевшегося “владельческого беспорядка.”

Указ теперь смело обличает “вредное для ученых и бесчестное для церквей обыкновение, что под претекстом дворов (т. е. домовых построек вообще) и самые священно-церковнослужительские места, в противоположность священных правил продаются установленною издавна от самих бывших при тех церквах священников и церковнослужителей немалою и против того, что те дворы стоют, излишнею ценою. А вместо того, чтобы сие бесчинство отвратить, не посвящен бывает никто, пока требуемой за место суммы не заплатит.” И далее сообщается, что захватывают эти места люди недостойные, но с набитыми карманами. “Обучающиеся же в академиях и семинариях, кои такого капитала у себя не имеют, хотя они по наукам и состоянию своему противу означенных капиталистов*) гораздо достойнее, принуждены бывают или священства или лучших мест в противность Д. Регламента и Указов вовсе лишаться, а заступают они самые последние места, или же на покупку оных задолжаются неоплатными долгами. Итак, деньги в произведении в священство большую силу имеют, чрез что у других и охота к наукам отъемлется. На каковую тех мест продажу, яко на святокупство и происходящий от того в народе соблазн св. пр. Синод с немалым сожалением смотрит.”

Указ этот был криком наболевшего сердца, документом, оправдывающим исторически достойное самосознание иерархии, бессильной, однако, исправить в корне крепостное, замкнутое, безвыходное состояние сословия. Поэтому в противоречии с самим собой, указ откровенно не решается радикально изменить осуждаемый им порядок, “помышляя о сиротах и вдовах,” и только регулирует бытовые сделки. Вечное владение упраздняется, а умеренная выплата рассрочивается на 30-летний период и то только для вдов и сирот.

Указ этот создал перелом в этой области. Сама жизнь его приняла и оправдала. Школьные аттестаты победили претензии неучей, но домовладельцев. Право собственности у них не отнималось, но контролировалось в пользу сирот. Этот порядок перешел и в ХIХ век.