Книга, несомненно, полезна и чистым теоретикам и тем, кто на практике имеет дело со средствами массовой информации

Вид материалаКнига

Содержание


IV. Лакан: последствия для "новой критики"
Les chemins actuels de la critique
Les chemins
Le récit hunique
Подобный материал:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   34
^

IV. Лакан: последствия для "новой критики"

IV.1.


И все же спрашивается, почему этой методологией размашис­того списывания в отходы всего того, что не вмещается в теорию, могла увлечься значительная часть французской "новой критики", на страницах которой так часто возникает призрак Лакана133.

Конечной целью структуралистской критики лакановского на­правления должно было стать выявление во всяком произведении (мы говорим здесь о литературной критике, но то же самое можем сказать о любой семиотике повествования и прочих этнологических и лин­гвистических штудиях) замкнутой комбинаторики сцепления означа­ющих (замкнутой в смысле определенности собственных стохастичес­ких закономерностей, но вполне разомкнутой для самых разных ре­шений), комбинаторики, которая изнутри ориентирует всякую речь человека, не очень даже и человека, поскольку он — это Другой. Но если критиком действительно движет тщетная надежда пролить свет на ту комбинаторную механику, которая ему и так известна, то сде­лать это можно, только описав комбинаторику в категориях некоего метаязыка, который сам ее выявляет и обосновывает. Но как быть, если для дискурса Другого метаязыка не сыскать, и о каком еще коде можно говорить, если это уже не код Другого 134, если Место Слова не может быть выговорено, потому что максимум того, что мы можем по этому поводу сказать, так это то, что слово говорит в нас; так что Лакан, чтобы указать на него, вынужден прибегать к языку не опре­делений, но внушений, к языку, который не столько открыто говорит о Другом, сколько на него намекает, взывает к нему, приоткрывает и тут же дает спрятаться, точно так, как симптом болезни, который указывая, скрывает, сбрасывает покров и маскирует?

Ответ — если не теоретический, то фактический — таков: не имея на чем закрепить цепь означающих, лакановская критика выхватыва­ет преходящие и эфемерные значения, смещается от метонимии к метонимии, от метафоры к метафоре в ходе переклички смыслов, которую осуществляет играющий солнечными зайчиками отражений язык, универсальный и транссубъективный во всяком произведении, в котором он себя выговаривает, язык, на котором не мы говорим, но который разговаривает нами. И тогда произведение искусства (а вмес­те с ним, как было сказано, и феномены, изучаемые этнологией, отно­шения родства, какие-то предметы, система конвенций, любой симво­лический факт), хотя и имеющее в основе какую-то определенную

133 См. также ^ Les chemins actuels de la critique, под ред. Ж Пуле, Paris, 1967.

134 Lacan, pagg. 807—813.

336

структуру, может функционировать, значить что-либо и обретать вес в наших глазах, только если оно понято как Зияние, генерирующее смыслы, как Отсутствие, как вихревая Воронка, как полость, о кото­рой мы догадываемся только по излучаемым ею смыслам, сама же она никаким смыслом не может быть заполнена.

IV.2.


Предоставим слово тому среди самых молодых, кто дал наи­более впечатляющий пример следования этому принципу в крити­ке, — Жерару Женетту:

"Гений, как несколько туманно выражается Тибоде, это одновре­менно и высшая степень проявления индивидуальности, и ее анниги­ляция. Если мы хотим как-то разъяснить этот парадокс, нам следует обратиться к Морису Бланшо (и к Жаку Лакану), к идее, столь близ­кой нынешней литературе, из которой, однако, критика еще не сдела­ла должных выводов, а именно к идее о том, что автор, тот, кто смастерил книгу, как говорил уже Валери, в сущности никто — или, точнее, что одна из функций языка и литературы как языка состоит

в том, чтобы истребить собственного сказителя, обозначив его как отсутствующего."135

Отсюда главенство "письма" над языком, письма, созидающего автономное пространство, некую конфигурацию, в которой время писателя и время читателя сливаются в ходе одного бесконечного истолкования, — истолкования чего-то такого, что больше их обоих и что навязывает всему и вся собственные законы — законы означаю­щего. В связи с чем и сам язык предстает как письмо, которое, как говорит Женетт, вторя Деррида, "есть игра на различиях и простран­ственных смещениях, где значение — не наполнение пространства, но чистое отношение"136. И тогда современная критика становится "кри­тикой творцов без творений", или, точнее, творцов, чьи творения предстают как какие-то "полые вместилища", те самые глубинные desouvrement, которые критике предназначено описывать как пустые формы. И это потому, что письмо по отношению к пишущему пере­стает выступать как средство, становясь тем "местом, в котором про­исходит его мышление", поскольку "не он мыслит на своем языке, но его язык мыслит им, мысля его вовне" 137.

IV.3.


Такова траектория мысли, исходящей из предположения об исчезновении автора произведения и приходящей к предположению

135 ^ Les chemins, cit., pagg.227-228

136 Les chemins, pagg. 241—246.

137 Les chemins, pag. 246

337

об исчезновении самого произведения, которое вбирается всепогло­щающим языком, вековечно выговариваемым тысячами уст 138.

Нетрудно обнаружить у Бланшо и критиков, находящихся под его влиянием и опередивших тех, кто выплыл на волне лакановского структурализма, явный интерес к Пустотам и Зияниям Очевидно, что у Бланшо 139 этот подход очерчивается вполне ясно: книга как произ­ведение искусства вовсе не представляет собой какую-то вязь непре­ложных значений, но впервые открывается всякому прочтению как единственно возможному, представая разомкнутым пространством с неопределенными границами, "пространством, в котором, строго го­воря, ничто еще не наделено значением и к которому все то, что наделено значением, восходит как к своему первоначалу". "Пустотность произведения... это его явленность самому себе в ходе прочте­ния", она "отчасти напоминает ту ненаполненность, которая в твор­ческом процессе представала как незавершенность, как схватка раз­норечивых и разнонаправленных составляющих произведения." Таким образом, в чтении "к произведению возвращается его исконная неустойчивость, богатство его бедности, хлипкость его пустоты, и само прочтение, вбирая в себя эту ненадежность и венчаясь с этой бедностью, претворяется в некий страстный порыв, обретая легкость и стремительность естественного движения". Произведение искусст­ва — "это та силком навязанная свобода, которая его сообщает и кото­рая позволяет истокам, несказанным глубинам первоначал, просту­пить в произведении, кристаллизовавшись и окончательно закрепив­шись". И все же, как проницательно отметил Дубровский, у Бланшо еще нет речи о метафизике письма как таковой, об онтологии сцепле­ния означающих, сцепления независимого и самодостаточного, чей стылый порядок предопределен раз и навсегда:

"В противовес структуралистской объективности" Бланшо в своем понимании произведения искусства "исходит из представления о че­ловеке не как объекте познания, но как субъекте радикального опыта, получаемого, схватываемого рефлексивно... В отличие от той "поли­семии", о которой говорят формалисты, неоднозначность языка, по Бланшо, вовсе не связана с функционированием какой-то символичес­кой системы, в ней дает о себе знать само человеческое бытие, лин­гвистика обретает статус онтологии... Бланшо идет глубже простой фиксации антиномий, он их артикулирует... Языковый опыт — это не перевод на язык какого-то другого опыта, например метафизическо-

138 Это та тема, к которой, правда с более историцистским уклоном, обращается Ж. Π. Фe (J.P. Faye) в ^ Le récit hunique, Paris, 1966

139 Maurice Blanchot, Lo spazio letterario, Torino, 1967, "La comunicazione"

338

го, он есть сам этот опыт... Когда Бланшо пишет, что "литература это такой опыт, в котором сознанию открывается суть его собственного бытия как неспособность утраты сознания, когда прячась, уходя в точку какого-то "я", оно восстанавливается — по ту сторону бессо­знательного — в виде некоего обезличенного движения ..", проступа­ние бытия в опыте литератора вторит его проступанию в опыте фено­менолога, как его описывает Сартр... Для Бланшо деперсонализа­ция — диалектический момент, без которого не обходится никакое пользование языком..." И поэтому, "вне всякого сомнения, Бланшо гораздо ближе к Сартру, и уж во всяком случае к Хайдеггеру и Леви­насу, чем к Леви-Стросу и Барту" 140.

Замечания справедливы: Бланшо вкупе с новой критикой, напич­канной лакановскими идеями, совершают переход, как показывает вся защитительная речь Дубровского в "Критике и объективности", от рефлексии по поводу субъекта, выявляющегося в движении созида­ния смыслов, к открытию того факта, что то, что казалось творением смыслов, творением, которое, как предполагалось, должно увенчи­вать бдение критика на краю разверстой пропасти произведения, годится только на то, чтобы удостоверить ничтожность субъекта и самого произведения перед лицом верховного суверенитета Другого, самоутверждающегося в плетении дискурса.

Но столь ли несходны эти движения, как кажется? За лакановской теорией Другого определенно угадываются фигуры Сартра и Хайдег­гера (подключая сюда и Гегеля), потому что помимо упований на объективность поступи означающих сама неизбежность соотнесения этой поступи с неким порождающим ее Отсутствием выдает присут­ствие Хайдеггера в самом средоточии лакановской мысли. И та же неизбежность заставляет видеть в статистическом упорядочении сцеп­ления означающих последнюю, но не окончательную возможность структурировать Отсутствие, которое есть само Бытие как различие и которое неизбежно утверждает себя по ту сторону всякой попытки структурной методологии.